Колдовской цветок(Фантастика Серебряного века. Том IX) - Шишков Вячеслав Яковлевич 10 стр.


В кабинете деда, над письменным столом, на деревянной подставке из большого узловатого сука сосны стояло чучело большого филина, какие водятся в наших уральских лесах. И это чучело олицетворяло в моих представлениях — вечную жизнь и вечную могилу. Два образа сливались в серой неподвижной фигуре, и мне, юному, хотелось разгадать и тайну жизни и тайну смерти. Я представлял себе, как этот филин, когда был жив, кружился в лесной глуши в темные ночи или сидел на дереве и кричал своим страшным ночным пугающим голосом. А днем, прячась от света, он сидел где-нибудь в дупле и дремал и думал о ночи — стихии его жизни… Мне хотелось представить, как он в часы ночные носился по лесу и ловил маленьких птичек и пожирал их, разбрасывая легкие пушистые перышки маленьких пернатых. И все это было — вечной лесной жизнью филина. Но вот его подстерегли и подстрелили, содрали с него шкуру с темно-серыми перьями и сделали из ночного лесного скитальца чучело. Вместо прекрасных, зорких ночью, мистических больших глаз люди вставили в глазные впадины раскрашенные стекляшки, подделанные под глаза… И чучело стало выразителем вечной могилы…

* * *

Дикий сын. степей, башкир Нагиб, со слов покойного отца назвал вечной могилой многоводную, быструю речку Дёму. Стоял у грани воды, задумчиво смотрел на темную воду и говорил:

— Бачка (отец) мина бульна умна был… Сестра моя, Фатима, шайтан вода тащил. Бачка Фатима лодка тащил… речка тащил лодка… Бух вода Фатима. Бачка Фатима рука тащил, кусал Фатима рука бачка… Бросил бачка рука Фатима…. пошла Фатима река, самый дно… Не видал бульше бáчка Фатима, не видал бульше Фатима я…

Странными своими, особенными словами рассказывал башкир Нагиб о том, как утонула в речке Дёме его сестра Фатима.

Любила Фатима степного красавца Сафиуллу, любила и много плакала, когда его погнали на войну. Год прошел, а Фатима все плакала. И еще год прошел — и пришли с войны лихие вести: убили Сафиуллу турки-злодеи. Взвыла Фатима и дни и ночи рыдала. Приходили к Фатиме подруги; утешали, но плакала она, и подруги вместе с нею плакали по степном красавце Сафиулле. Приходили к Фатиме старые люди — дядя Нугабулла и старый дед Нухим, но плакала безутешно Фатима и дни и ночи… Уходила в степь, на дорогу, по которой Сафиулла ушел на войну, и там сидела у дороги и плакала.

И целую зиму плакала Фатима о красавце Сафиулле. Днем не радовало ее солнышко, самоцветными искрами игравшее на ровных степных покровах. По ночам рыданиям Фатимы вторили стоны ночной снежной бури. Исхудала Фатима за зиму, ослабела, притихла и замолкла: из избы не выйдет, а прячется и от своих родных и от подруг.

Давно умерла мать Фатимы, и некому было утереть слез опечаленной невесты, а отец, старый Нурей, не понимал сердца женского и все сердился на дочь, зачем она так долго плачет о том, кого нет, кто умер.

Стала прятаться Фатима и от отца родного. А пришла весна, одел Нурей насильно дочь свою и выволок из избы. А ему помогал старший сын Нагиб, брат Фатимы. Привели насильно девку на берег речки Дёмы и усадили в лодку. К старому мулле захотел Нурей отвезти свою дочь, чтобы помолился он о ней, чтобы угрозами своими развеял печаль девки.

Отплыла от берега лодка-челнок утлый, мелкий, пугающий путника. Но крепко держал старый Нурей дочку свою за плечи и руки, и сильно греб Нагиб веслом, чтобы переплыть на луговой берег речки.

И вот заворочала Фатима дикими глазами, стала рвать руками рубаху белую и кричать что-то свое, чего и старик Нурей с Нагибом понять не могли. Крепко держал Нурей дочку за плечи и руки. Усиленно греб Нагиб веслом… А Фатима все рвалась из рук отца и кричала что-то непонятное…

Ослабел старый Нурей, кричит сыну:

— Булушмяк! (помоги).

Бросил Нагиб весло в лодку, двинулся к отцу и сестре, а буйные волны вешней воды понесли лодку вдоль берегов, закрутили ее, потащили лодку к луговым берегам… Словно большой и сильной выросла вдруг Фатима. Встала на ноги, качнулась, крикнула что-то непонятное и бросилась в воду… Не пускал старик Нурей руку дочери из своих сильных рук, а она рвалась… Опрокинулась лодка, и Нагиб полетел в воду следом за стариком-отцом и сестрою… Далеко отнесли волны старика Нурея и Фатиму. И больно Фатима кусала руки отца и рвалась уйти в глубь темно-зеленых волн речки…

С трудом выбрались из воды старик Нурей и Нагиб, а Фатима скрылась под водой. И с тех пор никто ее не видел, и трупа ее не вынесла река весною на свои отмели…

Так и пропала Фатима, исчезла, ушла за своим суженым в тайный мир загробной жизни…

С тех пор старик Нурей и прозвал речку Дёму вечной могилой. Поглотили ее воды красивое тело Фатимы, скрыли дочь, любимую, единственную, в водах своих… И стал старик Нурей поклоняться речке Дёме, как вечной могиле своей любимой дочери…

Так рассказывали про старика Нурея. Каждый день в сумерки выйдет он на берег Дёмы, к тому месту, где когда-то он и Фатима переплывали вешние воды, — выйдет к речке, постоит, подумает, потоскует и пойдет вдоль по берегу, вниз по течению… И опять остановится на берегу около плачущих ветел и шелестящего камыша и смотрит на воду, в то место, где утонула Фатима…

Крутится зеленая вода над речными омутами, несет щепы какие-то, сучья и листья, крутится, точно совершает свой вековой, непонятный человеку обряд вечного движения.

Постоит-постоит Нурей, потоскует и опустится на колени и долго молится и кланяется на Святой Восток и с грустью в глазах смотрит на речку Дёму, вечную могилу красавицы Фатимы…

И умер старик на берегу речки Дёмы, около того места, где утонула Фатима. Вышел жарким летним вечером на речку, чтобы помолиться вечной могиле. Встала, поднялась над ковыльной степью туча черная, бурливая. Долго грохотала вдали громом и разносила по степи грозные волны гула своего. Долго светилась молниями над степью и бросала на чело вольной степи раскаленные стрелы… Подул ветер с лугового берега и принес тучку из степи и заволок луга речные тьмою и частой сеткой дождя. Стоял Нурей у берега и молился. И ринулась на него стрела неба ненасытного и сразила старика, убила… Потемнел весь Нурей, как туча неба, и упал замертво на песчаную отмель. А не случись этого, не пожалей его небо, долго ходил бы он на берег, тосковал бы о своей любимой единственной дочери Фатиме и плакал бы… плакал над вечной могилой вечными отцовскими слезами.

Кончил Нагиб свой рассказ и не глянул на меня. Только посмотрел в ту сторону, где утонула Фатима, поглядел и на песчаную отмель, где упал сраженный молнией Нурей.

Было это в ненастный вечер весны. Дул ветер с низа речки и поднимал волны с белыми гребнями… Билась привязанная к берегу лодка шагах в десяти от шалаша, и подошел к этой лодке Нурей. Развязал веревку, подтянул лодку ближе к берегу и опять затянул мертвый узел вокруг толстого дубового кола.

Лежал я в шалаше у потухающего костра и смотрел на Нагиба. Стоял он на берегу около лодки, заложив руки назад, и смотрел на волны. Вижу ясно белые штаны на нем, босые ноги в грязи и с потрескавшейся кожей, вижу его длинную рубаху ниже колен, неопоясанную, серую от грязи и пота… Вижу и его поседевшую бороду, большой с горбинкой нос, низкий лоб, вижу и замазанный старый тюбитей, которым прикрыта его голова. Не вижу только его темных зорких степных глаз, которые так красиво оттенены темными бровями и темными ресницами. Какая дума в этих глазах? Не знаю я…

Вечереет… Солнце опустилось за грань степи. Поднялся туман над лощинами степи, над болотами, в которых дремлют темные кусты низкой лесной поросли. По небу куда-то спешат облака, серые, низкие, грозящие дождем и вешним холодом… Подбрасываю веток в потухающий костер, и серые клубы дыма заносит степной ветерок прямо на меня, застилает дым глаза, пробирается в рот и нос, и я чувствую горечь, а горло что-то щекочет…

Подходит ко мне Нагиб и с улыбкой смотрит на меня: как я протираю глаза, как я отплевываюсь от едкого горького дыма.

— Давай огня бульше, Василий. Ночь бульно холодна будет, — говорит он мне ломаным русским языком.

И вот мы пьем с ним чай темным вечером и ждем, когда придет холодная и темная ночь.

Высыпали на небо звезды, а облака ушли куда-то в даль степи и не исполнили своей угрозы. Теплом весны повеяло из степной дали, и хотелось спокойно сидеть у костра и дремать или прислушиваться к голосам степной ночи на берегу извилистой красавицы Дёмы.

Кричали на отмели кулички, еще не заснувшие вешней ночью, когда так хочется любить и ласкать кого-нибудь. Где-то вдали скрипел коростель… Где-то далеко в степи перезванивали колокольчики, привязанные к шеям сосунков-жеребят.

Молча сидел Нагиб у костра и смотрел в даль степи. А мне хотелось быть во власти того рассказа, который я услышал от Нагиба. Смотрел я на речку, и мне представлялась и Фатима с ее отчаянной решимостью покончить дни свои самоубийством, и старик Нурей, который так старался спасти дочь и потом тосковал по ней, и Нагиб, который дожил до седых волос и сохранил в себе память о вешней речной катастрофе.

— А давно это было? — спросил я.

— Сява? — отозвался Нагиб, очнувшись от задумчивости.

— Давно ли это было, когда умерла Фатима?

— Малайка (мальчиком) я була… сапсём мала-мала лошадка пахал степь… Умирал Фатима, умирал Сафиулла, а старик-атай Нурий сказал мина: Нагиб, ходи турецкий сторона, режь турка… Турка наша Сафиулла резал, Фатима Сафиулла любил, вода пошел… Ходи, Нагиб, турецкий сторона, режь турка… Один вера наша, один Бог… Засем турка Сафиулла резал…

Уронил Нагиб эти беспорядочные слова, и глаза его загорелись огнями мести и злобы.

— А когда мина солдат взяли, я сказал русский царь: айда, посылай мина турка!.. Балкан ходил, генерал Скобелев… белый генерал… самый ява дивизия был Нагиб, и турка вот как живот порол… Раненый поля лежит, идем к нему товарищем… Абдулка звался… идем к раненым, режем им брюхо… Зачем Сафиулла стрелял? Зачем Фатима вода пошел?..

Он бормотал и еще что-то, но я уже не мог его понять. Так ярко горели в его глазах искры мести, так жив он был в эту минуту своей былой местью…

А в небе горели, переливались тихие, молчаливые звезды, как лампады мира… И кулички кричали на отмели. И костер у шалаша горел, не потрескивая, а безмолвно, дремотно… И была такая тихая ночь на вечной могиле. И так ярко жила в душе Нагиба былая месть, и глаза его горели как звезды, как яркие лампады божеству борьбы и мести.

Илл. К. Богуславской

Дом помещиков Голубинских я помню с детства. Этим домом, необитаемым и таинственным, пугали нас, маленьких, и кухарка, и кучер. А наша старая няня, старушка Митродора, говорила:

— И-и… касатики! Не глядите в его сторону… Бог с ним! Нечистая сила в нем покоится…

Мы не понимали, как может покоиться в Голубинском доме нечистая сила и от этого таинственный и необитаемый дом казался еще страшнее.

А как было не глядеть в сторону страшного дома? Обширный сад Голубинских примыкал к нашему двору и саду. Окна столовой и гостиной нашего дома были обращены в сторону Голубинского сада. Из окон нашего мезонина были видны — Голубинский двор, по которому никогда и никто не проходил, сад с запущенными дорожками, проржавевшая и местами провалившаяся кровля и старые печные трубы на кровле.

Посыпанный желто-красным песком наш двор ограничен был железной решеткой с кирпичными столбами, а за этой решеткой стояли высокие липы, березы и клены запущенного сада. Голубинский дом окружала широкая площадка, заросшая бурьяном. Были когда-то около дома цветочные клумбы. Но эти клумбы давно уже не украшались цветами, а четыре каменных столба, на которых когда-то стояли какие-то статуи, покривились и потемнели от времени.

В Голубинском доме, как рассказывала нам старая няня, было более десяти комнат. В ширину всего дома был устроен обширный зал с колоннами, расписанными голубыми цветочками, с хорами, отделенными от зала причудливой решеткой из лепных веток и цветов. Зал в два света и в верхних окнах у самого потолка долго еще сохранялись позеленевшие от времени стекла. Когда проходишь мимо дома по Голубиной улице или останавливаешься против дома, из-за потемневшего и развалившегося местами забора видны прямые толстые колонны, которыми был украшен главный фасад дома. Колонны эти, сделанные из толстых дубовых стволов, когда-то, как и весь дом, был окрашены в голубую краску, «под цвет голубков», как говорила наш няня.

— Голубинскими прозывались господа, вот и дом был выкрашен под цвет голубков…

Помолчав немного, няня добавляла:

— А кротости голубиной в самих господах вот и настолечко не было…

И прижимала старушка большим пальцем руки кончик мизинца, показывая, как мало было голубиной кротости в господах Голубинских.

С тех пор, как помню я себя в детстве, стены Голубинского дома стояли полинявшими и облупившимися. Кое-где за наличниками окон, под крышей и колоннами еще голубела выцветшая краска, а в остальных местах досчатая обшивка дома была серая, сгнившая. Кое-где доски со стен были содраны и из-за них виднелись толстые бревна, тоже прогнившие. Почти все окна дома были забиты досками и двери заколочены. Сгнил потолок, покосились и провалились полы. Вся мебель и красивое убранство дома давно уже куда-то были вывезены и даже изразцовые печи были разобраны и тоже вывезены.

— Бывала я в Голубинском доме, — рассказывала няня, — куда как хорошо в нем было!.. И куда все девалось?.. Молодые-то господа всего дня три-четыре и доме и прожили, а потом все и вывезли к себе в имение… Добро свое вывезли, а худую славу хором своих нам оставили… Допрежь и стекла в окнах были, да… люди озорные все их каменьями выбили. Каждый, кто, бывало, проходил мимо дома, уж непременно поднимет с земли камень и лукнет в окна… Дзинь!.. Все нечистую силу пугали, а где ее спугнешь, коли она упокоилась в Голубинском доме?..

Я помню — в конце Голубинского сада была маленькая хибарка в два окна, с темной узкой дверью, с полуразвалившимися печными трубами на потемневшей кровле, крытой лубом и дранкой. В этой хибарке жил согнувшийся от времени старик, которого все называли Прахом. На самом деле его звали Пахомом, но кто-то прозвал его Прахом за древность его дет, за седину его, одиночество и слабость.

Жил Прах в хибарке и сторожил Голубинский дом и сад. Молодые господа присылали старику из имения муку, крупы разные и сало. Какая-то старушка-нищенка ходила к Праху, готовила ему из круп похлебку, пекла хлебы и, питая старика, и сама питалась около него… говорят, будто когда-то Прах любил нищенку. Была она тогда молода, как и сам Прах. Почему-то не обвенчались они и всю жизнь любили друг друга, как живут голуби на чердаке покинутого дома.

Старик давно уже не выходил со двора. По вечерам и ночью окна его обиталища никогда не освещались. В солнечные дни я часто видел старика сидевшим у крыльца избушки на скамье. Глядел он в сторону улицы странными выцветшими глазами и грелся на солнышке.

Иногда в солнечный день к нему приходила нищенка. И оба они что-то жевали беззубыми ртами и сидели рядком, и опять казались мне похожими на голубков на старой дырявой кровле Голубинского дома.

Няня рассказывала о старике Прахе:

— Крепостной Голубинский он был… когда господа в городу жили, он в кучерах ездил, тройкой вороных коей управлял и был сильный и красивый, в бархатной безрукавке, в шапочке на голове с цветными перьями. Продали господа городских лошадей, кареты и экипажи продали, каретник и конюшни сломали и увезли в имение. И остался старик ни при чем… Тогда помоложе был Прах и караулил дом и сад, а для чего караулил, и сам, бывало, не скажет… По ночам из ружья палил, а тут квартальный и ружье отобрал: «Ты, говорит, и зря еще кого подстрелишь…» Отобрали у него ружье и стал он по ночам трещать трещоткой какой-то, воров пугать… А что и воров пугать, коли никто и ничего тащить-то из Голубинской усадьбы не хотел… В ту пору рассказывали, будто один приезжий кузнец на дверные петли позарился, скрал их ночью, а на другой день и повесился. Пришла к нему утром на заре женщина какая-то и ну его щекотать, да обнимать, да целовать… Заржал, как конь, кузнец, выбежал из кузницы и в лес, а на другой день его на суку и нашли… Висит на суку кузнец и молоток в руке держит. Хотели вынуть из руки молоток. Не вынули, закостенел. Так с молотком и в землю пошел кузнец… С тех пор воры и стали бояться Голубинского дома… Это уж потом, когда Прах умер, избенку его по бревнышку растащили. Народ пошел смелый, нечистой силы не боялся и растащил избенку. В те поры и из дому стали потаскивать: кто кирпичи уволокет, кто доску какую. Стекла в окнах вынимали и тоже к себе уносили… А тут и окна молодой барин приказал досками забить…

Назад Дальше