Покровские ворота (сборник) - Зорин Леонид Генрихович 10 стр.


– Итак? – спросил молодой человек.

– Они, – все с той же лукавой усмешкой сказал Николаевский, – любят божиться, что хотят сохранить цивилизацию.

– Да, это они – на каждом шагу, – подтвердил Костик.

– Вот и отлично, – Николаевский удовлетворенно покашлял в кулак. – Давайте предложим им испытание. Пусть сдадутся, если такие заботливые.

– Одна из лучших ваших идей, – с готовностью согласился Костик. – Но есть закавыка. Тут может возникнуть довольно сложная ситуация.

Николаевский забеспокоился.

– Но какая же?

Костик нахмурился.

– Могут сделать встречное предложение. А мы не пойдем на капитуляцию.

Николаевский встал и надел шляпу. Он был подавлен.

– Значит, они…

– Так опытные же демагоги, – Костик грустно развел руками. – Знают, что это и наша задача – не дать пылать земному шару. Так и в любимой песне поется.

Николаевский песен не пел и не знал, но этот аргумент был убийственным. Он попрощался и пошел восвояси. У Костика защемило сердце. Он медленно вернулся к Малиничу.

– Договорились? – спросил Малинич.

Костик кивнул.

– Золотой человек, – вздохнул сотрудник отдела муз. – Я имею в виду не вас, а его. Он существует в мире логики, всегда удается его убедить. А как прикажете говорить с Настюшонком?

Настюшонок был тот самый воитель, который уже в течение года доказывал миру, что он является жертвой циничного плагиата. В плагиате им уличался автор, занимавший видное положение и потому довольно известный. Бедняга Малинич в своем ответе рискнул усомниться, что злокозненный деятель имеет доступ к творчеству Настюшонка. Тогда хлынул новый поток инвектив. Сперва Настюшонок горько смеялся над наивностью органа печати, хотя признавал, что и он когда-то был доверчив и прост душой. Надеясь на помощь молодому таланту, он послал известному человеку целый тюк своих сочинений, чем и воспользовался пират. Когда же неосторожный Малинич осмелился не принять эту версию, Настюшонок обвинил и его. Теперь потерпевшему стало ясно, что Малинич пересылает – само собою, не бескорыстно – его творения плагиатору.

Чувствовалось, что несчастный Малинич находится на грани отчаяния. Утешений Костика он не воспринял.

– Вам хорошо, – сказал он страдальчески, – вы отрясаете прах с ваших ног, а я остаюсь с этим маньяком.

Костик прервал его стенания:

– У меня к вам просьба, обещайте, что сделаете.

– А это в моих силах?

– Вполне. Напечатайте хотя бы однажды стихи бессребреника. – Так в газете называли Родиона Ивановича.

– Вы с ума сошли, – воскликнул Малинич.

– Нет. Я – в здравом уме и твердой памяти. Я всю ночь просидел над его стихами и привел их в кондиционный вид. Они не хуже, чем у Паяльникова.

– Прямо уж…

– Уж прямо. Прочтите. Во всяком случае, больше чувства. Напечатайте. Сделайте доброе дело. Это очень достойный человек. А бескорыстие – качество редкое. От вас, например, я его не требую. Я готов оплатить эту услугу.

– Нет, вы спятили!

– Нет, я не спятил, я отвечу вашему Настюшонку. За собственной подписью. Он будет доволен.

Малинич подумал, потом попросил:

– Дайте-ка мне эти стишата.

Костик достал памятный лист, полученный от Родиона Ивановича. Теперь почти весь он был густо исчеркан его редакторским карандашом. Малинич прочел и мрачно сказал:

– Понятно. Пишите ответ Настюшонку.

– Я – тебе, ты – мне, – вздохнул Костик.

Настюшонку он написал следующее:

«Продукция обвиняемого Вами писателя так плоха, что о плагиате не может быть и речи. Не могу объяснить, чем руководствуются те, кто публикует ее, по красть такой хлам совершенно незачем. Если же за этой продукцией и в самом деле стоите Вы, то вина Ваша крайне велика, и вред, который Вы нанесли отечественной литературе, требует особого разговора».

– Больше он вам докучать не будет, – сказал Костик, запечатывая конверт.

– А что вы написали? – спросил Малинич.

– Секрет фирмы. Но это большая радость – писать то, что думаешь. Прощайте, прощайте. Не забудьте про уговор.

Последнее посещение редактора было коротким, но душевным. Геворк Богданович пожелал успеха и заверил, что чистосердечно забыл все волнения, которые Костик доставил.

– Но, – сказал он, – ведите себя аккуратно. Там ваши номера не пройдут. Можете ненароком обжечься. Нет, не надо мне отвечать. Я вам сказал, а вы подумайте.

– Хорошо. Я подумаю. А вам – спасибо.

– За мое терпение?

– За ваш совет.

– Ох, советовать мы все – мастаки, – грустно сказал Геворк Богданович. И неожиданно полюбопытствовал: – Вчера вы не были на стадионе? Была замечательная игра. Я отдохнул душой и телом. Верите, не собирался идти, но Майниченко меня убедил. Поклялся, что я жалеть не буду. И что вы думаете? Как в воду глядел. Все-таки он толковый малый. Тут уж без химии – знает спорт.

* * *

Незадолго до отъезда он простился с профессором. Долговязой супруги не было дома, и обошлось без чаепития. Ордынцев был и смущен и задет тем холодноватым приемом, который его коллега в Москве оказал Костику, и все пытался найти пристойное объяснение.

– Странно, он был человек широкий. Не говорю уж об уважении, которое он ко мне питал. Конечно, с годами люди меняются, но, думаю, тут дело сложней. Он ограничен в своих возможностях и не хочет этого показать. Отсюда – все прочее. По-человечески это понятно, хотя и не крупно. Но, так или иначе, все устроилось. От заочной аспирантуры, естественно, не надо отказываться. Работать и заниматься трудно, но в вашем возрасте – преодолимо. Двойная ноша – двойная и честь.

Костик сказал, что думает так же.

– Через несколько дней, мой дорогой, вы будете уже далеко, – задумчиво проговорил Ордынцев. – По сути дела, в другой жизни. Говорят, что планета стала маленькая. С одной стороны, разумеется, так, но с другой – люди отдалились заметно, даже если трудятся в одной сфере. Судьбы их мало соприкасаются, линии прочерчиваются в параллельных плоскостях. Сколь по-домашнему жила Европа в каком-нибудь восемнадцатом веке! История сестры Бомарше, которую соблазнил испанец, стала достоянием всех столиц! Гёте даже написал драму, где вывел обольстителя под собственным именем. Как и обольщенную с ее братом. Решительно все поименованы – Клавихо, Лизетта и Бомарше. Это не бестактность, это – образ жизни. Вроде бы – семейное дело. Теперь этого не может быть. Даже московские знакомые призрачны. А незнакомые – те и вовсе. Не говорю уж об иноземцах. Тойнби для меня – чистый миф, его книги существуют от него сепаратно.

Профессор долго еще говорил на эту больную для него тему, изредка оправляя чехлы на креслах и переставляя предметы – страсть к порядку была у него в крови. Студент с образцовыми конспектами мог всегда рассчитывать на поблажку.

Костик сказал о своей благодарности. Профессор всегда для него останется дорогим Станиславом Ильичом, приобщившим его к богатствам истории. Он, Костик, уверен – душевная связь порою не уступает родственной.

– Иной раз и превосходит ее, – сказал Ордынцев. – Благодарю вас.

Они обменялись рукопожатием. Помедлив, профессор обнял Костика.

Шагая по улице, молодой человек усмешливо качал головой.

«Сцена славная, вполне благородная. В духе классических традиций. Достойная зрелость напутствует юность. А в общем – он и мил и умен».

Но ироническая интонация на сей раз имела защитный цвет. Он был растроган и хотел это скрыть – в первую очередь от себя самого. И не только из юного опасения быть чувствительным, то есть почти комичным. Тут скорей говорил инстинкт, запрещавший расслабиться и разнюниться. Наступало Время Большой Проверки, не допускавшее сантиментов. Нужно было держать себя в струне.

Он вышел на бульвар. Сколько раз ноги несли его сюда – кажется, даже сами собой, без предварительного приказа. Найдется ль такое местечко в Москве, куда, как безутешного князя, повлечет его неведомая сила?

Вот только грустными берегами берега эти не назовешь. Здесь неизменно кипела жизнь. Костик помнил еще то время – оно пришлось на дошкольные годы, – когда бульвар был сравнительно невелик и заканчивался эстрадным театром с гордым именем «Феномен». Потом бульвар с размахом продлили. Появились названия Новый бульвар и соответственно Старый бульвар, тот самый, где и прошло малолетство. За чинарами и платанами, прижавшись к набережной, бесконечной и длинной, почти как день в ту давнюю пору, струились тенистые аллеи, а глубже, греясь под рыжим солнцем, свернулись в кольца площадки для игр, где горланили, бегали и возились в песке.

Но и позже, в отроческую сумятицу, и после, в студенческие вечера, бульвар оказывался той Меккой, куда ритуально устремлялись скитальцы. Да и куда ж? Выбор был небогат.

После многочасовых прогулок вдоль темно-коричневого моря было особенным удовольствием остановиться и постоять близ каменистого барьера и вдруг почувствовать в знойный полдень, как упоительно ломит зубы хрусткий ветреный холодок с запахом водорослей, мазута и соли.

Потянуло сюда и нынче. Еще один прощальный визит, причем из самых многозначительных. В конце концов, на этой арене под утренним или под звездным небом постигалась нелегкая наука, которую мудрые эрудиты называют воспитанием чувств.

Школа общения и школа сдержанности. В этих классах и аудиториях без стен, без крыш, на открытом воздухе ежечасно шли сессии и экзамены. Провалы были в порядке вещей, успехи давались трудно и редко. Надежды вспыхивали и гасли. Самолюбия кровоточили. Щелчков нельзя было перечесть. Но, так или иначе, шаг за шагом, что-то теряя и находя, молодые проходили весь курс.

Набережная была пуста, пусты были в этот час и скамьи. Костик присел на одну из них. Хотелось сказать нечто торжественное, итожащее и благородное. Но вечный страх оказаться смешным, пусть даже лишь в собственных глазах, его удержал и на этот раз. Оставалось только негромко посвистывать. То был иронический, а потому допустимый аккомпанемент своим грустным мыслям.

Рядом с ним присел человек. Костик мельком его оглядел, лицо показалось отдаленно знакомым, и в тот же миг оно осветилось растерянной, виноватой улыбкой, Костик узнал Маркушу Рыбина.

Все это время после того, как ему открылась история Анечки, он подсознательно избегал Маркушу. Было досадное ощущение, что на нем лежит какая-то тень, что тут и сам он – не без греха. Можно было сколько угодно пожимать плечами, сердясь на себя и свое разгулявшееся воображение, но смущение не проходило. И сейчас, встретясь лицом к лицу, он почувствовал, что краснеет.

Однако Маркуша ему обрадовался и двумя руками потряс его руку. Он спросил Костика, верно ли это, что он навсегда уезжает в Москву. Костик кивнул, краснея все гуще. Он догадывался, что для Маркуши столица обозначала Анечку. Ехать туда значит ехать к ней.

Но Маркуша, судя по его виду, терзаний Костика не замечал. Он сердечно пожелал ему счастья.

– Так оно и будет, – сказал он, – у меня легкая рука. Вообще Москва приносит удачу.

И рассказал, что именно в ней он пережил лучшие свои минуты.

Было это лет семнадцать назад. Только что Маркуша женился и почти сразу же после свадьбы, с Театром оперы и балета, где он тогда служил концертмейстером, отправился в Москву на гастроли. То были не простые гастроли, они входили в цикл декад, в течение которых республики показывали, чего достигли в искусстве. И вот уже в самом конце декады, поздно вечером ему позвонил один из административных работников (Маркуша с Анечкой, как и другие, жил в новой гостинице «Москва») и сообщил, что завтра в газетах будет Указ о награждении и что Маркуша – среди награжденных, отмечен орденом «Знак Почета». Всю ночь потрясенный Маркуша не спал и не давал спать юной Анечке. Рано утром он побежал за газетами и в самом деле обнаружил в списке тех, кто удостоен наград, свое имя. И жизнь в тот же миг засияла таким щедрым ослепительным светом, что у Маркуши перехватило дыхание. Счастье было полным и сокрушительным. Настало лето, пора отпусков, и Маркуша с Анечкой на пароходе отправились в путешествие по Волге. В то время ордена были редкостью, и все попутчики то и дело посматривали на лацкан его пиджака. Незабываемые дни! Он признался Костику, что и поныне любит вспоминать ту весну и лето. Столько минуло лет, а все так отчетливо, так свежо, не замутилось ничуть. И как он не спал всю ночь напролет, как дождался утренних газет с Указом, и как путешествовал после по Волге с молоденькой красивой женой, и все смотрели на его орден, на Анечку, на него самого.

Встреча эта Костика растревожила почти так же, как встреча с дядей подружки. Мысли стремительно и беспорядочно обгоняли одна другую, перемещаясь с предмета на предмет. То он думал о безногом поэте, то об Анечке, ехавшей в неизвестность, задумчиво глядевшей в окно. То вдруг являлся бодрый попутчик, в синих «финках», обтягивавших таз и животик. Вспоминалось, как он был оживлен, как быстро увял, как скрывал обиду. Почему-то без всякой видимой связи обозначилось лицо Николаевского, обескураженное и удрученное. Возникал лучезарный Маркуша Рыбин, упоенный свалившимся на него счастьем. Люди были разные и несхожие, но ко всем он испытывал сострадание, непонятное ему самому. Это нежданное чувство роднило их меж собой и его с ними.

* * *

Вечер накануне отъезда безусловно следовало провести с родителями, но Костик не нашел в себе достаточных сил, чтобы отказаться от встречи со Славиным. Тем более что эта их встреча была и прощанием, подведением черты, напутствием, которого он подсознательно ждал. Таким образом, ее смысловая нагрузка была велика и, по ощущению Костика, только Славину была по плечу. «К тому же, – говорил он себе, – от Якова я вернусь к пенатам. Ляжем позже, а встанем раньше, будем вместе еще полдня».

Он видел, что отец захандрил и уже с превеликим трудом справлялся с захлестывающим его отчаянием. Похоже, он только сейчас осознал, что расставание неизбежно, быть с сыном осталось меньше чем сутки. Костик чувствовал, как болезненно его пронзает горькая нежность к стареющему на глазах человеку, беспомощному от своей любви. Но эта нежность и обессиливала, и словно подтачивала изнутри, а в предвидении тех испытаний, которые поджидали в Москве, он не имел права расслабиться.

Выходя, он столкнулся с Еленой Гавриловной. Костик не смог скрыть удивления. Фиолетовый халат был отставлен. Она была в строгом черном платье, на груди вместо броши горела роза.

– Вы завтра едете? – спросила соседка, по обыкновению заливаясь краской. – Дай Бог вам, Котик, огромного счастья.

– Будьте благополучны и вы, – с чувством ответил ей Костик. – Теперь уже нет смысла скрывать, – видя вас почти ежедневно, я однажды себя ощутил мужчиной.

И, повергнув ее таким признанием в окончательное смятение, он отправился на морской вокзал.

Место прощания было выбрано по двум причинам. Клуб дорожников почти утратил свою притягательность после изгнания Абульфаса, кроме того, на поплавке играл знаменитый скрипач Габор.

Габор был венгерский еврей, которого стихия войны с корнем вырвала из родной почвы и забросила под южное небо. Здесь он женился, свил гнездо и стал городской достопримечательностью, хотя знатоки, вполне возможно, могли б ему предъявить претензии. Эдик Шерешевский лишь морщился и при всяком удобном случае высказывал неодобрение тем, кто слишком рьяно хвалил виртуоза. Он не скрывал пренебрежения филармонического артиста к ресторанному усладителю слуха.

– Это ж безнравственные люди, – говорил он, еще сильней оттопыривая алые вывернутые губы, – рвачи и шкурники. Ваш Габор – первый.

Нельзя было утверждать, что Эдик клевещет. Габор не был равнодушен к признанию слушателей, особенно когда оно было подкреплено солидной купюрой. И все же Костик был убежден, что он был мастером своего дела. В нем будто слились и перемешались и его библейская музыкальность, и ворожба венгерской песни, и безудержность мадьярских цыган. Это был тучный человек, вечно мучившийся одышкой. Его отечное лицо цвета зеленоватой бронзы, точно тронутое патиной, казалось изваянным искусной рукой, что-то было в нем неживое, особенно когда Габор играл. Крупная круглая голова с редкими темными волосами лежала на вздернутом плече, глаза, похожие на оливки, были прикрыты набрякшими веками.

За столиком Костик и Славин были, естественно, не одни. О том нельзя было и помыслить, тем более в субботний вечер. Сидели два отставных офицера. Один – плечистый, с обветренным красным лицом, с хриплым басом, другой – усатый, с седой шевелюрой, с черной перчаткой на левой кисти. Плечистый шумно вспоминал Демянский плацдарм и майскую операцию в сорок втором. Иной раз, увлекшись, он заносил вилку над круглой остриженной головой, с мясистых губ срывалось крепкое слово. Его товарищ согласно вздыхал и то ворошил ладонью волосы, то дергал себя за сивый ус.

Назад Дальше