Третий вечер соблюдался траур, клуб закрыли, курсанты в казармах занимались кто во что горазд. Незнакомого майора встретили с некоторой опаской. Оживились, однако, когда услышали: кто на гражданке строил или ремонтировал дома? Такте немедленно нашлись, потому что хотели избавиться от политбесед, занятий в поле и прочих воинских обязанностей, бывшие столяры, каменщики и плотники решили, что их отправят в колхоз на несколько дней. После придирчивого отбора строительная бригада из двенадцати человек строем направилась в столовую, прихватив в гараже топоры, ломы и кое-что из мелкого инструмента. Столы сдвинули, давая работе простор. Висхонь поставил боевую задачу – перегородку снести! Курсанты заколебались, и тогда Висхонь произвел два выстрела, в потолок, из вальтера, и двенадцать человек, целое отделение по армейскому штату, с ломами наперевес атаковали перегородку.
Через час все было кончено. К столовой прибавились квадратные метры, обеденные столы расположились не поперек, а вдоль, параллельно им и поставили четвертый, тоже на шестьдесят человек, принесли его из казармы Второй роты, предназначался он офицерам, о чем и предупредил начпрода Висхонь, покидая курсы.
Никто его не задерживал, никому он здесь не был нужен. И Висхонь в этих курсах никоим образом не нуждался, свое он с них получил – брюки, гимнастерку и фуражку, офицерский ремень и портянки. Он исполнил приказание старшего начальника, снес перегородку, теперь можно вернуться к тому, что приказывали ему генералы и полковники в госпитале, то есть к лечению отпуском.
И все дни, вплоть до своего исчезновения, майор загорал в саду Лукерьи, в синих длинных трусах, и бабы, по разным нуждам заходившие к Лукерье, смотрели на Висхоня и всплакивали, потому что майор весь – от макушки до пяток – был иссечен шрамами, исполосован рубцами и стежками, следами хирургических штопок. На каждом крестьянском дворе есть не годный ни к распилу, ни к расколу обрубок дерева, чурбан, на котором рубят дрова, щепят лучину и укорачивают ветки до размеров печи. Когда такой обрубок, иссеченный до безобразия, надтрескивается, его бросают в огонь. Но и там он не горит почему-то. Тогда головешку эту выхватывают из печи и зашвыривают.
Таким вот обугленным обрубком и был майор Висхонь. Бабы, поплакав и погоревав, несли Лукерье сметану, масло, яйца, чтоб та ни в чем не отказывала племяннику. Одна из баб, посмелей и помоложе, предложила майору напрямую – | пусть у нее поживет, телом она еще крепкая, на что Висхонь ответил непонятно: «Давно это было…»
– Я тоже в столовой был, издали видел, как штурмовали перегородку, своими ушами слышал, как стрелял в потолок Висхонь, и тогда еще задумался, а надо ли было стрелять? Когда идут в атаку, стреляют не по немцам, а куда придется, и «ура» кричат не для запуга немцев, а чтоб чувствовать себя в общей массе атакующих. Но здесь-то, в столовой, зачем стрелять, да еще дважды? Ну, один выстрел, понимаю, мог сойти за случайный, два выстрела, значит уже намеренно, с какой-то целью. Думаю, Висхонь не очень-то уверен был, что поступает правильно, разрушая стену, и курсанты сомневались, побаивались. Выстрелы отбросили все сомнения и колебания, под грохот их можно было крушить, ломать, поджигать…
Новые порядки в столовой офицерам понравились. Службу на курсах они понимали как отвод в тыл с передовой, сон в мягкой постели ставили превыше всего, а теперь время, отводимое на прием пищи, укоротилось на полтора часа. Не четыре столика на шестнадцать человек, а один большой длинный, не располагавший, правда, к беседам, зато даривший офицерам свободное времяпровождение. Кто читал, кто спал, кто отпрашивался на станцию за новостями.
И курсантам пришлась по нраву перестановка столов, а то, что офицеры сидели и ели в открытом соседстве с ними, сделало пищу еще вкуснее и обильнее. Какими-то ничтожными граммами офицерская норма питания отличалась от курсантской, для закутка, скрытого от посторонних глаз, начпрод Рубинов находил дополнительный; кусок мяса. Теперь же интендантам пришлось разницу в нормах уничтожить, каша на всех столах стала одинаково масляной, суп курсантам подавали не жиденьким, как прежде, а густым, котлета им же – сочностью, размерами, мясистостью, так сказать, – теперь ничуть не походила на те комки, в которых было все, кроме мяса.
Радовались курсанты и тому, что получили наконец возможность рассматривать со всех сторон – и сзади, и спереди, и сбоку – офицерскую официантку Тосю, ранее лишь мелькавшую, наглухо закрытую от сотен глаз непроницаемой перегородкою. Этой Тосе посвящали стихи поэты Третьей роты, на нее, завистливо стиснув челюсти, посматривали ядреные парни Первой роты.
Общая и сытая пища сблизила и даже сдружила всех в столовой, снос перегородки благотворно подействовал на дисциплину, занятия начинались и кончались строго по распорядку, служить и учиться стало легче. Со станции привезли газеты, дотошные курсанты Третьей роты изучили подшивку «Красной Звезды* и обнаружили странный факт: под статьями нет названий фронтов – ни Брянского, ни Центрального, ни Воронежского. Коротко и непонятно: Действующая армия. Все почему-то решили, что через несколько дней придет приказ командующего округом и перед строем вручат офицерские погоны.
Прошло всего двое суток общих обедов и общей нормы питания – и вдруг возроптали офицеры. Достоинства закутка, в котором раньше они обедали, теперь оценились ими в полной мере. Туда можно было приходить вольно, когда хочешь, офицеры чувствовали себя вольными людьми – в отличие от курсантов, которых строем водили в столовую и по команде сажали. Офицерам, оказывается, нравилось приходить в свой офицерский уголочек по очередности, которая часто нарушалась. Погоны, недавно введенные, живо напоминали им об армии, какой была она да революции, а та армия, русская армия, давала офицерам разные привилегии, послабления в тяготах службы, избранной ими добровольно, чего нельзя сказать о солдатах, призываемых ежегодно, и в той армии отделение офицерского быта от казарменного порядка, в котором пребывали нижние чины, было обязательным. В закуточке, о чем с теплотой вспоминали, отнюдь не обильная офицерская пища дополнялась невесть где добытым шматом сала, ранней зеленью, огурчиками, в стакан чая опускался лишний кусочек сахара, на что-то вымененный. Втихую, без Фалина и замполита, по кружкам разливался самогон. Строжайшие указания того же Фалина или замполита напоминали офицерам далекую, ушедшую в прошлое семейную жизнь, раздраженные голоса жен или матерей: «Да сколько ж можно звать тебя к столу?! Щи стынут…» После ужина в закуточке обменивались новостями, изучали сводки, давая им свое толкование, далекое от газетного, решали вопрос о втором фронте. Кое-кто будто бы случайно касался плеча или руки недотроги Тоси.
Нет, новая жизнь в освобожденной от перегородки столовой стала решительно не нравиться офицерам! Их к тому же угнетало таинственное исчезновение руководства курсов. Фалин, замполит и особист будто в воду канули, не возвращались из штаба округа. Дали туда телефонограмму, ответом было мало кому понятное указание замполиту, от него требовали отчет о работе, проводимой в свете постановления ЦК от 24 мая. Из ответа заключили: ни в одном управлении штаба Фалина нет!
И курсантам тоже – курсантам, переведенным на офицерское довольствие, новая жизнь перестала нравиться! Когда еды много меньше того, что требует желудок, ее дележка проста и справедлива, прибавка же в хлебе и мясе породила затруднения, подозрения и обиды. Из столовой курсанты шли злые, без приятного ощущения сытости. Будто воруя, ели они, опасаясь расплата неизвестно за что. Человеку на службе особо дорога те часы и минуты, когда он выпадает из власти командира и сам собою распоряжается, на это распорядок дня отводил полтора часа, к ним курсанты присоединяли столовую, когда в ней нет офицеров. Тогда можно нарушать форму одежды, рассказывать анекдоты за столом, зубоскалить с официантками. Опоздавшие пробирались к своему месту, кого-то обязательно задевая, под тычки и быстролетные ругательства, без которых немыслим мужской коллектив.
Ныне этой вольнице пришел конец. Опоздавшие уже не рвались в столовую, потому что командиры взводов могли их заметить и наказать. Они пристраивались ко второй смене и часто покидали столовую голодными. За прежде шумными столами воцарилось угрюмое молчание, слышался лишь металлический перестук ложек да те хлюпающе-чавкающие звуки, которыми сопровождается прием пищи двумя сотнями ртов. Курсанты вспоминали время, когда офицеров в их столовой не было, и находили, что майор Висхонь (о полковом комиссаре никто не помнил) не продумал что-то до конца, отдавая приказ об уничтожении стен. Такого же мнения были и офицеры, уже открыто говорили они о том, что этот самозванец Висхонь либо дурак, либо провокатор, либо – надо бы стукнуть особисту – немецкий агент, засланный для морального разложения .тыла.
И по курсам пошел гулять слух о каком-то или чьем-то предательстве, в Третьей же роте стали поговаривать о зреющем заговоре против товарища Сталина.
Слухам никто не верил из-за полной неправдоподобности их, но они держались и нашли неожиданное подтверждение, когда группа офицеров и курсантов бдительно глянула. на содеянное Висхонем. Рулеткой, с точностью до сантиметра, была измерена столовая, столы и скамейки, по следу на потолке установлена толщина перегородки, которую, оказывается, можно было не сносить, и вообще никакой нужды стрелять и штурмовать не было, потому что в курсантской части столовой свободно разместился бы еще один стол, укороченный, ровно на сорок человек, с лихвой хватило бы на всех офицеров. Но еще лучше – удлинить закуток, отгородить офицерам не уголок столовой, а пятую часть ее, поставить там тумбочку с шахматами, доску с «Правдой» и разными приказами по курсам. Перегородка же, кстати, была из фанеры, обитой деревянными рейками, не каменной, не кирпичной, как сгоряча определил Висхонь, и зря он искал в казармах каменщиков.
Начпрод Рубинов, богатый на идеи, подал верную мысль: перегородку восстановить! Стали собирать тех, кто ее ломал, но никто не хотел признаваться. Искали каменщиков, будто все зло в них, но ни один из тех, кто до войны работал с кирпичом, на просьбы, объявления и приказы не отзывался. Калинниченко, прослышавший о каменщиках, издевательски спросил Андрианова: «У вас там что – гонение на масонов?» Сам он спал, пил, кормил брата Васю, председатель колхоза распахнул перед ним все амбары и кладовые.
Именно в эти дни кто-то из офицеров отправил в штаб округа паническую телефонограмму, говорилось в ней о столовой, о перегородке, о немецкой агентуре, еще о чем-то, об исчезновении Фалина, о разоблаченном курсанте Нико-люкине, лазутчике и диверсанте. Позднее телефонограммы еще более страшного содержания косяком пошли в штабы и комиссариаты округа, все они были получены, и ни по одной из них меры не приняты. Как потом выяснилось, за две недели до Курской битвы по всем частям всех армий "разослали план по маскировке и дезинформации, узлы связи многих подразделений замолчали, радиостанции частей, находящихся на переднем крае, отвели в тыл, и среди этих продуманных мероприятий было и такое – намеренное засорение проводных линий связи текстами, вводящими противника в заблуждение. К плану мероприятий прилагалась таблица условных сигналов, под «столовой» штабы подразумевали «танкоремонтный полк», который отстоял от Посконц километров на сто к юго-западу.
Курсант Николюкин проник в закрытую и опечатанную комнату особиста, где его и застукали. Как назло, Андрианов в ту ночь дежурил по курсам, ему и доложил перепуганный карнач: в зарешеченном окне особиста виден бегающий свет фонарика. Капитан Андрианов не хотел подпадать ни под какое военно-уголовное разбирательство, поэтому он ограждал себя заранее свидетелями или, наоборот, старался не иметь их. «Караул в ружье!» – приказал он, поскольку иного выхода не было. Поднятый по тревоге караул заблокировал здание штаба, карнач и Андрианов ворвались в комнату, включили свет. С пожарным топориком в руке посреди ее стоял бледный до синевы курсант Третьей роты Николюкин. Ящики письменного стола лежат, выдернутые, на полу, шкаф взломан, повсюду какие-то бумаги, и что в них – смотреть никто не осмелился. Вскрыт и хлипкий сейф, но там пусто, или было пусто. Примчался командир Третьей роты капитан Христич, с интересом глянул на Николюкина и произнес: «Ага». Никто ни о чем курсанта не спросил. Всем и так все было ясно.
Комнату себе особист выбрал по инструкции, в конце коридора, на изломе его, сидел он в ней, приоткрыв дверь, так, чтоб любой мог незаметно и быстро юркнуть в комнату. Осведомители, то есть стукачи, успевали войти в штаб и покинуть его, ни у кого не вызвав подозрений. Впрочем, их, стукачей, на курсах не было, или почти не было, да и какой смысл искать информаторов среди переменного состава. На обработку и принуждение к подписи затрачено время, секретный сотрудник ни одного донесения не дал, а на него надо уже писать похоронку. Поэтому своих людей особисты искали не на передовой, а в долгоживущих подразделениях, там, где потери личного состава крайне незначительны, то есть в штабах дивизий, корпусов и выше. Только будущие историки, полагал Андрианов, поведают о том, как испоганили энкавэдэшники штабы действующей армии наглыми доносчиками, ища шпионов там, где их отродясь не было и не могло водиться, и вред, причиненный контрразведкой, превышает все заслуги ее.
Зачем Николюкин полез к особисту – это Андрианов и Христич понимали. Завербованные до курсов осведомители обязаны были, наверное, встать на свой энкавэдэшный учет у особиста, и Николюкин, то ли до армии еще, то ли где-то по дороге на курсы – в райкоме или военкомате – завербовался или был завербован, здесь о себе особисту доложил, заодно что-то еще шепнул, какую-то бумагу написал или подписал, а ныне, пользуясь отсутствием особиста, решил бумагу эту изъять.
Комнату закрыли и вновь опечатали. Составили акт, Николюкина до выяснения всех обстоятельств посадили в камеру гауптвахты, выставили у нее часового. В полдень его накормили, связали ему руки и посадили в додж, сопровождавшим его курсантам выписали командировочное предписание, приказ был четким: на станцию, оттуда – поездом – в штаб округа.
Курсанты вернулись через несколько часов и тут же сами, без приказа об их арестовании,, пошли на гауптвахту, потому что проворонили Николюкина, тот бросился под поезд, погиб, покончил с собою.
Пришибленная еще одной новостью, Третья рота опоздала на ужин. Первая же расшалилась и вечером затеяла какие-то детские игры на спортплощадке.
К уже кочевавшим слухам прибавились новые. Будто Фалин и замполит застрелены особистом при попытке их перехода к немцам. Что на курсах орудует свившая себе гнездо террористическая группа из предателей Родины, подтверждением чего стало самоубийство Николюкина. Что погибшие недавно курсанты разоблачили было предателей, но те исхитрились и подсунули им самовзрывающиеся гранаты.
Андрианов и Христич жили вместе, в одной комнате – две койки, одна тумбочка на двоих, един шкафчик, одна коробка мыльного порошка для бритья. Слухи о предателях Родины подействовали на них по-разному. Андрианов стал еще молчаливее, Христич перед сном совал под подушку пистолет.
Раздумывая позднее о безумии, поразившем офицеров и курсантов, Иван Федорович Андрианов объяснял его частично приближением грандиозного кровопролития.
Никто на курсах не знал, когда именно, в какой день и час начнется битва на Курской дуге, но что она готовится – ощущали все. Еще в мае подумывали о жарком лете 43-го года, из суеверия не указывая точно ни места, ни времени. Простой здравый смысл говорил, что немцы будут брать реванш за Сталинград, и летом, обязательно летом произойдет нечто, небывалым ожесточением превосходящее Сталинград, потому что весна немцами уже упущена и в короткую летнюю кампанию они вложат столько же сил, сколько ушло бы их – на длительное, начавшееся наступление, Ленинград и Москва, где немцы уже обожглись, исключаются, значит – здесь, в центре страны, Курск, Воронеж, Белгород.