Утром он не побрился — на детских щеках чернела свежая щетина.
— Кажется, у Биуржи кабан залег.
Вечером дождь совсем перестал. Долго еще после ужина видел Ив, как при убывающем месяце ходят туда-сюда Жан-Луи вместе с дядей и матерью. Он вглядывался в эти три тени, уходившие вдаль по аллее, посыпанной гравием, — и вновь являвшиеся в лунном свете под соснами. Громче всех звучал дрожащий голос Бланш; иногда его перебивал высокий и резкий — Ксавье. Жан-Луи оставался безмолвен; Ив понимал, что он проиграл; он попался в эти тиски, обороняться не может… «Но меня они так не поймают…» И при том, распаляясь против своих, Ив знал в глубине души, что он — только он — был безумно привязан к детству. Лесной царь уж не звал его в свою неведомую страну — да и знакома уже была та страна! Вместо ветел, в которых звучал ужасный и страшный голос, в родных местах Фронтенаков росла ольха, и ветви ласково касались воды ручейка, чье имя только они и знали. Лесной царь не отрывает детей Фронтенаков от детства, а мешает им от него уйти; они погребены в своей мертвой жизни; он укрывает их дорогими воспоминаниями и перегнившими листьями.
— Побудьте с дядей вдвоем, — сказала Бланш сыну.
Она прошла совсем рядом с Ивом, не заметив его, а он на нее глядел. Луна освещала встревоженное лицо матери. Думая, что никого нет, она засунула руку под кофточку: ее беспокоила та железка… Уж сколько ей твердили, что это пустяк, — напрасно. Она щупала опухоль. Непременно надобно было, чтобы Жан-Луи, пока она еще жива, стал главой фирмы, хозяином своего состояния, покровителем младших. Она молилась о своих птенцах; ее воздетые к небу глаза видели, как Матерь Божия — Заступница Неотступная, чью лампаду она зажигала в соборе, простирает покров над детьми семьи Фронтенак.
— Послушай, мальчик мой, — говорил меж тем дядя Ксавье Жан-Луи, — буду говорить с тобой как мужчина с мужчиной. Я не исполнил своего долга перед вами: мне следовало занять в фирме место, опустевшее после твоего отца. Ты должен исправить мою вину. Нет-нет, не спорь… Скажешь, я был не обязан? Но в тебе довольно семейственного духа, чтобы понять: я дезертировал. Ты восстановишь цепь, которая порвалась из-за меня. Не так уж скучно руководить сильным домом, который может приютить твоих братьев, быть может — мужей твоих сестер, а там и ваших детей… Дюссоля мы постепенно выведем из дела… Это ничуть не помешает тебе быть в курсе всего происходящего. Образованность только поможет тебе. Я как раз читал статью в «Тан», где показано, что изучение латыни и греческого необходимо для образования крупных промышленников…
Жан-Луи не слушал его. Он знал, что побежден. Он и так в конце концов сложил бы оружие, но знал, какой довод в особенности одолел его: то были слова матери, только что сказанные: «Вместе с Дюссолем мы можем пригласить и семью Казавьей…» И тут же прибавила: «А когда ты отслужишь в армии, отчего бы тебе и не жениться, если будет охота…»
Теперь рядом с ним шел дядя Ксавье и пыхал сигарой. А когда-нибудь пойдет крепко сложенная девушка… Он мог бы жениться и до призыва, в двадцать один год. Года два с лишним подождать — и однажды вечером он по обычаю обойдет в сумерках парк Буриде вместе с Мадлен. И внезапно радость о свадьбе сотрясла его с головы до пят. Он часто дышал; он вдыхал ветер, пролетавший над дубами Леожа, охвативший белый в лунном свете дом и надувавший плотные занавески в комнате, где, может быть, не спала Мадлен.
XI
«А все авто от Фуйарона! Я доехал от Бордо за три часа — семьдесят километров — ни передышки…»
Гости госпожи Фронтенак окружили Артюра Дюссоля, который не успел еще снять серого пыльника. Шоферские очки он снял. Дюссоль улыбался, прикрыв глаза; Казавьей, наклонившись над машиной с опасливым почтением, гадал, какой бы задать вопрос.
— У нее эластичные шкивы, — сказал Дюссоль, а Казавьей отозвался:
— О да, последний крик!
— Самый последний. Я, знаете ли (тут Дюссоль тихонько засмеялся), ретроградом никогда не был.
— Еще бы — взять хоть ваши передвижные лесопилки… А какие данные у вашего авто?
— Еще совсем недавно, — поучал Дюссоль, — на колеса шла цепная трансмиссия. А теперь — просто эластичные шкивы.
— Изумительно, — сказал Казавьей. — Два эластичных шкива — и все?
— Еще, разумеется, между ними перемычка: приводная цепь. Представьте себе два конуса без сочленения…
Мадлен Казавьей увела за собой Жан-Луи. Жозе с чрезвычайным интересом расспрашивал Дюссоля, как переключаются скорости.
— Менять скорость можно как угодно простым рычагом. — Господин Дюссоль запрокинул голову с почти благоговейной серьезностью на лице и был, казалось, готов сдвинуть Землю. — Как в паровой машине! — закончил он.
Дюссоль с Казавьейем неторопливо удалились, а Ив пошел за ними вслед, увлекаемый важностью, довольством, которые с них так и струились. Иногда они останавливались перед одной из сосен, меряли ее взглядом, спорили, какова может быть ее высота, пытались вычислить диаметр.
— Вот, смотрите, Казавьей, как, по-вашему…
Казавьей называл цифру. Смех Дюссоля сотрясал брюхо, словно прилепленное к его особе, словно ненастоящее.
— Ничего подобного!
Он вынимал из кармана складной метр и обмерял ствол. Торжествовал:
— Вот вам! Я, признайтесь, ненамного ошибся.
— А вы знаете, сколько получится досок из дерева такого размера?
Дюссоль в размышленье глядел на сосну. Казавьей стоял безмолвно, почтительно преклонив голову. Он ожидал ответа оракула. Дюссоль вынул блокнот и принялся считать. Наконец он назвал цифру.
— Я и подумать не мог, — сказал Казавьей. — Восхитительно!
— Мне глазомер на торгах сильно помогает…
Ив пошел обратно к дому. Погожее сентябрьское утро непривычно пахло соусами и трюфелями. Он прохаживался возле кухонь. Метрдотель сердился, потому что вино забыли декантировать. Ив прошел через столовую. Малышку Дюбюк посадят между ним и Жозе. Он еще раз прочел меню: «заяц а-ля Виллафранка, десерт из шелковицы…» — и снова вышел, направился к службам, где Дюссоль со складным метром в руках, наклонившись, обмерял расстояние между колесами тильбюри.
— Ну что я вам говорил? У вашего тильбюри колея совсем неправильная… Я это с первого взгляда увидел… Не верите? Нате, сами померяйте.
Казавьей тоже наклонился рядом с Дюссолем: Ив обалдело глядел на эти две огромные задницы. Они поднялись, оба побагровев.
— Однако же вы правы, Дюссоль! Поразительный человек, честное слово!
Дюссоль затрясся негромким нутряным смехом. Он так и лопался от довольства собой. Глаз его уже не было видно: этих щелок хватало ровно на то, чтобы оценивать выгоду от разных вещей и людей.
Дюссоль с Казавьейем пошли наверх к дому. Иногда они останавливались, смотрели друг на друга, словно им нужно было решить какую-то вековую проблему, шли дальше. И вдруг Ив застыл посреди аллеи, охваченный жутким и пьянящим желанием: выстрелить в них, вот так вот, в спину, коварно. Паф! — прямо в затылок, и они исчезнут. Дуплетом: пиф-паф! «Почему я не царь, не африканский вождь…»
— Гад я! — сказал он вслух.
Метрдотель прокричал с крыльца:
— Кушать подано!
— Конечно, только так, пальцами…
Они уплетали креветки. Трещали панцири; они прилежно высасывали головы, колеблясь между желаниями ничего не оставить и показать хорошие манеры. Ив видел совсем близко от себя тонкую смуглую руку малышки Дюбюк — детскую руку, прикрепленную к круглому, но нематериальному плечику. Лишь мельком осмеливался он заглянуть в лицо, на котором слишком много места занимали глаза. Крылья носа и впрямь были крыльями. И только губы, чересчур полные и недостаточно красные, связывали этого ангела с человеческим родом. Говорили: жаль, что волосы у нее редковаты; но ее прическа (пробор посередине и завитки на ушах) открывала то, что успели обнаружить люди: красивый контур головы, рисунок затылка. Ив припомнил репродукции египетских барельефов из учебника древней истории. И ему так было радостно глядеть на эту девушку, что говорить с ней и не хотелось. В начале обеда он сказал ей, что в деревне, должно быть, у нее есть время для чтения; она ответила что-то односложное, а теперь болтала с Жозе об охоте и лошадях. Ив, всегда видевший брата — «дитя лесов», как он его называл, — дурно причесанным, дурно одетым, в первый раз увидал волосы его напомаженными, смуглые щеки начисто выглаженными бритвой, зубы блестящими. Но главное — он говорил (он, которому в своей семье всегда было нечего сказать) и смешил свою соседку; она давилась: «Как же вы глупы! Думаете, это остроумно?»
Жозе не сводил с нее глаз, и в этом серьезном взгляде Ив не умел угадать страсти. Но он помнил, как мать говорила: «Жозе — за ним глаз да глаз… Я с ним еще намаюсь…» Он болтался по ярмаркам и деревенским праздникам. Иву казалось глупо, что брата все еще занимают карусели и деревянные лошадки. Но на последнем празднике он заметил: брату было не до каруселей — он танцевал с арендаторшами.
И вдруг Иву стало грустно. Конечно, малышке Дюбюк — ей было семнадцать лет — до Жозе не было никакого дела. А все-таки она не отказывалась смеяться с ним. Между ними установилось какое-то понимание, существовавшее не только в словах: понимание помимо их воли, по сродству крови. Ив подумал, что ревнует, и ему стало стыдно. На самом деле он чувствовал, что одинок, отставлен. И он не говорил себе: «Я тоже когда-нибудь… может быть…»
На другом конце стола Жан-Луи и Мадлен Казавьей сидели с такими лицами, точно это был их свадебный пир. Ив, осушавший каждый бокал, сквозь дымку, за двойным рядом багровых лиц, видел брата, словно во рву, куда он безвозвратно провалился. А рядом, сделав свое дело, покоилась прекрасная приманка женского пола. Она была вовсе не так толста, как это виделось Иву. Болеро она уже не носила. Белое муслиновое платье открывало красивые руки и белую шею. Уже расцветшая и еще девственная, она была покойна — она ожидала. Иногда они с Жан-Луи перебрасывались словечком; Иву очень хотелось бы их подслушать, и он бы очень удивился, как эти слова пусты. «У нас еще вся жизнь впереди, чтобы друг с другом объясниться…» — думал Жан-Луи. Они говорили о шелковице на столе (ее добыли с большим трудом), об охоте на диких голубей, о том, что надо уже ставить приманку, потому что скоро уж прилетят витютни, а за ними и сизари. Вся жизнь, чтобы объясниться с Мадлен… Что же ей объяснять? Жан-Луи и не подозревал: пройдут годы, он переживет множество драм, у него будут дети, и двоих он утратит, он наживет огромное состояние, а на закате дней потеряет все, но пока это все совершится, муж с женой будут обмениваться все такими же простыми речами, что и теперь, на заре их любви, в течение бесконечного обеда с жужжанием ос в компотницах, где ледяная бомба медленно таяла в розовом соке.
А Ив на это простенькое счастье Жан-Луи с Мадлен смотрел с презреньем и завистью. Малышка Дюбюк ни разу не обернулась к нему. Жозе — самый прожорливый в семье — забывал подкладывать себе на тарелку, но, как и Ив, осушал каждый бокал. На лбу его сверкали росинки пота. У малышки Дюбюк были такие глаза, что на ком бы она ни остановила взгляд, тому казалось: этот чудный свет сияет по его воле. Вот и очарованный Жозе положил в сердце своем, что сейчас пойдет погулять с этой девушкой.
— А вы до отъезда не посмотрите мое место голубиной охоты? Обещайте же!
— Это в Мариане? Вы спятили: туда же больше получаса пешком.
— Можно будет поболтать спокойно…
— Да вы уже довольно глупостей наговорили, с меня хватит!
И вдруг она обратила свои светозарные глаза на Ива:
— Какой длинный обед…
Ослепленный Ив чуть было не заслонил лицо ладонями. Он опешил и думал, что бы ему ответить. Унесли уже и пирожные. Ив посмотрел на мать: она забыла встать с места; с ней случилось забытье, как часто бывало при людях. Рассеянно глядя куда-то, она засунула два пальца под кофточку, и покуда кюре ей рассказывал про свои ссоры с мэром, она думала о смерти, о Божьем суде и о разделе имений.
XII
Под дубами насытившихся мужчин ожидал кофе с ликерами. Дюссоль отвел в сторонку дядю Ксавье, а за ними с тревогой следила Бланш Фронтенак. Она боялась, как бы ее деверь не дал себя облапошить. Ив обошел дом и пошел по пустынной аллее к большому дубу. Стоило отойти совсем еще недалеко — и уже не были слышны раскаты голосов, не чувствовался запах сигар. Сразу же начиналась дикая природа: тут деревья не знали, что люди съехались на обед.
Ив перешел через канаву; он был немного пьян (но не так, как боялся, а выпил и вправду порядком). Его ожидала родная берлога, убежище: утесник, который в ландах кличут красильником, папоротники высотой в человеческий рост окружали и хранили его. То было место слез, запрещенного чтения, безумных слов, вдохновений; оттуда он взывал к Богу, там то молился Ему, то Его хулил. Много дней протекло с тех пор, как он сюда в последний раз приходил; уже вырыли в нетоптаном песке муравьиные львы свои крохотные ловушки. Ив взял муравья и бросил в одну из ямок. Муравьишка стал выбираться, но зыбкие стенки под ним осыпáлись, а чудище в глубине норы уже принялось раскапывать песок. Только-только муравей в изнеможенье достигал края, как вновь съезжал вниз. И вдруг он почувствовал: кто-то схватил его за ногу. Муравей бился, но чудище медленно утаскивало его под землю. Жуткая пытка! Кругом средь погожего тихого дня звенели кузнечики. Осторожно присаживались стрекозы; рыжевато-розовый вереск, весь в пчелах, уже пахнул медом. Иву была видна над песком только уже голова муравья да две в отчаянье бьющихся лапки. И, склонившись над этой крохотной тайной, шестнадцатилетний мальчик думал, откуда берется зло. Вот личинка, построившая западню; чтобы вырасти и стать бабочкой, ей надобно подвергать муравьев этой жестокой агонии; вот насекомое в ужасе рвется наверх из ловушки, падает, а чудовище хватает его… И этот кошмар — часть Системы… Ив взял сосновую иголку, откопал муравьиного льва — маленькую, мягкотелую, безобидную отныне личинку. Освобожденный муравей продолжил свой путь так же деловито, как его товарищи, и, видимо, не вспоминал о пережитом — потому, должно быть, что это было естественно, естеству сообразно… Но все еще оставался в своем гнезде из красильника Ив вместе с сердцем своим и страданием. И будь он хоть единственным человеком, еще дышащим на лице земли, его было бы довольно, чтобы разбить бесконечную цепь пожирающих и пожираемых чудищ: он мог ее разбить; одно малейшее поползновение любви ее уже разбивало. В жутком миропорядке вершила любовь благодатный переворот. Это таинство Христово и тех, кто подражает Христу. «Для этого ты избран… Я избрал тебя, чтобы все это расстроить…» Мальчик произнес вслух: «Ведь это я сам говорю» (и прижал обе ладони к повлажневшему лицу). С собой мы всегда разговариваем сами… И он попытался ни о чем больше не думать. Высоко-высоко в лазури, на юге, взлетела стая витютней, и он следил за ними взглядом, покуда не потерял из виду. «Ты знаешь, кто Я, — говорил внутренний голос, — Я, избравший тебя…» Ив склонился лицом до самых ног, зачерпнул горсть песка и швырнул ее в пустоту; в рассеянье твердил он: «Нет! нет! нет!»
«Я избрал тебя, и отделил от других, и отметил тебя знаком Моим».
Ив стиснул кулаки. «Это бред, — повторял он, — да я же и вина выпил… Оставьте меня, мне ничего не надо. Я мальчишка шестнадцати лет, подобный всем моим сверстникам. Я смогу убежать от своего одиночества».
«А Я всегда вновь создам его вокруг тебя».
— Разве я не свободен? Я свободен! — крикнул он.
Он встал, и тень его шевелилась на папоротниках.
«Ты свободен нести в мире сердце, сотворенное Мной не для мира сего; свободен искать на земле пищи, не тебе предназначенной; свободен желать утоления голода, который ничего не найдет по мере своей: все тварное не утешит тебя, и ты будешь метаться от одного творения к другому»…
«Я говорю сам с собой, — твердил мальчик. — Я такой же, как все; я всем подобен».
В ушах у него свистело; захотелось спать — он улегся на песок и подложил согнутую руку под голову. Жужжанье шмеля окружило его, потом удалилось и затерялось в небе. Восточный ветер принес запах хлебопечек и лесопилок. Он закрыл глаза. Мухи яростно налетели на его лицо, на вкус соленое, и он сонным движением отгонял их. Вечерние кузнечики не стеснялись засыпающего мальчика; белка спустилась с ближней сосны напиться из ручейка и пробежала совсем рядом с человеческим телом. Муравей — быть может, тот самый, которого он спас, — забрался ему на голень; за ним поползли и другие. Сколько времени нужно пролежать неподвижно, чтобы они дерзнули его обгладывать?