Я смертельно хотел спать.
— Теорему Пифагора помнят все, и вы, конечно, тоже. Квадрат гипотенузы равен…
— Сумме квадратов катетов.
— Это так, и это очень красиво. Значить, — он произнес слово с мягким знаком на конце, — если в прямоугольном треугольнике меньший катет равен трем, больший — четырем, то три в квадрате — девять, четыре в квадрате — шестнадцать, девять плюс шестнадцать будет двадцать пять. Гипотенуза равна корню квадратному из двадцати пяти, то есть пяти. Это так. Это понятно?
— Угу.
— Что?
— Понятно, понятно.
— Теперь я буду говорить тише — десять часов, там, за стенкой, женская палата, они рано ложатся.
Вацлав Иванович пересел ближе к изголовью кровати и к моему стулу. Наши колени соприкоснулись. Он протянул мне бухгалтерскую книгу:
— Значить, так, откроите.
В книге была закладка. Я раскрыл книгу и разглядел закладку. Обычная фотография пса. Пес сидел возле парадной, раскрыв пасть и свесив на сторону язык.
— Это ваша собачка?
— Нет, это Искра, овчарка-поводырь. Морозова Николая Герасимовича, который умер.
— Ага… Отчего умер? — У меня слипались глаза, и даже, кажется, что-то снилось.
— Он умер от инфаркта. А Искру взяли обратно в питомник.
— Ага-а…
Мне снилась светлая комната в деревянном доме. Окно выходило на веранду. За верандой колыхалась под ветром сирень. Звучный женский голос говорил: «Позовите сестру, позовите сестру!»
— У них в палате две лежачих, — сказал Вацлав Иванович.
Я поднялся и пошел в дежурную комнату за сестрой.
— Да, я знаю, — сказала сестра Таня, — уже иду. Ей укол надо. Сейчас.
Вацлав Иванович стоял в дверях своей каморки.
— Идет?
— Да, сейчас придет. Идет сестра! — крикнул я в женскую палату.
Мы снова сели на свои места — колени в колени.
— Теперь смотрите. Вот, значить, формула:
an+bn=cn.
Видите?
Он ткнул пальцем в бухгалтерскую книгу. Там через все секции учетной разлиновки четко было выведено:
an+bn=cn.
— Так вот, еще в семнадцатом веке Ферма предложил доказать, что если n больше двух, то это равенство невозможно:
если n>2, аn+bn не равно cn.
— Больше двух?
— Ну да! Если n равно двум, то это теорема Пифагора, это возможно.
— А если больше двух, то невозможно?
— Невозможно.
— А зачем доказывать отрицательную истину?
— Как?! — тихо вскрикнул чех. — Отрицательная истина отличается от положительной только тем, что лежит по другую сторону от нуля.
— Ну! — От желания спать я начал терять вежливость.
— Переверните страницу, — сказал чех. — Смотрите. Теперь я начинаю мое доказательство. Нужно сделать всего два допущения. Первое: допустить на время, что n — целое число, кратное одному из однозначных чисел. Понятно?
— Ну… да.
— То есть двадцать один — годится, оно кратно трем и семи, да? Оно делится на три и на семь. Так. Двадцать два — годится или нет?
— Годится.
— Кратно чему?
— Двум и одиннадцати.
— Одиннадцать — не однозначное число. Однозначное только от двух до девяти. Кратно двум. Двадцать три — годится?
— Годится.
— А чему же кратно двадцать три?
— А?
— Чему кратно?
— Чему?
— Ничему. Значить, не годится.
— Да, не годится. Ну…
— Второе допущение. Переверните страницу.
Я прошелестел толстой серой бумагой и прикрыл глаза. Нехорошо было пользоваться слепотой собеседника, но я ничего не мог с собой поделать.
— Теперь мы приходим к простому уравнению… Переверните страницу. — Я перевернул вслепую, и, кажется, даже не одну, а сразу несколько страниц зацепилось. — Остается признать, что n всегда меньше X.
Я открыл глаза и глянул в бухгалтерскую книгу. Страница, о которой говорил старик, была давно потеряна, и нить рассуждений окончательно ускользнула от меня. На расчерченной бумаге громоздились какие-то совершенно неведомые буквы, знаки, степени, корни. Может быть, это была уже другая теорема.
— Теперь вы видите это неравенство? — спросил чех.
Я захлопнул книгу.
— Вацлав Иванович, я все-таки сильно позабыл алгебру. Мне трудно.
— Вы устали. Отложим до завтра.
— Нет, подождите. Что вообще значит теорема Ферма? Сам-то он ее решил или нет?
— Пьер Ферма написал несколько знаков на полях возле формулы и ссылку на другие свои бумаги.
— Значит, у него решение было?
— Видимо, так.
— А если не было? Если он сам понял, что это некорректная постановка задачи?
— О, да вы математик! — засмеялся старик. — Вы такие слова знаете… Почему некорректная?
— Да потому что я применяю это к обычной жизни! — Я начал злиться, и сонливость прошла, отодвинулась. — Это то же самое, что сказать человеку: докажите, что вы невиновны! Это незаконно. Ты сам докажи, что я виновен. А мне нечего доказывать, я живу себе и живу.
— Ферма достаточно авторитетен. И он никогда не ставил задач некорректных.
— А в принципе, в принципе что это дает? Ну да, сумма квадратов катетов равна квадрату гипотенузы — это колоссально, потому что это всегда так. Это — открытие. И это нужно для дела, для людей. А здесь… Допустим, вы доказали, что никогда так быть не может. Ну и что? Это же бездна. Никогда…
— Это и есть бездна, — тихо сказал чех и облизал свои плоские усики. — Я ее чувствую, и я обосновал ее. А мне не верят. Думают, что там, в бесконечности, есть дно, что там уравнение может сойтись. А оно не может. Бездна.
Мне почему-то стало жутковато, и сон совсем прошел.
— Вы говорили, что у вас много друзей — больших физиков и математиков, — продолжал Вацлав Иванович. — Я бы только хотел, чтобы кто-нибудь познакомился с этим доказательством. Это моя мечта.
Я долго стряхивал с простыни непонятно откуда набившиеся крошки, песчинки. Стряхнул, лег и все равно почувствовал множество крупинок, въевшихся в тело. Накрылся второй серой и навсегда пыльной простыней. Палата спала. Я думал о том, что на Руси много гениев. Какие идеи, какие странные, бескорыстные увлечения, какие биографии! Как несправедлива жизнь! Гениев обижают, не замечают. Я думал о том, что я, пожалуй, больше замечен, чем Вацлав Иванович, и что это несправедливо. Потом захрапел сосед слева. Даже не захрапел, а зарычал и засвистел одновременно. Я перевернулся на другой бок, и мысли мои повернулись. Я стал думать, что и меня не заметила жизнь, что вот я ворочаюсь на пупырчатой простыне в палате с тяжелым запахом и завтра мне всадят укол в глаз. А ведь я тоже немало хорошего сделал или хотел сделать… Потом я уснул.
Мне снилась внутренность гладкой черной трубы. Я летел по ней, слегка касаясь плечами маслянистого металла. Потом меня прижало всем правым боком — поворот. Скорость была громадная. Крутая извилина кончилась, я поднял глаза и далеко впереди увидел яркий свет — труба кончалась раструбом, и там, в конце, под сильным ветром колыхалась сирень.
В правый глаз мне вставили монокль в виде овальной рюмочки с теплой жидкостью. Рюмку привязали к голове резиновым бинтом. Подсоединили к торчащей в бинте клемме и пустили слабый ток. Я откинулся на спинку кресла. Нас сидело шестеро в этом зале физиотерапии. Распахнутое окно, пышное тепло июня. Легкое потрескивание никому не понятных электроприборов, бесшумные колдовские шаги медсестры. И никакой боли, и, честно говоря, никакой веры в это лечение — уж слишком все это симпатично, слишком умиротворяюще. Тебя просто греют, просто не тревожат. Тебя просто любят. Неужели это может вылечить? Весь опыт жизни говорит, что нет. А все-таки приятно.
У всех из глаз торчали ножки овальных рюмочек. А от ножек шли проводочки к черным коробочкам на стене. Мы походили на инопланетных насекомых с кристаллическими глазами, вынесенными впереди головы.
Некоторое время мысли мои не имели никакой формы. Напряженно и легко я думал ни о чем. Потом я стал мысленно разглядывать внутренность моей головы. Я подбирался с фонариком к местам, где глаз крепится к глазнице. Я видел заломившиеся, искрившие нехорошим током сосуды-проводочки. Их бы надо менять. Замутненное стекловидное тело — оно походило на непрозрачное волнистое стекло в дверях учрежденческих туалетов. На нем была пыль. Я думал о том, что человек, лишенный зрения, видимо, всегда погружен во внутренний свой мир. У него всегда есть индульгенция, позволяющая ему не думать о других. Это его право, и в этом есть определенная соблазнительная степень свободы. Например, я лично свободен еще минут двенадцать — до конца процедуры — не задумываться, не заботиться ни о ком и ни о чем. А вот, скажем, Вацлав Иванович, тот вообще… Но здесь в мою беззаботность вдвинулось острие тревоги. Я вспомнил эту бухгалтерскую книгу, сплошь исписанную почти совершенно слепым человеком. Вспомнил его напряженную сосредоточенность. Старик не устал жить и бороться. Он в неравных, худших условиях. Ему все труднее. Но он не покидает ринг. Вот и меня хочет он сделать своим секундантом, чтобы продолжить бой. А я зеваю, засыпаю… Мне стало стыдно, и лицо вспотело под резиновыми бинтами. Вацлав Иванович не подошел ко мне за завтраком. Я вообще не видел его сегодня.
— Я его отпустила домой за документами. У него завтра комиссия, — сказала мне завотделением.
У меня с ней были славные шутливые отношения. Как бы не замечая своего жуткого вида — больничной пижамы, тапочек, бахил, — я в ее присутствии постоянно обозначал все признаки салонной галантности — вскакивал со стула, шаркал ножкой, кланялся. Ей это нравилось.
— А далеко живет наш Вацлав?
— Ой, далеко! На окраине.
— И что же, сам поехал или кто его забрал?
— Сам, сам. Он одинокий. Потихоньку, с палочкой, с палочкой.
— Вот что, мадам, Любовь свет Владимировна… позвонить бы мне по телефону, да не из автомата, а для тихой беседы, а?
— Во как! — Она кокетливо покачала головой. — Идите ко мне в кабинет. Ключ в двери. Запритесь изнутри.
Из больницы легко разговаривать даже с тем, кому не собрался позвонить месяцы, а то и годы.
— Я уж думала, ты совсем пропал. Может, думаю, зазнался или, может, эмигрировал. Или, думаю, влюбился…
— Что ты, что ты, дорогуша моя! Просто так получилось. Я сейчас из больницы звоню…
— Как? Что? Где?
— Да нет, все уже нормально…
Все! Мои вины уже позабыты, и вроде уже должок за ней — она дома, а я вот в больнице. Уважают в России болезнь.
— Кстати, о птичках… Что ты думаешь о теореме Ферма?
Трубка замолчала. Потом послышался легкий смешок… хмыканье:
— Ну-ну, продолжай.
— Ты не подумай чего плохого, я еще не свихнулся, скажи только — ты ведь работала в этом математическом издании, как оно называется? Ты еще там?
— Я давно не там. Ты мне, дорогуша, не звонил два года. Вот что… апельсинов я тебе привезу и, что я о тебе думаю, скажу откровенно, а насчет Ферма… позвони Саше. Он в журнале работает, и он тебе скажет, что он думает о Ферма и что я думаю о Ферма. Целую. Пока.
Я позвонил Саше и произнес все положенные слова вежливости вроде: «Брось, старик, да знаю я тебя» — или: «Да надо плюнуть на все, сесть нам вдвоем и выпить водки с пельменями из картонной коробки». Когда я дошел до Ферма, трубка замолчала, как и в прошлый раз.
— Алло, ты здесь?
— Слушай, сколько твоему Вацлаву Ивановичу лет?
— Семьдесят, может, больше. Слепой старичок.
— Я все понимаю, но, знаешь, ты подальше от этого.
— В чем дело, Сашок? Ты можешь посмотреть эту тетрадку?
— Могу посмотреть. А могу и не смотреть. Говорю заранее — сумасшедший. Я это все десятки раз видел. Теорема Ферма в математике — это как перпетуум-мобиле в механике. Близко и понятно, как собственный локоть, но ведь не укусишь.
— Сашок, у него там какой-то совершенно новый подход. Там два простых допущения и… всех дел полчаса… а? Он, Сашок, и в гестапо сидел, и в лагере сидел.
— Ну ладно. Потом, может, занесешь, и я тебе объясню. Только не давай ему моего телефона.
В дверь три раза стукнула Любовь Владимировна:
— Это я, хозяйка, иду покурить.
Я повесил трубку.
В палате на моей койке лежала бухгалтерская книга с закладкой. Еще раз я поглядел на собаку Искру. Пасть была разинута, язык свесился набок. Искра улыбалась.
Двое моих сокамерников играли в шахматы. Трое остальных давали советы и страшно при этом матюгались. Потом все стали хватать фигуры руками и отталкивать друг друга. Потом вся партия просыпалась на пол, и мой сосед-храпун начал всех хватать за грудки, крича одинаково: «Ты играл за “Пищевик” или я играл?»
Я лег на спину поверх одеяла и попробовал читать доказательство сначала.
an+bn=cn (?); при n>2 an+bn не равно cn.
Первые три страницы невероятно крупных букв и цифр прошли, как детектив. Потом я забуксовал, стал беспомощно отлистывать назад, рванулся через страницу вперед, и опять накатились сонливость и равнодушие. «А на хера мне с ним играть? — кричал храпун. — Он поля не видит в сраку, он пешки жрет — и п…ц!» «Во, во! — говорил от окна Володя, которому шибануло глаз взорвавшимся кислородным баллоном. — Вот ты используй! Ты выиграй! Попробуй!» — «Одна попробовала, да весь и сжевала». «Всё, статус! — крикнул плешивый дядя Леша. — Развели, ё-моё, экологию. Я футбол буду слушать». И он стал прилаживать наушники.
Вацлав Иванович появился перед ужином.
— Ручаться не могу, — сказал я ему, — но, может быть, удастся показать вашу теорему. Я связался кое с кем.
Чех не дрогнул. Даже, кажется, не вполне расслышал мое сообщение.
— Могу я попросить ту фотографию с тетрадки?
— Искру?
— Да, да, Искру.
Немного обиженный его равнодушием, я пошел в палату. Было тихо. Ругань дошла до точки, и теперь соседи, все обиженные, лежали молча, отвернувшись друг от друга. Я взял книгу и вышел. Вацлав Иванович ждал меня у распахнутой двери своей каморки. «ЗахОдите». Он снова подчеркнул букву «О». Мы уселись во вчерашнюю позицию — я на стуле, он на кровати. Я вложил в его руки бухгалтерскую книгу. Он вжикнул большим пальцем во всю толщину страниц, определяя — где фотография? Взял карточку и осторожно положил поверх гроссбуха. Несколько раз быстро пригладил усики. Только теперь я заметил, что он сильно взволнован: руки слегка тряслись, кожа на лице стала совсем пергаментной.
— Знаете, я сегодня заплутал в городе. Я почти три часа ехал домой. Обратно меня привез на машине сосед. Потому что мне стало нехорошо около двери.
— А что за срочность? Что за бумаги им вдруг понадобились?
— О, это не им. Это мне. Завтра комиссия. Они мне два раза (он сделал ударение на последнем слоге), два раза вже отказывали.
— В чем отказывали?
— Я хочу собачку.
Мы помолчали.
— Если бы это была Искра, то это как семья. Мы давно знаем друг друга. Но это невозможно, невероятно. Пусть другая собачка.
— Из питомника? Это специально, что ли, — поводыри?
— Да, да. Они обучены. И потом, у них есть душа. У всех. Я знаю.
— А почему вам могут отказать? Ведь вы же… — Я замялся. — Чего им надо?.. Надо еще хуже видеть, что ли?
— Да, да… тут и группа инвалидности, и еще, и еще… Большие интриги. Надо, с одной стороны, доказать, что ты абсолютно одинок и не имеешь ни средств, ни помощи, а с другой стороны — что имеешь средства хорошо содержать собачку. Потому что ты стар и умрешь, а она еще перейдет к другому. Я жду уже два года, но там очередь, и много человек на одно место.
— Может, я чем могу помочь? Поговорю с главной или на комиссию пойду. Это здесь, в больнице?
— Да, внизу. Завтра. Спасибо вам большое, но я правда не знаю… Там интриги — у всех свои кандидаты. Там, говорят, дают взятки, но я не уверен. Это слухи. Я не знаю, кто берет, сколько и когда нужно дать. Вот, вот у меня здесь характеристики, рекомендации…
Он протянул мне прозрачную фиолетовую папку, в которой лежало десятка два документов.
— Ну, вот видите, — сказал я. — Какая у вас кипа.
— Да, да, это со школы — и с Белоруссии, и с Общества слепых — я там преподавал… И с жэка… Два года это все собирал.
— Вы же еще и отсидели. Вас реабилитировали?
— Да, да, там есть. — Вацлав Иванович нервно застучал тонким пальчиком по фиолетовой папке. — Но, знаете, все же оккупация. Там, на комиссии, по-разному на это смотрят.
— Даже теперь?
— Нэвжели ж нет?! Там ветераны, они прежней закваски. Они воевали, а я…
— А вы в гестапо прохлаждались.
— Вот именно, так они и говорят.
— Ну ладно, пойду-ка я завтра на это судилище и попробую стать вашим адвокатом.
Не спалось. Мучила жара. Болел глаз. В коридоре ходили, двигали кровати. Несколько раз привозили больных по «скорой». В полудреме все путалось: всплывали слепые лица ветеранов из комиссии, и это были мои соседи по палате. Ветераны сидели на пляже. Лысый дядя Леша поднимал с песка графин с водой. По краю графина сплошь был песок. Дядя Леша пил из графина, выплевывал песчинки и говорил: «Развели, ё-моё, экологию».
Часа в четыре ударила сильная гроза. Прошел ливень, и сразу похолодало. Утро было серое. Володя у окна надрывно кашлял. Вчерашний мой адвокатский азарт куда-то улетучился, и я не представлял, как приступить к делу. В самом воздухе было что-то нехорошее. Все впали в угрюмость и неврастению. Валера, сосед справа, пил кефир, проливал его на майку и, постукивая кулаком по колену, бормотал: «Сходила моя Элка налево. Вот чувствую, в эту самую ночь сходила налево». В коридоре стало тесно — привезли новеньких, а в палатах мест не было: кровати стояли вдоль всей стены до самого буфета.