…Дело спорилось. Макая в чернильницу перо, выводил Ярослав на пергаменте киноварью полууставные буквы. Семьюнко сидел напротив, княжич иногда просил его подсказать то или иное выражение, читал вслух отрывки:
«…Изяслав, бояре, к ногтю вас прижать мыслит, к земле пригнуть. На всю Русь длань свою тяжкую наложить этот хищник вознамерился. Князь же Рогволод – подручник его верный. Дабы волости свои уберечь, не принимайте Рогволода, людей его и киян избивайте, а своего князя, Ростислава Глебовича, крепко держитесь…»
Новгородскому посаднику Судиле Ивановичу, старому приятелю Юрия Суздальского, писал так: «Град ваш издревле вольный, Изяслав же Киевский холопами вас сделать хощет… Не к лицу Новому городу подручника киевского у себя держать. Всем вам киевский князь мечом грозит, всем вам от него один позор и одна погибель…»
Отложив перо, Ярослав присыпал грамоты песком, чтобы высохли чернила, велел звать печатника. Пергамент свернули в свитки, прикрепили к ним восковые вислые печати с родовым княжеским гербом – соколом и изображением князя Владимирка со скипетром в деснице.
Закончив дело, Ярослав устало потянулся и поднялся со скамьи.
– Собирайся, Семьюнко, – сказал он. – К Кукнишу, архиепископу угорскому, отец тебя посылает. Осторожно с ним надо будет говорить, намёками. Ну да что тебя учить, сам знаешь. Если придёшь, мешок со златом на стол бросишь – давай, мол, Кукниш, отговаривай короля от рати – не поймут тебя. А ежели исподволь, тихонько, с глазу на глаз, да ночкою тёмною в шатре, вот тогда, думаю, уразумеете вы друг друга.
Он невесело рассмеялся.
– Да, друже, торными дорогами здесь не пройдёшь. Всё приходится петлять, как в горах, обходить завалы, скалы, чащи. Напролом идти – глупо. Вот стрыйчич мой, Иван Берладник, тот, говорят, человек безоглядчивый, простодушный, прямой. Девки его любят, дружина, люд простой, а не нагрел он на земле места. А всё потому, что княжеские дела – не охотничьи забавы, где против тебя – зверь лютый, и у тебя в руках меч или рогатина. Одним словом, людьми править – не оружьем бряцать. Тяжкий се крест, и не всякому он по плечу.
– Оно тако, княжич. – При свете свечи на столе лукавинкой сверкнули зелёные глаза Семьюнки. – Мне, оно конечно, до премудрости ентой далеко. Вот, мыслю токмо… – Он замялся. – Думаю, в стан королевский ежели я поеду, надоть мне приодеться. Кафтанчик какой ни то справить, сапожки. Сам знаешь, княжич, беден аз. Дак ты бы… Дал бы мне маленько злата из скотницы княжой. Всё ж таки, как-никак, а на службе состою, князя Владимирка порученья исполняю.
Ярослав вдруг рассмеялся. Да, Семьюнко себя никогда не забывает. Не столь уж он и беден, отец его покойный солью промышлял, возил из Коломыи в самый Киев. Наверное, золотишко у Семьюнки водится. Ну да разве человека изменишь? Лучше малым пожертвовать, чем ворога себе наживать.
– Попрошу отца. Думаю, даст злата. Заутре же велит казначею отсыпать тебе, – ответил он.
Смазливое лицо Семьюнки озарилось масляной улыбкой.
…Проводив его, Ярослав прошёл в смежный с палатой молитвенный покой. Здесь на поставце в мерцающем свете лампад стояли иконы, а на стене в полный рост, почти до сводчатого потолка, изображена была Пресвятая Богоматерь. Молитвенно сложив на груди руки, смотрела она на княжича с любовью, страданием и немой укоризной. Короткий голубой мафорий покрывал её голову и плечи, светло-зелёная хламида струилась вниз, вокруг головы сиял, разбрасывая в стороны тонкие золотистые лучи, нимб с греческими буквами.
Встав на колени, Ярослав склонил голову и зашептал молитву.
– Достойно есть яко воистину блажити Тя Богородицу, Присноблаженную и Пренепорочную и Матерь Бога нашего. Честнейшую херувим и славнейшую без сравнения серафим, без истленья Бога Слова рождшую, сущую Богородицу Тя величаем.
Он смотрел в тусклый лик Божьей Матери, и на глаза его наворачивались слёзы, тяжёлый ком подкатывал к горлу и перехватывал дыхание.
Княжич не знал, не помнил матери, рано умершей дочери венгерского короля Коломана Софии, рос без материнского пригляда и ласки, и Богородица, этот лик, эта фреска на стене заменяла ему в одинокие тоскливые вечера и ночи самого дорогого на свете человека, которого он был лишён. Ей, Богородице, пресвятой Деве Марии, поверял он все свои тайны, делился сомнениями, переживаниями, только одна Она своим безмолвием поддерживала и понимала его, Ей дарил он свою сыновью любовь, к Ней обращался за советом и помощью.
– Спаси нас, Пречистая Богоматерь! Заступись за мя, грешного, пред Господом! Бо человек аз, жалок аз, нищ и грешен, и мерзостей земных преисполнен! Вот писал днесь грамотки подмётные по отцову веленью, подстрекал новгородцев и полочан ко встани. Из-за мя теперь кровь прольётся, люди погибнут. Но мог ли, мог ли по-иному содеять?! Не ради оправданья, но ради нищеты и малости своей молю: заступись, Пресветлая Богоматерь, не дай пропасть и погинуть душе моей в геенне огненной! Умолила ты Сына Своего, дабы от Пасхи и до Троицы не мучились человеци худые и грешные в аду! Бо претят Тебе стоны и страданья людские! Аз, жалкий раб Божий, худым умом своим мыслю одно: Твоим путём идти, по Твоему примеру земные дела вершить! Оберегу землю Галицкую, кою дала ты мне в наследство, от ратей, глада, мора! За дело се всё, что имею, отдам, самую жизнь положу! Спаси мя, Пречистая Матерь Божья!
То ли показалось, то ли в самом деле лёгкая улыбка тронула уста Богородицы, и некоей чистотой, светом невидимым горним обдало княжича. И сделалось Ярославу как-то хорошо-хорошо, так приятно, тихо на душе, все сомнения, колебания, беспокойные мысли его отступили куда-то, истаяли, он чувствовал тепло, как бы исходящее от этой фрески, словно мать родная, о коей не знал почти ничего, прижала его сейчас к своей груди и ласковыми дланями провела по непокорным волосам.
Исчез тяжкий ком в горле, высохли слёзы, Ярослав поднялся на ноги, удивлённо окинул взором молельню и, чувствуя необычайную лёгкость в теле, очарованный, вернулся обратно в палату.
Ждали его впереди большие заботы и свершения.
Глава 2
Тёмная весенняя ночь стояла над Галичем, тишину нарушали время от времени оклики стражи и удары деревянного била на крепостной стене, едва различимой с гульбища в серебристом свете луны. Было холодно, ветер доносил до Ярослава, прижавшегося спиной к толстому деревянному столпу, запахи молодой листвы, трав, той свежести и новизны, какая бывает только ранней весной, в пору, когда природа пробуждается после долгой зимней спячки и словно упивается торжеством вновь нарождающейся жизни.
Каким-то глупым недоразумением казалась княжичу война, которая вот-вот могла разразиться. Нет, не для стрел и копий создал Бог этот мир, не для кровавых баталий и смертей на бранных полях, думалось Ярославу. Для чего ратаи всю жизнь свою пашут землю, для чего выращивают хлеб, разбивают яблоневые и вишнёвые сады над берегами обеих Лип и среброструйного Днестра? Для чего зиждители строят храмы, украшают их фресками, мусией, акантом? Или ремественники-гончары создают дивную поливную посуду, а златокузнецы – кресты-энколпионы, мониста и браслеты, от одного взгляда на которые захватывает дух? Зашёл в лавку такого умельца – и будто в сказку попал! Нет, жизнь следует мирно обустраивать. Как, Ярослав пока ещё не знал.
Отец – он, понятно, годами цеплялся за власть, за достойное место меж родичей-князей. Лукавил, предавал, бросал в бой дружины, не щадил ни себя, ни других. Прав он был? Наверное, не всегда, но он создал на месте крохотных уделов обширное княжество, укрепил и украсил города, сделал Червонную Русь сильной, с самим киевским князем Изяславом тягается теперь за города и веси. Но вот если б на месте отцовом он, Ярослав, оказался? Так ли бы поступил? Или всё-таки отец прав?.. Он говорит: с боярами допрежь всего сладить надо…
Ответов на свои вопросы Ярослав не находил.
Далеко внизу под стеной ворчливо тявкнула разбуженная собака, лязгнула железная цепь. Снова раздался привычный стук деревянного била. Стало холоднее, кунтуш на меху, обшитый сверху тёмно-зелёным сукном, не согревал тело.
Да что там говорить, если ещё седьмицу назад снег срывался над долиной Луквы за городом. Ранняя весна, март-березозол. В такую вот пору и начинают князья свои рати.
…На душе стало тягостно, неприятно. О чём бы ни думал, все мысли поворачивают на Изяслава и угров. Верно, быть опять войне, литься крови.
Ярослав вздохнул, качнул головой и, круто повернувшись, ушёл с гульбища в хоромы…
В ложнице чадил глиняный светильник. Пробудившаяся холопка-суздальчанка стрелой метнулась в переход.
Ярослав, сбросив с плеч кунтуш, в одной расписной рубахе медленно опустился на лавку. На ложе, укрытая беличьим одеялом, спала жена, Ольга, дочь суздальского князя Юрия, того, что прозван был за извечное своё стремление прибрать к рукам Киев и иные южнорусские города Долгоруким. Ольга была рослой пышногрудой жёнкой с громким грубым голосом. Полтора года уже, как состоялась их свадьба, а так и не прикипели супруги друг к другу душой, так и остались чужими. Скрашивали порой холод отношений ночные совокупления, когда уже не порывы души, а лишь похоть одна от близости тёплого женского тела, от ощущения жадной плоти её рядом с собой бросала Ярослава в Ольгины объятия. После всякий раз становилось противно, гадко, думалось: ну, прямь стойно жеребец на кобылу! Но потом опять всё повторялось из раза в раз.
Вот так, соединили отцы Галич с Суздалем, привезли Ярославу эту жёнку, что сейчас громко, с присвистом, сопит на пуховой перине, и не помыслили, люба ли она ему, а он – ей.
Недавно родила Ольга сына. Мальчика нарекли Владимиром – в честь деда. Более всех рад был его рождению князь Владимирко. Считал князь, что укреплялся, укоренялся его род на Галицкой Земле. Оно так, конечно, да вот только самому Ярославу был этот ребёнок вовсе не в радость. Полагал он, была уже Ольга непраздна, когда состоялась их свадьба. Зная о том, верно, и торопил князь Юрий отца, и настаивал, и хотел побыстрее вытолкать замуж перезревшую грешную дочь свою. Тогда, полтора года назад, в очередной раз овладел Долгорукий Киевом, изгнав князя Изяслава на Волынь. Помнит Ярослав просторные киевские палаты, шумные пиры, горластых суздальских дружинников, вечно пьяных, златоверхий Михайловский собор на круче над Днепром, золото опадающей листвы в садах, всю набеленную улыбающуюся Ольгу, здравицы, кольца на перстах, хоросы и паникадила, от которых слепило в глазах. Потом была ночь на сенях – первая их брачная ночь, робость его и издевательский смех молодой жены, её вопрос:
– У тебя чё, и девок николи не бывало?
Затем был яростный неодолимый порыв плоти и чувство гадливости от случившегося.
Одолев себя, спросил тихо, шёпотом:
– Почему не цела?
Услышал в ответ лишь короткий презрительный смешок, отвернулся от неё, раздосадованный и обиженный сам на себя за неумелость свою, да так и заснул.
После родов Ольга располнела, распухла, как дрожжевое тесто. С годами всё более напоминала она отца своего, князя Юрия – такая же была рослая, полная, с округлым лицом и кривым, скошенным немного набок, носом. Ходила по терему, переваливаясь, будто медведица, вечно чем-нибудь недовольная, вела себя в Галицких хоромах хозяйкою, пушила слуг грубым голосом своим, досаждала и ему, Ярославу, придирками своими и криками.
…Ярослав грустно глянул на её полураскрытый рот, на распущенные густые волосы цвета воронова крыла, разметавшиеся по подушке, подумал вдруг: «Хороша только, когда спит. Хоть не ругается, и то ладно».
Стал в уме прикидывать, кем ему Ольга приходится, какова у них степень родства.
Так, оба они – потомки великого киевского князя Ярослава, наречённого летописцами Мудрым. Владимир и Всеволод Ярославичи – родные братья. У Владимира сын был Ростислав, у Всеволода – Владимир Мономах, они меж собой братья двухродные. Дед Ярослава, князь Володарь, был Ростиславу сыном, а князь Юрий – сын Мономаха, выходит, его брат троюродный. И, стало быть, Ольга его, Ярослава, отцу четвероюродной сестрой приходится. Вот так, смешно и грустно. Получается, на дальней тётке своей он женат. Глупость, да и только. Впрочем, что ж тут глупого? Не он, Ярослав, первый такой. Для князя женитьба – не сладкая утеха, не любовь светлая, а дело державное. Союзили Галич с Суздалем родители – вот и учинили сей брак. Как купцы, деля прибыли, ударили по рукам.
Ольга внезапно пробудилась. Приподняла голову с подушки, изумлённо изогнула тонкие дуги чёрных бровей, хрипло спросила:
– Чего расселся, не ложишься?
– Не спится. С отцом баил. Снова Изяслав Киевский ратью нам грозит.
Он глянул на её немного раскосые серые с голубинкой глаза. Глаза были половецкие; от покойной матери, дочери хана Аепы, достались они Ольге, равно как и волосы чёрные, и брови.
Жена заворочалась под одеялом, зевнула, проворчала нехотя:
– Всю жизнь рати одни! Никоего покоя!
Перекрестив рот, она тотчас откинулась на подушки и мгновение спустя снова заснула.
Ярослав посмотрел на неё с той же хмурой грустью и стал нехотя расстёгивать ворот рубахи. Спать не хотелось вовсе, но в теле чувствовалась усталость. Коротко помолившись, Ярослав забрался на ложе рядом с нелюбимой женой.
Ночью ему приснилась Богоматерь с ласковой улыбкой на тонких устах. Стало тепло и спокойно, страхи и тревоги на время ушли. Почему-то ему подумалось сквозь сон, что всё будет хорошо.
Глава 3
В то время как на юге Руси уже начинали зеленеть деревья и молодая трава пробивала себе путь к тёплым солнечным лучам, на севере, на гигантских просторах Залесья ещё царствовала зима и на полях лежали белые сугробы. Сурова природа Суздальщины, иной раз и урожаи здесь, на этой щедро обдуваемой холодными ветрами земле, бывали столь скудны, что хоть с голоду помирай. Впрочем, край обустраивался, полнился людьми, бежавшими с Киевщины, с Черниговщины или из иных областей от княжьих усобиц и половецких набегов. Возникали сёла, укреплённые города, на освобождённых от вековых пущ участках земли колосилась рожь.
Но всё же в описываемую нами пору оставалось Залесье окраиной Руси. Многотрудно было житие в этих местах, а тут ещё эхо войн опалило огнём города и посёлки, когда киевский князь Изяслав в соузе с новгородцами прошёлся по ним, сжигая, разоряя, уводя в полон. Или когда суздальский владетель, Юрий Долгорукий, один за другим совершал походы на юг, уводя с собой ополченцев, отрывая мужей от жён, отцов – от детей, сынов – от матерей.
Но самое гиблое, наверное, место в Залесье – княжеский поруб. В стороне от роскошного суздальского дворца Долгорукого, по соседству со сторожевой башней-вежей, вырыта была земляная яма. Хоть и обложили яму сверху рядами толстых брёвен и укрепили с боков такими же врытыми вертикально в землю столпами, но царили в ней холод и сырость. Одинокий узник в видавшем виды кожушке, некогда красивом, обшитом серебристой нитью по вороту и полам, а ныне свалявшемся, утратившем былой блеск и яркость, безмолвно сидел на дощатых нарах и уныло смотрел в потолок. В долгой широкой бороде его, давно нечесаной, проглядывали седые нити, на худом лице проступали острые скулы. Большие серые глаза смотрели мутно, в них уже померкло страдание, уступив место равнодушию, такому, когда лишь одна мысль успокаивает и заставляет ровно биться сердце: «И это пройдёт».