Знаменитую фразу Бойса «Каждый человек – художник» обычно употребляют, вырвав из контекста. От этого может возникнуть представление, будто речь шла о потенциальных художественных талантах каждого – типа только краски да скрипку в руки дай, и понесется.
На самом деле, штука в том, что Бойс, будучи не только художником-шаманом, но и политиком-романтиком, обычно говорил о вкладе каждого человека в формирование нового общества.
И при этом (справедливо) полагал искусством все происходящее.
То есть, вообще все.
Итак.
Каждый человек художник, хочет он того или нет, просто по факту существования. Так или иначе, а свою лепту в общую симфонию действительно вносит каждый.
И хотя бы уже поэтому следует стараться, чтобы любой жест был вдохновенным и осмысленным. Вообще всякий, включая утреннюю дойку, поездку на городском транспорте, чистку картошки и смену постельного белья. Потому что быть вялым, унылым, бездарным художником, чья фальшь вечно портит песню – прискорбная судьба, врагу такой не пожелаешь.
Кстати, с этой точки зрения особенно забавно выглядят отношения человека с Богом. Верит ли художник в свою аудиторию, и если да, то как он ее себе представляет? И каких плюшек ждет за труды?
И
Иногда среди ночи, часа в два – три, мы идем, или едем на ту улицу, где жили раньше. И смотрим на свои окна: как мы там? Уже спим, или еще нет?
Иногда человеку совершенно необходимо знать о себе такие вещи.
Сегодня мы спали.
Иногда хочется написать о любви.
Такой взаправдашний текст о любви, в которую верят почти все девочки и некоторые (на вес золота) мальчики. То есть, о вожделении, тщательно переработанном разумом и сердцем, так что на выходе получается набор чувств, от которых в глазах темно, и под ногами вместо земли какая-то незнакомая планета, вязкая и шаткая одновременно. И если умирать, то вот прямо сейчас, пока…
Пока.
Вместо этого я всегда пишу о зеркалах.
О том, как изредка в зеркале появляется лицо, почти не похожее на то, которое я (здесь, сейчас) считаю своим. И смотрит на меня. То есть, мы оба смотрим друг на друга. И у меня в глазах темно, и под ногами вместо земли какая-то незнакомая планета, вязкая и шаткая одновременно. И если умирать, то вот прямо сейчас, пока…
Ну, как-то так. Примерно. На этом вашем человеческом русском языке вообще хрен поговоришь о любви. Не для того он придуман.
Мы смотрим друг на друга и думаем: ну да, не в этой жизни. Ну и хрен с ним. Какие наши годы, успеется еще.
Я иногда улыбаюсь до ушей, а иногда почти реву. А мой зазеркальный не-двойник всегда спокоен. Такое уж у него воспитание.
А потом я иду по своим делам – жить жизнь.
Будь благословен этот мир, в котором есть зеркала.
К
…как будто стою на пороге – по-домашнему, в меховых тапках и теплой пижаме, в зубах ванильный сухарик, или куриная котлета, или что там обычно к чаю подают. Но дверь уже открыта, и я вижу там необозримый, прекрасный, сияющий мир, неведомый и знакомый одновременно, пока без подробностей, общую картину, воздух и свет, и стою, затаив дыхание, но скоро, уже вот-вот вдохну, и тогда пути назад мне не будет.
Вот и хорошо, вот и не надо.
Как же я люблю проезжать ночью через чужие города, совершенно пустые, освещенные разноцветными рекламными огнями, тусклыми уличными фонарями и желтым заоконным светом.
Ночной город – это самая честная реальность, где тьма, свет и ветер властвуют безраздельно, а люди знают свое место, не мельтешат, сидят по домам и делают посильный вклад в дело света и тьмы, включая и выключая лампы.
Путешествовать, на самом деле, надо именно так – автомобилями и автобусами, сквозь сотни километров тьмы, света и ветра.
Как «они» побеждают
Взять хотя бы тот же спам, рассылаемый в виде писем и комментариев. На самом деле, совершенно безвредная, хоть и докучливая херня; как мне всегда казалось, практически бесполезная для рассылающих, потому что рассчитана на совсем уж бедных болванов, зачем-то открывающих всякое письмо, присланное с незнакомого адреса, и покорно кликающих на всякую ссылку. Впрочем, говорят, таких довольно много.
Но я не о том.
Я о том, что спам – небольшая проблема, пока сыпется в наши почтовые ящики и комментарии. Увидеть, оценить, удалить – дело доли секунды, не о чем говорить.
Настоящие проблемы начинаются, когда специально обученные борьбе со спамом почтовые сервисы автоматически отправляют в спам нужные, даже долгожданные письма, иногда просто в голову не приходит там поискать, и так прерывается связь между корреспондентами, случается, навсегда – если они, предположим, не слишком близко знакомы и не имеют возможности прояснить недоразумение.
Я хочу сказать, спамеры побеждают не в тот момент, когда какой-нибудь наивный пользователь идет на их сайт, а когда слишком много нашего времени и усилий уходит на борьбу с последствиями борьбы со спамом. И всем кажется – это нормально, как же еще может быть. Зато мы защищены от спама. Зато мы защищены!
Или, скажем, (внезапно) террористы. Они побеждают вовсе не в тот момент, когда взрывают группу невинных граждан, это совсем не победа, а так – успех одной локальной операции, и не факт, что такой уж большой успех. Победа терроризма наступает, когда работники служб безопасности в разных аэропортах мира начинают «тщательно досматривать» всех пассажиров подряд, кричать на них, понукать, хамить, придираться к бессмысленным мелочам, а пассажиры молчат, как покорное стадо, твердя: «Это ради нашей же безопасности, надо терпеть». Сейчас столь скверное поведение редкость, но сразу после 11 сентября 2001 года оно было вполне повсеместно, я помню, очень неприятно стало тогда куда-то летать.
И еще террористы побеждают в тот момент, когда из-за забытой кем-то в метро газеты поднимается истерический визг, и поезд останавливается в подземелье между станциями, и сотни человек трясутся от страха вместо того чтобы спокойно ехать по своим делам. Зато мы защищены от террористов. Зато мы защищены!
Или, скажем, когда – от чего вы сейчас особенно громко верещите? – о! педофил! – тащит куда-то ребенка, это, конечно, совершенно чудовищное происшествие, но о какой-то победе и речи нет. А вот когда миллионы взрослых людей во всем мире вдруг понимают, что боятся обнять чужого ребенка (да и своего, пожалуй, лучше не надо, целее все будем), поиграть с ним, схватить на руки, подбросить, поймать, закрутить, в этот момент приходится признать, что зло победило.
В мире стало настолько меньше любви и настолько больше страха, что может и ну его к черту совсем – мир, где сосед дядя Жора не станет катать нас с Наташкой на санках, а соседка тетя Валя с криком убегает при всякой моей попытке залезть в ее кресло и обняться, просто так, от полноты чувств, и еще потому что мы ходили сегодня вместе за ежевикой, и это было здорово (но мы, конечно же, никуда не ходили, с чужим ребенком, в лесопосадки – вы что?!)
Зато мы защищены от педофилов. Зато мы защищены! Даже, знаете, как-то не смешно.
И, кстати, я уже давным-давно понимаю, что, скажем, во Второй Мировой на самом деле победили нацисты – таким причудливым, непонятным им самим способом. Потому что когда каждый второй условно интеллигентный человек считает своим культурным долгом время от времени сложить ротик куриной гузкой, сказать: «Эти немцы такие неприятные фашисты, все как один», – это и есть настоящий нацизм, именно так и устроена голова нациста, а как же еще. Мир прост, понятен и привычно, успокоительно страшен: все немцы – фашисты, русские – пьяницы и скоты, негры, китайцы, арабы, евреи – ну сами что-нибудь обидное про них придумайте, не маленькие, у меня все равно не получится, потому что мой опыт и здравый смысл подсказывают, что все, в общем, разные, сознание формируют язык, культура и прочий общий контекст, а вовсе не национальность, в этом смысле я совершенно не в тренде, у меня, такая трагедия, есть голова на плечах, в голове хлюпает умный мозг, и знали бы вы, как мне – даже не страшно, скорее грустно ходить среди вас, время от времени мякая, как голодный котенок: «Думайте, думайте, думайте, хотя бы несколько секунд думайте перед тем, как выключить голову и завизжать от страха за компанию с уважаемым человечеством, потому что здесь и сейчас носят так».
Но я все равно, конечно, хожу и мякаю, потому что воинский долг никто не отменял.
Как-то вдруг дошло, что у меня нет имени. Уже давно.
То есть произносимого и написуемого – нет. Есть имя-из-паспорта, имя-со-школьных-времен, имя-часть-работы. Не имена – а так, цветные наклейки, чтобы было примерно понятно, о чем речь.
Очень примерно.
Оттого, что настоящего имени нет, служебные имена множатся. Собираясь с кем-то встречаться, я вспоминаю, как этот человек привык меня называть. Чтобы откликаться сразу, а не после того, как трижды обратится по имени и дернет за рукав. Иногда путаю, но, в общем, справляюсь.
Помню, еще летом пришло в голову, что если делать выставку картинок, или, к примеру, книжку-альбом. Это же придется как-то подписывать. Одним из имен, которые не имеют не малейшего отношения к условному «автору» работ.
Сразу прошло желание что-то делать.
Боже, знал бы кто, как задрало врать – не ради смеха, игры, или, напротив, спасения. А только потому, что у людей, видите ли, принято как-то называться. Положено, точка.
Какая все же невероятная нелепость эти ваши имена. И вообще почти все.
Когда мы в начале 1995-го года по ходатайству галериста Бернхарда Виттенбринка, умницы и красавца, почти точной копии Дункана Маклауда из телесериала «Горец» получили стипендию Мюнхенского магистрата и поселились на вилле Вальберта в городке Фельдафинге, вспоминая о котором я всегда говорю, что градообразующее предприятие там поля для гольфа (и это чистая правда).
– так вот, в ту пору мы были так ошеломлены обрушившимся на нас сочетанием красоты мира, возможности ежедневно вкусно есть, обаяния Бернхарда и приехавшего к нам договариваться о выставке Михеля, который как бы всегда стоял на борту невидимой подводной лодки, и немеряного, нечеловеческого количества работы, которую в связи со всем этим надо было сделать.
– так вот (я когда-нибудь все-таки закончу это самое длинное в мире предложение), в этом состоянии нам было совершенно не до соседей по вилле. Есть и есть, не мешают, и хорошо.
Одновременно с нами там были переводчица Лиля Лунгина с мужем. Мы, конечно, знали, что это та самая переводчица, которая перевела мало того, что Карлсона, так еще и Бориса Виана, чью «Пену дней» мы рвали друг у друга из рук за какое-то количество лет до этой поездки. Мы, конечно, вежливо здоровались, вместе ездили в какой-то дальний супермаркет (смотритель Франк раз в неделю по субботам возил туда желающих постояльцев на своем старом желтом мерседесе). Но, в общем, нам было не до них, а им не до нас. Что естественно.
У Лунгиных были самые крутые апартаменты – двухэтажные. Внизу кухня-гостиная, наверху спальня. Но именно для них это оказался наихудший вариант, они же старенькие уже были, им по закрученной спиралью лестнице с перилами-канатами целый день бегать было неудобно. И в один прекрасный день нам предложили (не они сами, кто-то из администрации) поменяться с ними комнатами. И мы поменялись. Хорошо, что не в первый же день это произошло, а то бы мы с ума сошли, пожалуй, от счастья. Но к моменту обмена уже как-то адаптировались. И кажется, только напились вечером от ужаса, что все это просто сон, и сейчас окажется, что пора просыпаться.
Но я не о том совсем, конечно.
А о другом.
О том, что недавно мне на глаза попалась книга Лунгиной «Подстрочник». И в самом конце книги нашлась история о том, как и почему Лиля Лунгина с мужем попали на виллу Вальберта.
Они, оказывается, получили стипендию по ходатайству Михаэля Энде, автора «Бесконечной истории», с которым Лиля Лунгина вступила в переписку, потому что очень хотела перевести и издать его книгу в России, а денег на это не было. И сперва она получила ответ от издательства, у которого были права, а потом – хлоп! – и приглашение пожить на вилле под Мюнхеном.
Лиля не так хотела эту стипендию, как познакомиться с Михаэлем Энде. Ей все говорили, что это невозможно, он живет затворником, ни с кем не встречается. Но он ей все-таки позвонил, и они встретились. И чувствовали себя так, словно знакомы всю жизнь. Михаэль обещал вскоре позвонить, но надолго пропал, наконец все-таки позвонил – уже из больницы. Сказал – такие дела, но меня можно навестить. Навестили.
А потом Михаэль опять не звонил очень долго, вернее, уже никогда больше не звонил, потому что умер – вот прямо пока Лиля с мужем сидели на вилле и ждали его звонка.
Я теперь знаю, что старики, с которыми мы поменялись комнатами на вилле Вальберта, вот прямо тогда обрели одного из самых близких друзей в своей жизни, два раза с ним встретились, говорили взахлеб обо всем сразу, а потом получили известие о его смерти и уехали.
Это какая-то поразительная штука, когда тебе вдруг рассказывают, в тени каких событий тебе довелось постоять много лет назад.
И о том, что на самом деле произошло в то время и в том месте, где лично для меня по ряду причин (в основном непроговариваемого и почти недоступного аналитической обработке свойства) закончилось изобразительное искусство и начался текст.
Когда человек говорит, что все уже было, он просто жалуется, что ничего еще толком так и не было.
Когда я вырасту, я хочу быть умеренно богатым бездельником, который ничего никому не должен, включая Небесную Канцелярию и самого себя, для которого единственное «надо» – ежедневный душ, да и то, если неохота, можно пропустить. Который может просто бесцельно и почти безмысленно слоняться по улицам города, а как надоест, уехать в лес, или к морю, или в другой город и там продолжить душеполезное свое занятие.
Все это пошло бы мне впрок. Если кто-то из людей и способен правильно распорядиться бездельем, тишиной и свободой (которая равна не просто одиночеству, но никомуненужности), то этот, условно говоря, человек – я.
Но вместо этого я сижу по самые уши в кошках, друзьях, цветах и дурацких обязательствах, торгую пеплом своего внутреннего молчания (плоховато торгую, но, положа руку на сердце, кто вообще справился бы со столь причудливым товаром), дурацкий падший ангел в поисках метафизической зеленки для разбитой при падении коленки, изо всех сил держу окружающую реальность, как аэрофобы, вцепившись в подлокотники кресел держат самолет, чтобы не рухнуло вотпрямщас, дальше не загадываем.
Поэтому вотпрямщас над городом светит яркое солнце, по натянутому надо мной белому тенту стучит дождь, вдалеке гремит гром, ветер сдувает со столов не только картонные стаканы, но и металлические пепельницы, рядом хохочут укрывшиеся от дождя немецкие туристки, им, как я понимаю, лет триста пятьдесят на четверых, полет нормальный.
Дальше не загадываем, конечно.
Конечно.
Когда я думаю о литературе (гораздо реже, чем могло бы показаться, чего о ней думать, прыгать надо),
так вот, когда я о ней все-таки думаю, я думаю о книгах, которые читают люди в больницах. Особенно в таких непростых, страшных больницах – ну, вы знаете. И дома в кровати. Неважно, на самом деле, где. Что читают люди, когда сильно болеют, точка.
Понятно, что все разное, понятно, что зависит это чаще от того, кто к чему привык, кто как умеет развлекаться (и отвлекаться).
Но все равно, мне очень важно, что читают люди, когда хотят не умереть.