Окурки - Анатолий Азольский 4 стр.


Третий вечер соблюдался траур, клуб закрыли, курсанты в казармах занимались кто во что горазд. Незнакомого майора встретили с некоторой опаской. Оживились, однако, когда услышали: кто на гражданке строил или ремонтировал дома? Такте немедленно нашлись, потому что хотели избавиться от политбесед, занятий в поле и прочих воинских обязанностей, бывшие столяры, каменщики и плотники решили, что их отправят в колхоз на несколько дней. После придирчивого отбора строительная бригада из двенадцати человек строем направилась в столовую, прихватив в гараже топоры, ломы и кое-что из мелкого инструмента. Столы сдвинули, давая работе простор. Висхонь поставил боевую задачу – перегородку снести! Курсанты заколебались, и тогда Висхонь произвел два выстрела, в потолок, из вальтера, и двенадцать человек, целое отделение по армейскому штату, с ломами наперевес атаковали перегородку.

Через час все было кончено. К столовой прибавились квадратные метры, обеденные столы расположились не по­перек, а вдоль, параллельно им и поставили четвертый, тоже на шестьдесят человек, принесли его из казармы Второй роты, предназначался он офицерам, о чем и предупредил начпрода Висхонь, покидая курсы.

Никто его не задерживал, никому он здесь не был нужен. И Висхонь в этих курсах никоим образом не нуждался, свое он с них получил – брюки, гимнастерку и фуражку, офи­церский ремень и портянки. Он исполнил приказание стар­шего начальника, снес перегородку, теперь можно вернуться к тому, что приказывали ему генералы и полковники в госпитале, то есть к лечению отпуском.

И все дни, вплоть до своего исчезновения, майор загорал в саду Лукерьи, в синих длинных трусах, и бабы, по разным нуждам заходившие к Лукерье, смотрели на Висхоня и всплакивали, потому что майор весь – от макушки до пяток – был иссечен шрамами, исполосован рубцами и стежками, следами хирургических штопок. На каждом крестьянском дворе есть не годный ни к распилу, ни к расколу обрубок дерева, чурбан, на котором рубят дрова, щепят лучину и укорачивают ветки до размеров печи. Когда такой обрубок, иссеченный до безобразия, надтрескивается, его бросают в огонь. Но и там он не горит почему-то. Тогда головешку эту выхватывают из печи и зашвыривают.

Таким вот обугленным обрубком и был майор Висхонь. Бабы, поплакав и погоревав, несли Лукерье сметану, масло, яйца, чтоб та ни в чем не отказывала племяннику. Одна из баб, посмелей и помоложе, предложила майору напрямую – | пусть у нее поживет, телом она еще крепкая, на что Висхонь ответил непонятно: «Давно это было…»

– Я тоже в столовой был, издали видел, как штурмовали перегородку, своими ушами слышал, как стрелял в потолок Висхонь, и тогда еще задумался, а надо ли было стрелять? Когда идут в атаку, стреляют не по немцам, а куда придется, и «ура» кричат не для запуга немцев, а чтоб чувствовать себя в общей массе атакующих. Но здесь-то, в столовой, зачем стрелять, да еще дважды? Ну, один выстрел, понимаю, мог сойти за случай­ный, два выстрела, значит уже намеренно, с какой-то целью. Думаю, Висхонь не очень-то уверен был, что поступает пра­вильно, разрушая стену, и курсанты сомневались, побаивались. Выстрелы отбросили все сомнения и колебания, под грохот их можно было крушить, ломать, поджигать…

Новые порядки в столовой офицерам понравились. Служ­бу на курсах они понимали как отвод в тыл с передовой, сон в мягкой постели ставили превыше всего, а теперь время, отводимое на прием пищи, укоротилось на полтора часа. Не четыре столика на шестнадцать человек, а один большой длинный, не располагавший, правда, к беседам, зато дарив­ший офицерам свободное времяпровождение. Кто читал, кто спал, кто отпрашивался на станцию за новостями.

И курсантам пришлась по нраву перестановка столов, а то, что офицеры сидели и ели в открытом соседстве с ними, сделало пищу еще вкуснее и обильнее. Какими-то ничтожными грам­мами офицерская норма питания отличалась от курсантской, для закутка, скрытого от посторонних глаз, начпрод Рубинов находил дополнительный; кусок мяса. Теперь же интендантам пришлось разницу в нормах уничтожить, каша на всех столах стала одинаково масляной, суп курсантам подавали не жидень­ким, как прежде, а густым, котлета им же – сочностью, размерами, мясистостью, так сказать, – теперь ничуть не походила на те комки, в которых было все, кроме мяса.

Радовались курсанты и тому, что получили наконец возможность рассматривать со всех сторон – и сзади, и спереди, и сбоку – офицерскую официантку Тосю, ранее лишь мелькавшую, наглухо закрытую от сотен глаз непро­ницаемой перегородкою. Этой Тосе посвящали стихи поэты Третьей роты, на нее, завистливо стиснув челюсти, посмат­ривали ядреные парни Первой роты.

Общая и сытая пища сблизила и даже сдружила всех в столовой, снос перегородки благотворно подействовал на дисциплину, занятия начинались и кончались строго по распорядку, служить и учиться стало легче. Со станции привезли газеты, дотошные курсанты Третьей роты изучили подшивку «Красной Звезды* и обнаружили странный факт: под статьями нет названий фронтов – ни Брянского, ни Центрального, ни Воронежского. Коротко и непонятно: Дей­ствующая армия. Все почему-то решили, что через несколь­ко дней придет приказ командующего округом и перед строем вручат офицерские погоны.

Прошло всего двое суток общих обедов и общей нормы питания – и вдруг возроптали офицеры. Достоинства закут­ка, в котором раньше они обедали, теперь оценились ими в полной мере. Туда можно было приходить вольно, когда хочешь, офицеры чувствовали себя вольными людьми – в отличие от курсантов, которых строем водили в столовую и по команде сажали. Офицерам, оказывается, нравилось приходить в свой офицерский уголочек по очередности, которая часто нарушалась. Погоны, недавно введенные, живо напоминали им об армии, какой была она да револю­ции, а та армия, русская армия, давала офицерам разные привилегии, послабления в тяготах службы, избранной ими добровольно, чего нельзя сказать о солдатах, призываемых ежегодно, и в той армии отделение офицерского быта от казарменного порядка, в котором пребывали нижние чины, было обязательным. В закуточке, о чем с теплотой вспоми­нали, отнюдь не обильная офицерская пища дополнялась невесть где добытым шматом сала, ранней зеленью, огурчи­ками, в стакан чая опускался лишний кусочек сахара, на что-то вымененный. Втихую, без Фалина и замполита, по кружкам разливался самогон. Строжайшие указания того же Фалина или замполита напоминали офицерам далекую, ушедшую в прошлое семейную жизнь, раздраженные голоса жен или матерей: «Да сколько ж можно звать тебя к столу?! Щи стынут…» После ужина в закуточке обменивались новостями, изучали сводки, давая им свое толкование, далекое от газетного, решали вопрос о втором фронте. Кое-кто будто бы случайно касался плеча или руки недот­роги Тоси.

Нет, новая жизнь в освобожденной от перегородки сто­ловой стала решительно не нравиться офицерам! Их к тому же угнетало таинственное исчезновение руководства курсов. Фалин, замполит и особист будто в воду канули, не возвра­щались из штаба округа. Дали туда телефонограмму, отве­том было мало кому понятное указание замполиту, от него требовали отчет о работе, проводимой в свете постановления ЦК от 24 мая. Из ответа заключили: ни в одном управлении штаба Фалина нет!

И курсантам тоже – курсантам, переведенным на офи­церское довольствие, новая жизнь перестала нравиться! Когда еды много меньше того, что требует желудок, ее дележка проста и справедлива, прибавка же в хлебе и мясе породила затруднения, подозрения и обиды. Из столовой курсанты шли злые, без приятного ощущения сытости. Будто воруя, ели они, опасаясь расплата неизвестно за что. Человеку на службе особо дорога те часы и минуты, когда он выпадает из власти командира и сам собою распоряжа­ется, на это распорядок дня отводил полтора часа, к ним курсанты присоединяли столовую, когда в ней нет офицеров. Тогда можно нарушать форму одежды, рассказывать анек­доты за столом, зубоскалить с официантками. Опоздавшие пробирались к своему месту, кого-то обязательно задевая, под тычки и быстролетные ругательства, без которых не­мыслим мужской коллектив.

Ныне этой вольнице пришел конец. Опоздавшие уже не рвались в столовую, потому что командиры взводов могли их заметить и наказать. Они пристраивались ко второй смене и часто покидали столовую голодными. За прежде шумными столами воцарилось угрюмое молчание, слышался лишь металлический перестук ложек да те хлюпающе-чавкающие звуки, которыми сопровождается прием пищи дву­мя сотнями ртов. Курсанты вспоминали время, когда офицеров в их столовой не было, и находили, что майор Висхонь (о полковом комиссаре никто не помнил) не продумал что-то до конца, отдавая приказ об уничтожении стен. Такого же мнения были и офицеры, уже открыто говорили они о том, что этот самозванец Висхонь либо дурак, либо провокатор, либо – надо бы стукнуть особисту – немецкий агент, заслан­ный для морального разложения .тыла.

И по курсам пошел гулять слух о каком-то или чьем-то предательстве, в Третьей же роте стали поговаривать о зреющем заговоре против товарища Сталина.

Слухам никто не верил из-за полной неправдоподобно­сти их, но они держались и нашли неожиданное подтверж­дение, когда группа офицеров и курсантов бдительно глянула. на содеянное Висхонем. Рулеткой, с точностью до сантимет­ра, была измерена столовая, столы и скамейки, по следу на потолке установлена толщина перегородки, которую, оказывается, можно было не сносить, и вообще никакой нужды стрелять и штурмовать не было, потому что в курсантской части столовой свободно разместился бы еще один стол, укороченный, ровно на сорок человек, с лихвой хватило бы на всех офицеров. Но еще лучше – удлинить закуток, отгородить офицерам не уголок столовой, а пятую часть ее, поставить там тумбочку с шахматами, доску с «Правдой» и разными приказами по курсам. Перегородка же, кстати, была из фанеры, обитой деревянными рейками, не камен­ной, не кирпичной, как сгоряча определил Висхонь, и зря он искал в казармах каменщиков.

Начпрод Рубинов, богатый на идеи, подал верную мысль: перегородку восстановить! Стали собирать тех, кто ее ломал, но никто не хотел признаваться. Искали каменщиков, будто все зло в них, но ни один из тех, кто до войны работал с кирпичом, на просьбы, объявления и приказы не отзывался. Калинниченко, прослышавший о каменщиках, издеватель­ски спросил Андрианова: «У вас там что – гонение на масонов?» Сам он спал, пил, кормил брата Васю, председа­тель колхоза распахнул перед ним все амбары и кладовые.

Именно в эти дни кто-то из офицеров отправил в штаб округа паническую телефонограмму, говорилось в ней о столовой, о перегородке, о немецкой агентуре, еще о чем-то, об исчезновении Фалина, о разоблаченном курсанте Нико-люкине, лазутчике и диверсанте. Позднее телефонограммы еще более страшного содержания косяком пошли в штабы и комиссариаты округа, все они были получены, и ни по одной из них меры не приняты. Как потом выяснилось, за две недели до Курской битвы по всем частям всех армий "разо­слали план по маскировке и дезинформации, узлы связи многих подразделений замолчали, радиостанции частей, находящихся на переднем крае, отвели в тыл, и среди этих продуманных мероприятий было и такое – намеренное засорение проводных линий связи текстами, вводящими противника в заблуждение. К плану мероприятий прилага­лась таблица условных сигналов, под «столовой» штабы подразумевали «танкоремонтный полк», который отстоял от Посконц километров на сто к юго-западу.

Курсант Николюкин проник в закрытую и опечатанную комнату особиста, где его и застукали. Как назло, Андриа­нов в ту ночь дежурил по курсам, ему и доложил перепу­ганный карнач: в зарешеченном окне особиста виден бегающий свет фонарика. Капитан Андрианов не хотел подпадать ни под какое военно-уголовное разбирательство, поэтому он ограждал себя заранее свидетелями или, наоборот, старался не иметь их. «Караул в ружье!» – приказал он, поскольку иного выхода не было. Поднятый по тревоге караул забло­кировал здание штаба, карнач и Андрианов ворвались в комнату, включили свет. С пожарным топориком в руке посреди ее стоял бледный до синевы курсант Третьей роты Николюкин. Ящики письменного стола лежат, выдернутые, на полу, шкаф взломан, повсюду какие-то бумаги, и что в них – смотреть никто не осмелился. Вскрыт и хлипкий сейф, но там пусто, или было пусто. Примчался командир Третьей роты капитан Христич, с интересом глянул на Николюкина и произнес: «Ага». Никто ни о чем курсанта не спросил. Всем и так все было ясно.

Комнату себе особист выбрал по инструкции, в конце коридора, на изломе его, сидел он в ней, приоткрыв дверь, так, чтоб любой мог незаметно и быстро юркнуть в комнату. Осведомители, то есть стукачи, успевали войти в штаб и покинуть его, ни у кого не вызвав подозрений. Впрочем, их, стукачей, на курсах не было, или почти не было, да и какой смысл искать информаторов среди переменного состава. На обработку и принуждение к подписи затрачено время, сек­ретный сотрудник ни одного донесения не дал, а на него надо уже писать похоронку. Поэтому своих людей особисты искали не на передовой, а в долгоживущих подразделениях, там, где потери личного состава крайне незначительны, то есть в штабах дивизий, корпусов и выше. Только будущие историки, полагал Андрианов, поведают о том, как испога­нили энкавэдэшники штабы действующей армии наглыми доносчиками, ища шпионов там, где их отродясь не было и не могло водиться, и вред, причиненный контрразведкой, превышает все заслуги ее.

Зачем Николюкин полез к особисту – это Андрианов и Христич понимали. Завербованные до курсов осведомители обязаны были, наверное, встать на свой энкавэдэшный учет у особиста, и Николюкин, то ли до армии еще, то ли где-то по дороге на курсы – в райкоме или военкомате – завербо­вался или был завербован, здесь о себе особисту доложил, заодно что-то еще шепнул, какую-то бумагу написал или подписал, а ныне, пользуясь отсутствием особиста, решил бумагу эту изъять.

Комнату закрыли и вновь опечатали. Составили акт, Николюкина до выяснения всех обстоятельств посадили в камеру гауптвахты, выставили у нее часового. В полдень его накормили, связали ему руки и посадили в додж, сопровождавшим его курсантам выписали командировочное предписание, приказ был четким: на станцию, оттуда – поездом – в штаб округа.

Курсанты вернулись через несколько часов и тут же сами, без приказа об их арестовании,, пошли на гауптвахту, потому что проворонили Николюкина, тот бросился под поезд, погиб, покончил с собою.

Пришибленная еще одной новостью, Третья рота опоз­дала на ужин. Первая же расшалилась и вечером затеяла какие-то детские игры на спортплощадке.

К уже кочевавшим слухам прибавились новые. Будто Фалин и замполит застрелены особистом при попытке их перехода к немцам. Что на курсах орудует свившая себе гнездо террористическая группа из предателей Родины, подтвержде­нием чего стало самоубийство Николюкина. Что погибшие недавно курсанты разоблачили было предателей, но те исхит­рились и подсунули им самовзрывающиеся гранаты.

Андрианов и Христич жили вместе, в одной комнате – две койки, одна тумбочка на двоих, един шкафчик, одна коробка мыльного порошка для бритья. Слухи о предателях Родины подействовали на них по-разному. Андрианов стал еще мол­чаливее, Христич перед сном совал под подушку пистолет.

Раздумывая позднее о безумии, поразившем офицеров и курсантов, Иван Федорович Андрианов объяснял его частично приближением грандиозного кровопролития.

Никто на курсах не знал, когда именно, в какой день и час начнется битва на Курской дуге, но что она готовится – ощущали все. Еще в мае подумывали о жарком лете 43-го года, из суеверия не указывая точно ни места, ни времени. Простой здравый смысл говорил, что немцы будут брать реванш за Сталинград, и летом, обязательно летом произойдет нечто, небывалым ожесточением превосходящее Сталинград, потому что весна немцами уже упущена и в короткую летнюю кампанию они вложат столько же сил, сколько ушло бы их – на длительное, начавшееся наступление, Ленинград и Москва, где немцы уже обожглись, исключаются, значит – здесь, в центре страны, Курск, Воронеж, Белгород.

Назад Дальше