Сейчас и Галин поезд должен подойти. По лестнице поднялся на свою платформу. Возбужденный и чуть встревоженный.
Когда стихли шумы электрички, стало слышно, как парень, матерясь, выдирает из кустов свой велосипед.
— Не. Не знаю, — сказал шахматист в очках.
— Ладно, Вова! Гони рублики — покажу. Из пешечки не ферзя, а коня надо делать. Так?! Теперь так — шах! Ты — сюда. И конь встал на место. А теперь пешка вперед. И неизбежно. Так?!
— Ну? Как же неизбежно? А если за черных? Как же ничья?
— Налей. (Звякнул стакан.) За черных! По троячку?!
Андрей Андреевич прошел мимо. А разговор продолжился.
— Может, наказать? — спросил очкастый.
— За черных я играю на а-4, — говорил припухший, — и потом…
— Может, наказать? — снова спросил очкастый, скрестив огромные руки на коленях.
— Кого? — рассеянно проговорил узкоглазый.
— Да этого, который Алешу обидел. Слава, ты спроси Алешу, захочет он?
— Можно… — процедил узкоглазый.
— Червончик, и при нем все сделаем. Ты спроси Алешу, может, захочет?
— Теперь играю h-8, и все. Ничья.
— Пойдем сходим… Спроси его…
Безмолвно показался дальний сноп света. Шла электричка. Полковник стоял на ближнем к поезду конце платформы.
Белые подушечки поднялись, подошли к краю и негромко крикнули в матерящиеся кусты:
— Алеша!
3
Я думал о том, что исчезли странные люди. Раньше на пляже обязательно было хоть одно сверхпузо. Оно не скрывалось, не пряталось. Оно себя показывало. Владелец обыкновенно был полон остроумия. Не щадил себя, но и других не щадил. Вокруг пуза всегда компания самых хорошеньких девушек. И всем было хорошо. Обе стороны оттеняли друг друга, и каждый ощущал себя кем-то. Определенность была. Раньше бывали хилые люди, карлики, кривобокие, толстозадые, грушевидные, с асимметричными лицами, те, кого дразнили скелетами… Разные бывали. Теперь как-то уравнялись. То ли питание лучше, то ли время появилось собой заниматься. Кто очки в пол-лица наденет, кто прическу соорудит… Кто массажем, кто бегом — и подравнялись… И продолжают себя улучшать… сводить к середине. Даже клоуны в цирке стали не особенные — смешные, — а нормальные молодые люди с неизвестно зачем приклеенным тоже нормальным носом, с нормальным голосом. Обыкновенный средний сверхчеловек. И внутри? Ну я-то нет. У меня внутри все разлажено. Может, и у других? Но ведь мы все молчим об этом. Слава бегу! Слава Богу! Что-то буквы путаются. Не те выскакивают. Я не помню, говорил я тогда об этом или только думал. Кажется, частично говорил. Я вспомнил дядю Кучу — сапожника в полуподвале на углу Свердлова и Трудовой. Это было перед войной. Он был огромной грушей. Он всегда сидел у своего окошка, через которое брал и отдавал обувь. Лицо-груша сидело на теле-груше. Он сопел и смачно дырявил подошву шилом. Смачно заколачивал в дырку деревянные гвоздочки. Он всегда чинил обувь, никогда не делал ничего другого. И угол улицы был живой. Дяде Куче несли туфли, деньги, шкалики водки, куски пирога, бутерброды. Дети любили сидеть около его окна, и каждый занимался своим делом. Потом он умер, и окно заколотили.
Угол стал мертвым, и уже никто не сидел на удобной скамейке. А потом и скамейку украли. И если произносят слово «сапожник», у меня перед глазами давний дядя Куча, а вовсе не тот молодой парень, который за пару рублей сверх берет вне очереди мои ботинки в нашей мастерской и занимается водными лыжами. Он не сапожник, хотя чинит неплохо. Он воднолыжник. Обыкновенный средний воднолыжник… и картингист.
Низко над тарелкой, поедая арбуз и выплевывая косточки, Шальнов говорил:
— У меня примерно сорок болезней, как у всякого. Окулист сказал: вам нужно по пять минут утром и вечером заниматься глазами, и дал набор упражнений. Десять минут в день всего! И за зубами надо следить — что поделаешь, пародонтозик. Пять минут массаж. Так! Пятнадцать минут дыхательная гимнастика. От плоскостопия надо бутылку ногой катать. От гастрита — льняное семя заваривать, десять минут мешать ложкой. Шесть упражнений от радикулита. Шею надо разминать. И общая гимнастика. И бег. Бег надо все время удлинять. Все время ушло на поддержание жизни. А жизнь где? Где время, когда хоть какие-нибудь мысли приходят?
— А ты брось все это, — сказал Пенальтич. — Встань утром, закури и мысли.
— Нет, не брошу.
— Почему?
— А не поймут. Это выпад против общества. А я не хочу ни в обидчиках, ни в обиженных ходить. Вот и буду поддерживать жизнь. Попробую тебя пережить.
— Попробуй. Марк, а ты бегаешь?
— Я все делаю, — Клейман катал орешек в твердых губах, — только без расписания. И так вся жизнь по сетке. Надо рушить сетку, а не дополнительную создавать.
Хозяйка, Ольга Сергеевна, молчавшая весь вечер, вдруг рассмеялась:
— Какие мы все старые. И разговоры старческие.
— Но, но! — угрожающе крикнул Пенальтич.
— Разговоры — не возражаю: дурацкие разговоры. А насчет «старые»… Да вроде еще ничего.
— Это вы про что, Марк? — спросила Ольга Сергеевна.
— А вы про что?
— Не про это.
Николай Владимирович поднялся:
— Без четверти двенадцать. Что же Андрей-то?
— Галя едет после спектакля.
— Пора бы уж. Может, они домой пошли.
— Нет. Папа сказал — сюда. — Вика появилась в дверях. За ней — черным жуком со сверкающими линзами очков — Вадим.
— П-п-пойдем встретим, — тихонько заикнулся Вадим.
— Чего встречать? Мамуля не успела, мамуля застряла. На следующей, значит, приедет.
Вот тут я и предложил:
— А правда, встретим их. Пробежимся легонечко. За утро зачтется. Завтра ведь не захочется после перекура.
— Пошли! — резко поднялся Шальнов. — На улицу! На воздух.
Нина погасила сигарету.
— Я бы тоже пробежалась — на спор! Жаль, что на каблуках.
Ольга Сергеевна сказала снисходительно и насмешливо:
— Да кеды у нас на всех найдутся. Этого добра в доме больше, чем другого.
Выволокли груду топтаной обуви. Надевали весело, одновременно, как в музее тапочки. Николай Владимирович тоже стал натягивать.
— С ума сошел?
— Да я легонечко. Что вы меня списываете?
— Ладно. Я рядом побегу. Со мной можно, — сказал доктор Клейман.
Вика взяла гитару и села в углу. Вадим топтался в дверях.
— Бежишь? — спросил Шальнов-старший.
— Да н-н-н-неохота. Б-б-бегите уж сами.
Пенальтич налил себе коньяку и молча поднял рюмку, прощаясь с нами. Мы весело построились, заняв всю ширину Лесной улицы. Нину заметно пошатывало.
— Останься, не надо тебе, — сказал Шальнов.
— Оставь меня в покое.
— Вперед не рваться! Потихоньку. А то мне вас, старички, всех не откачать. Ну, поглядим… Так, двадцать три пятьдесят одна… Сорок секунд… пятьдесят… пошли!
— Салют ненормальным! — крикнул Пенальтич из окна и хлопнул пробкой шампанской бутылки.
4
На ходу говорить было неудобно. Андрей говорил. За эти пятнадцать минут на платформе в нем снова поднялись к горлу и любовь, и страх разлуки, и ревность. Если бы она не приехала этим поездом, он рванул бы в город. Как был, без денег, в тренировочных штанах. Побежал бы.
— Между нами стена. Я не могу так. Не могу за стеной жить. Ничего не говори, ничего не вспоминай, я люблю тебя. Понимаешь ты это, чувствуешь? Я же старый, Галенька, зачем бы мне впустую такое слово говорить?
Галя молчала. Но не враждебно. Он знал это. По дыханию. По руке, которой он изредка касался на ходу.
Дошли до развилки возле школы. В школе светилось одно окно. Тут их обогнал велосипед с двумя пассажирами. Полковнику померещилось, что на багажнике, растопырив ноги, сидит прыщавый, но велосипед уже проехал и свернул на тропу. Хрипло брякнул звоночек — тряхнуло, на корень наехали. И исчезли в темноте. Полковник остановился и почему-то подумал, что надо бы идти по шоссе. Но Галя не остановилась, шла дальше по привычной тропе.
— Галя!
Она шла и уже растворялась в черноте. Он догнал ее. Он еще говорил и держал ее за руку. Рука была теплая. Просека электроопор серебряно освещена луной. Потом, как в пещеру, вошли в лесок. Молча зашагали, нащупывая ногой корни. Где-то впереди хрипло брякнул звоночек. За поворотом открылся кусок прямой, чуть освещенной луной дороги. И шагах в тридцати что-то темнело. Сердце несколько раз сильно стукнуло. Он сжал Галину руку и шепнул быстро:
— Ничего не спрашивай, беги назад по шоссе к Лисянским, зови ребят.
— Андрюша!
Он больно сжал ей руку у плеча:
— Слушайся меня! Ну! — и подтолкнул ее.
Услышал ее шаги. И стихло. И фигуры на дороге растаяли. Он стоял, скрытый густой тенью. Неподвижно. Только в ушах накатывал морской прилив. Все тихо. Померещилось. Прилив кончился. Пот и жар стыда за свой страх полыхнули по лицу. Стал потихоньку отступать, не спуская глаз с дороги. Шагов двадцать сделал. Тихо. Тогда сжал зубы, стиснул кулаки и пошел вперед. Вышел из полной тьмы на чуть серебристый участок. И сразу понял, что не померещилось. Нехорошо зашуршало впереди справа. И выскочили двое… Сверкнули очки и металлические зубы.
— Папаша, зачем Алешу обидел?
— Какого Алешу?
— Стой, папаша, поговорим!
Рука протянулась. Оттолкнул. Но рука была из мягкого железа. Дернулся. Второе щупальце ухватило левую, завернуло. Андрей Андреевич молча рвался, но все больше увязал в плотных кольцах удава.
— Алеша, погляди, — этот?
Подходил прыщавый с уже снятым фирмовым ремнем. Очень серебряной в лунном свете была пряжка.
5
Галия Хасановна Янбаева (заслуженная артистка Татарской АССР, по мужу Спелова, по сцене Галина Спелова) в этот день решилась на разговор. Но с первого мгновения встречи на вокзале муж начал говорить сам и говорил не умолкая. Это раздражало. Все раздражало. Безнадежно дурацкая пьеса, которую играли сегодня. Искренне виноватый тон мужа. Предстоящее сидение у Лисянских с вечными разговорами о пользе бега. Она тоже заметно старела и боролась со старением как могла. Но тайно. Говорить обо всех этих ухищрениях как говорить вслух о женских недомоганиях. Андрей так часто говорил о своем старении, что через эти разговоры она догадывалась о своем собственном увядании. И почему-то именно ему не могла этого простить. Жизнь кончалась. Она чувствовала это и злилась. Когда она заметила перемену в муже и буквально вычислила его роман с Аллой — только удивилась. Она спросила его напрямик — с насмешкой и любопытством. Но когда он в ответ сразу все разболтал и начал плакать и каяться, в ней взыграла почти ненависть. Она терпеть не могла мягкости, податливости. Ее предки — мужчины — никогда не стали бы извиняться перед женщиной. Полковник отступал. А в ней росло брезгливое чувство, и она мстила за мягкость жестокостью. Он подозревал ее в изменах, и не без оснований. На гастролях, на съемках случались всякие мимолетности. Но главной местью был К.Н. Ее муж не мог предположить даже, что она знакома с ним. Великий К.Н., знаменитый дирижер, три четверти года проводящий в заграничных гастролях. Только раз они с Андреем были на его концерте, и Андрей плакал от восхищения… Как он мог предположить, что уже шесть… нет, почти семь лет в каждый приезд К.Н. в Москву они встречаются всё в том же люксе гостиницы «Ленинградская» в темных высоких покоях. Этой зимой умерла жена К.Н., и их связь, кроме прелести тайны и привычки, вдруг обрела перспективу. Ей померещилась другая жизнь. С заграничным паспортом. С однодневным выездом из Триеста в Венецию… Со счастливой, улыбающейся Викой, идущей рядом с ней по зимнему Мадриду. К.Н. тоже был мягок. Таков уж ее удел. Она командовала и в назначении встреч, и в конспирации, и в постели. Но К.Н. был гений, он был победитель. Ему мягкость прощалась. Она решилась. И это определяло жизнь всех троих. С К.Н. разговора не было еще. Сперва надо было резко объясниться с Андреем. И вот он шел рядом, и клялся, и извинялся. Ее решение крепло с каждым новым его признанием — неважно в чем — в любви, в измене.
Когда полковник схватил ее за руку и приказал бежать, когда потом толкнул и она почувствовала его напряжение и страх, она только еще больше раздражилась. Но потом, идя одна в темноте, невольно стараясь ступать тише и все-таки пронзая тишину стуком своих шагов, она почувствовала, как тревога охватывает ее. До этого все было чужим, не касающимся, как в плохом фильме, и вдруг, рывком, она оказалась внутри событий. Здесь! Рывком переменился ход мыслей. Как будто по ошибке выдрали здоровый зуб и там, где был покой и уверенность, вдруг открылась боль. Галия вдруг очутилась над неожиданной бездной предчувствия. Просеку она перешла быстрым шагом. Несколько раз оборачивалась. Раз даже пошла было назад. В гору уже побежала… Задохнулась, захлебнулась с непривычки. Возле развилки у школы увидела приближающегося прохожего.
— Товарищ! — крикнула она.
Человек приближался, глухо постукивая какими-то деревяшками.
— Товарищ!
Человек нес под мышкой шахматы. Внутри коробки погрохатывали фигуры.
— Товарищ!
Свет из окошка школы упал на него, и она интуитивно почувствовала: ошиблась, не товарищ.
Узкие одутловатые глаза. Белые вспухшие полоски. Начес на низкий лоб.
Испугалась. Замерла. Вплотную с тоже замершим шахматистом. И тут полыхнуло по ним обоим фарами. Машина сворачивала на шоссе. Уходила. Она вскинула руку, что-то крикнула. Машина уже прошла. Но с визгом затормозила. Взревев, подалась назад. Распахнулась дверь.
— Подвезу, Галия Хасановна.
(Сосед по Цветочной улице, дом 11, имя забыла, полковник, желтый «жигуленок», большая скучная семья, растит цветы, носит ей букеты: «С Международным днем ребенка, Галия Хасановна!»)
Кинулась на сиденье. Прочь от белых глаз. Захлопнулась дверь.
— Скорее, пожалуйста!
6
Сперва мы бежали шеренгой. Переговаривались, перешучивались. Потом замолчали. Только топот и дыхание. Стали перестраиваться гуськом.
— Не гнать! Договорились! — кричал сзади Клейман. Самый трудный участок — от последнего дома до трансформаторной будки. Скучная дорога. Но ночью ничего. Топочем. И все больше растягиваемся. Я шел первым. Коля прямо за мной. Чуть поотстала Нина. Она все покрикивала сквозь задыхание:
— Что, Шальнов, слабо? Слабо, Шальнов? Остальные где-то сзади. Издалека Клейман:
— Всё! Мы встали! Лисянскому хватит!
Вот и будка.
— Подождите! — Это Римма крикнула. — Подождите, мне страшно.
У будки встали. Ф-фу-у-у. Нельзя все-таки бегать после коньяка. Я расстегнул молнию на куртке. Теплый вечер какой. Даже душный. По одному подбегали.
— Николай Владимирович! Хоп-хоп! Идете?
— Идем, идем, не падаем! Надо бы Спеловым засаду в лесочке устроить.
— Ах, черт, шампанского не взяли! А то бы бабах! Из-за кустов!
— Ага, и в психушку обоих! Здорово придумал. Наконец все подошли. Тут из лесочка выехали двое на велосипеде. Второй сидел на багажнике и болтал ногами. Хрипло побрякивал звоночек. По корням, по корням. И поехали мимо.
— Ну что, бежим?
— Хватит в молодость играть. Пойдем мерным прогулочным. За мной!
— Ой, как темно!
— А-а-а! Попалась!
— Отпусти! Упаду я.
— Не трогай меня. Я сама.
— Осторожно, тут ветка торчит. Давай руку.
— Да это уж не рука, котик.
— Как дышится, Коля?
— Нормально. Все нормально. Надо бегать. Обязательно надо бегать.
— «Возьмемся за руки, друзья, возьмемся за руки, друзья! — ну-ну, — чтоб не пропа-асть поодиночке. Возьмемся — Коля, замолчи, фальшивишь! — за руки, друзья!»
— Нет, это не под ногу. «Я не знаю, где встретиться нам придется с тобой».
— Ну вспомнил. Как с того света песенка.
— «Глобус крутится, вертится, словно шар голубой».
— Ой, что это?
— Это веточка, моя девочка.
— Да нет, вон, вон!
— Тихо, ребята! Да подождите!
— Вон как народ гуляет. Это я понимаю.
— Да подождите. Тихо, ребята!
Лежал человек под деревом в неудобной позе.
7
— Чего ты все время улыбаешься? — спросила Вика Спелова. — Злишься на меня, а улыбаешься.
Вадик побледнел и еще шире раздвинул губы в улыбке.
— Эт-т-то входит в систему обучения карате. Европейцы думают, что это улыбка, а это м-м-мимика внимания и ат-т-таки.
Вика рассмеялась и легко провела по струнам гитары. Сидели на крыльце. На ступеньках. Теперь уже в полной темноте. Повеяло прохладой.