— By парле франсэ? — спросил Паркетти Чернова.
— Нет! — затряс головой Чернов.
— Я немного. Муа! — сказал Брося.
— А! Бьен! — сказал итальянец Бросе и перевел: — Хорошо!.. Инглиш? — спросил он Чернова уже без надежды.
Чернов смущенно пожал плечами.
Лестница втекала в длинное ярко освещенное пространство — скамейка, тумбочка, покрытая газетой, стосвечовка, бесстыдно торчащая прямо из стены. Шляпин, непрерывно ударяясь со стуком коленями о тумбочку, расставлял стаканчики. Наполнял. Воровский, как на баяне, играл на обшитых материей мелких пуговках, составлявших заманчивую боковину дорогого Лининого платья. Брося говорил «дель посошок!» и интригующе подмигивал итальянцу. Гвидо по-иностранному удивлялся: широко открывал в удивлении рот, громко и раздельно смеялся «а-ха-ха!» — как в плохом театре. Чернов подумал, что, судя по всему, подобные каденции русских застолий были давно известны Паркетти и удивлялся он только из вежливости по отношению к организаторам «дель посошка».
Воровский взял, видимо, слишком сложный аккорд на Лининых пуговицах. Лина дернулась, звякнув золотом, и укоризненно сказала: «Ой, да что это вы, синьор?!» На что Воровский, глядя ей прямо в глаза, сказал: «Силы много, девать некуда». Шляпина снесло в угол и привалило к двери лифта. Никак ему было не отклеиться. Брося пошел прочь. А Паркетти в это время вежливым европейским прикосновением и пригласил и провел Чернова от света туда, где потемнее… к входной двери… и сквозь нее.
Моросил дождь. Поблескивала, урчала машина на противоположной стороне улицы. Увидев вышедших, шофер тронул и начал разворачиваться.
— Тшернов! Момент! Внимание! — с трудом сказал Гвидо по-русски. — Вам привет… от… Евгений Гольдман… он в Пари… он хорошо… он вас лУбит.
Подкатила машина. Двери распахнулись. Завертелся водоворот прощания. Чернов чувствовал, что у него горит лицо. От страха и неожиданности.
Все было, чему полагалось быть: русские кричали «ариведерчи!», итальянец махал рукой из окна и говорил: «Спа-зи-бо. До-зви-дань-я!»; пытались заставить выпить распоследний распосошок, пытались руками удержать машину. Все смеялись. Потом машина уехала. Говорили друг другу: «Хороший мужик!» — и соглашались. Все было.
И ничего не стало. Чернов стоял под моросящим дождем один. Остальные поднялись наверх. Александр Петрович остался. Закурил. Сигарета сразу намокла, и он бросил ее.
«Надо подумать, — подумал Чернов. — Надо подумать». Он никак не мог сосредоточиться, потому что думал сразу о нескольких вещах.
Он думал: «Надо позвонить из автомата домой… не домой!., почему домой!., надо позвонить Тане… как там Петька?!.. Господи… Как же быть-то?»
Он думал: «Шляпин пьян. Воровский занимался бабой, а вот Брося и эта стукачка Лина, кажется, успели услышать, что говорил чертов Гвидо. Они из этого „привета“ такое навертят в голове… Это плохо… это очень плохо. То-то Паркетти как дьявол все ко мне лез — и знает, и уважает, и статью читал. Это Гольдман ему рассказал… Главное, было бы что рассказывать… а ведь они все думают… Это плохо… это плохо».
Он думал: «Значит, они уже сколачивают делегацию в Италию. А мне ни слова! Эх, меня потеснили-то! Плохие дела… плохие дела… плохие дела…»
Он вспоминал.
Разговор с Гольдманом был короткий.
— Александр Петрович, у меня к вам просьба, — сказал тогда Гольдман. — Имеется кое-какой архив в моем столе в институте и в двух шкафах, которые стоят в простенке между окнами. Там все открыто и никаких тайн нет, но у меня сейчас довольно ограниченные возможности даже для входа в институт. Если вам это не сложно и не неприятно почему-либо, заберите как можно больше моих бумаг к себе. Я бы предпочел, чтобы они были у вас. Уверяю вас, это все абсолютно личное. Всякие наброски в свободное время… да вы сами увидите, вполне можете посмотреть, если интересно… Очень понимаю, что вам это может оказаться неловко. Если так, скажите — я пойму…
— Да нет, почему же, — сказал Чернов, отводя глаза. — Только, по-моему… преувеличиваете вы, Евгений Михайлович. Что значит — «вход закрыт»? Вы руководитель группы…
— Уже нет… со вчерашнего вечера… Думаю, что этим дело не ограничится. Думаю, что меня ждут довольно тяжелые последствия. Из-за Бакулина. Но вы поверьте… если сможете… я понятия не имел о его занятиях. Просто он мне был симпатичен… и работник прекрасный… При всем желании я не мог дать ему плохую характеристику. А именно этого от меня, видимо, ждали. Но, уверяю вас, других претензий ко мне никаких нет.
— Ну вот! Почему же вы говорите тогда о каких-то последствиях? Какие могут быть последствия! За что? — спросил Чернов с непонятным для самого себя раздражением.
— А вот увидите!
И вот тут-то Александр Петрович и сказал:
— Вы извините меня, но я слушаю вас и ушам не верю. Сидит за столом веселая, дружная семья, шутят. Вы довольно известный человек, уважаемый многими… и мною тоже уважаемый. А рассказываете всякие ужасы. Просто не хочется верить. Почему же вы тогда такие веселые?
А Гольдман ответил ТОЙ фразой:
— Думаю, что мы не так уж веселы. Мы возбуждены. — А потом: — Вы знаете, у нас сейчас тревожное время, но не скучное. Интересное. Мы очень доверяем друг другу.
…Через две недели Гольдмана вывели из ученого совета. Потом его лишили степени кандидата технических наук. Собрали аттестационную комиссию, которая четырнадцать лет назад утверждала его диссертацию. Приехал бывший оппонент — профессор Зельцман, теперь уже пенсионного возраста. Клял себя за прошлую свою близорукость. Говорил, что и тогда, четырнадцать лет назад, обратил внимание на поверхностность мышления Гольдмана. Гольдмана осудили как пролазу, себялюбца и эгоиста.
Наконец, было общее собрание. Выступали многие. Чернов отказался. Не резко, не прямо, а со множеством ссылок… на здоровье, на неумение говорить… короче, отказался, хотя на него очень давили и Ярмак, и сам Кроманов. Случилась на собрании и неожиданность. Молодые бездельники — подчиненные Гольдмана — выступили в его пользу. То ли на своих папочек надеялись и потому не боялись, то ли действительно Гольдман умудрился чему-то научить их в профессии, но они встали за него стеной. Защита эта ничего не дала — слишком они были уязвимы как работники. И все-таки момент был острый. Кроманов сидел как туча рядом с председательствовавшим Воровским. Воровский встал и совершенно справедливо и убедительно показал, что не им бы вякать…
Ощущение от собрания было ужасное. Архив Гольдмана Чернов забрать не успел — пропустил несколько дней, а потом было уже поздно — выглядело бы двусмысленно.
За бунт молодых бездельников на собрании и, как говорили, отчасти за молчание на собрании Чернова Кроманова сняли. Молодых людей уволили. Воровскому объявили выговор. Чернова оставили в покое, совсем в покое. Он ждал грома — его не последовало. Александр Петрович не сразу заметил, что его стала окружать подозрительная тишина, от которой звенело в ушах и сжималось сердце. Он жил как во сне и много занимался своей железной дорогой.
Однажды вечером опять явилась дочь Гольдмана Эльвира и принесла письмо — маленькую записочку. Гольдман прощался, благодарил и высказывал Чернову свое уважение. Александр Петрович напоил Эльвиру чаем, подарил ей дорогое издание «Двенадцати стульев» с иллюстрациями Кукрыниксов. Когда Эльвира ушла, он порвал записку и никому никогда не рассказал о ней. Даже Ирине.
Потом пошла какая-то пустая жизнь… вроде вообще ничего не было, пока… пока не заболел Петька… сегодня…
Чернов думал: «Надо позвонить домой… Тане… как там Петька?.. Господи… как же быть-то?»
Хмель выветрился. Только во рту очень сухо. У Ярмака он застал финальный разброд. Женщины, не выпуская из зубов сигарет, носили в кухню горы грязной посуды. В гостиной Воровский и Брося двигали мебель. В углу дивана, неудобно скорчившись, спал Шляпин. Через открытую дверь спальной был виден Иванов. Он сидел на корточках у телефона, стоящего на полу, и листал записную книжку. Воровский принес ему стул… Окна раскрыты настежь, в квартире холодно. Но дым почему-то не уходил, а метался плотными густыми мотками вместе с людьми по всем комнатам.
Ярмак затащил Чернова в ванную, закрыл дверь на задвижку и на полную мощность пустил душ.
— Что ж ты, собака, делаешь? — закричал он.
— Что я делаю? — вздрогнул Александр Петрович.
— Ты мне всю игру портишь! Ты знаешь, чего мне стоило свести вот так запросто этого итальянца с Глебом? Не знаешь? Так подумай, тряхни остатками мозжишек! — Он постучал квадратным пальцем Чернову по голове. — Я раз начинаю, два начинаю, а он молчит. Смотрит себе в тарелку и кривит свою рожу небритую. Сегодня был у тебя шанс, а ты его просрал!
Чернов почувствовал, как над глазом часто-часто забилась, задергалась жилка.
— Какой шанс? В какую игру ты играешь? — оскалился он. — Не знаю я твоих игр. Расскажи… Послушаю… В Италию вы собираетесь — это я понял из разговора. Вся группа в курсе, а я что-то не слыхал. Это тоже такая игра? Со мной играете в игру?
Ярмак сел на край ванны и тяжело провел рукой по лицу. Смотрел на Александра Петровича снизу вверх, исподлобья выпуклыми своими глазищами…
— Дурной ты, Сашка. Я тебя же берег, нервы твои берег. Тебя же так и так не пустят сейчас. Тебе надо тут сперва все уладить. А для этого не отмалчиваться с обиженной мордой, а говорить. Да, да! Языком поработать. Ты уже помолчал с Гольдманом. До сих пор не расхлебал. Думаешь, я по пьянке сегодня про него два раза затевал разговор, пока Глеб на меня как на мальчишку не цыкнул? Для тебя! Чтоб ты высказался. А ты молчишь. Не обойдешься ты без этого. Посыпят тебя под горку.
— Гольдмана уже год как нет здесь. При чем тут Гольдман? Почему я должен его ругать? За что? Я с ним еле-еле знаком был. В чем его обвиняют, так и не понял. Объясни мне, в чем конкретно его обвиняют.
Ярмак поднял кверху толстый палец и медленно погрозил им Чернову.
— Чистеньким хочешь остаться? А нас в грязненькие записать? Нехорошо, Саша. Не такой ты чистенький. Люди всё видят, скажи спасибо, что я тебя пока в обиду не даю. И помни — не отвертеться тебе! Ничем ты не лучше других. И если хочешь нормальной жизни, постарайся как можно скорее это понять.
— Мне, Севка, нечего тебе сказать. — Чернова трясло. — Нечего! Нечего сказать… потому что… мы не понимаем друг друга… Для меня вся русофильская архитектура, во имя которой якобы все… это дребедень и чушь. Это я придумал, лично я… а теперь говорю — дребедень и чушь.
— Ах вон оно что-о-о-о! — протянул Ярмак.
— То! То! И хватит… на сегодня. Не могу говорить с тобой… в другой раз.
Выскочил из ванной. Тревожным лошадиным глазом косила из кухни Ирина. Продолжая вытирать тарелку, корпусом подтолкнула Александра Петровича в переднюю, в темный закут. Зашептала:
— Поезжай с Ивановым, без меня. Он хочет поговорить с тобой. Придумай, что тебе куда-то надо, а я останусь — позже пойду. Дай ключ. Буду у тебя. Дождусь.
— Зачем? Что ты выдумала?
— Он мне сам сказал. Дай ключ. Я тебя жду. Но не спеши. Если надо будет поехать к нему, поезжай.
Ирина порхнула обратно в кухню.
В гостиной по новой накрыли кусок стола и пили посошок.
Иванов прощался. Пожимая руку Чернову, сказал:
— Я в центр. Не по дороге?
Чернов смешался:
— Вообще-то… надо бы заехать. Да, по дороге… только… через пару минут… я позвоню… у меня сын болен.
— Жду, — коротко сказал Иванов.
Александр Петрович присел на корточки над телефоном. В спальной опять не было ни одного стула. В полуоткрытую дверь он видел, как мельтешили вокруг Иванова почтительным хороводом. Накрутил номер.
— Таня, это я. Ну как у вас?
— Он проснулся, выпил чаю и опять уснул. Он до утра проспит.
— Я заеду сейчас… Может, что надо…
— Ничего не надо.
— Потом, я в суматохе забыл оставить… У меня тут деньги для Петьки… Пусть лежат… Я хотел подарок… Насчет врача ты тоже не беспокойся.
— Саша, я уже ложусь, приезжать не надо… И не надо суеты. Это для тебя новость, а я с этим живу уже много месяцев.
— Завтра я поеду насчет врача… — бормотал Чернов.
— Завтра праздник… А у тебя, кажется, уже сегодня. Не надо приезжать, Саша. Я сплю. — Она повесила трубку.
— Хорошо! Пока! Сейчас еду! Сию минуту! — сказал Чернов сквозь гудок отбоя.
Повесил трубку. Распрямился, хрустнув коленями. Вышел из спальной. Пряча глаза, сказал:
— Да… если можно, я с вами. Сын очень болен. Надо заехать.
— Конечно, поезжай, обо мне не беспокойся, — сказала Ирина очень искренне.
— Поехали. — Иванов двинулся к выходу.
Опять прощались. Ярмак удержал руку Александра Петровича, подышал, глядя с укоризной, хотел что-то сказать, но не сказал. За другую руку тронула Вера:
— Что с Петенькой, Сашенька?
Чернов наклонился и обнял ее. Прошептал:
— Эпилепсия, кажется.
Сдавило голову в висках.
У парадной стояла машина. Шофер вышел навстречу. Они с Ивановым что-то тихо сказали друг другу. Шофер передал Глебу Витальевичу ключи, сказал «спокойной ночи» и исчез в темноте.
— Садись, — сказал Иванов.
Когда тронулись, Иванов сразу спросил:
— Что у тебя происходит?
Чернов покряхтел и начал медленно:
— Да, собственно, ничего не происходит… Понимаешь…
— Что там за история у тебя с Гольдманом? — перебил его Иванов.
— Какая история, — вздохнул Александр Петрович. — Какая может быть история с человеком, которого еле-еле знал… И которого год как нет… Кто-то хочет меня…
— Я тебя хочу проинформировать, — снова перебил Иванов. — Наверху Ярмаком и всей его компанией недовольны. Так что ты вовремя от них откололся. Ты слушаешь меня?
— Слушаю.
— Блинову остались считанные дни. Он оказался человеком нетвердым… Кроманова не вернут, потому что он слишком уж спелся с Ярмаком. Пахнет группировщинкой. Кроманов, скорее всего, пойдет на пенсию. И секретаря вашего, это баритона Воровского, менять будут — непринципиально он себя вел. Так что в институте у вас положение мутное. Надо на кого-то опереться. Ты слушаешь?
— Слушаю.
— Директором, наверное, будет Крапивин. Алексей Иванович. Из Госстроя. Но ему тоже надо, чтоб ему и обстановку создали, и в курс ввели… Поддержать его надо. Есть мнение, что он мог бы опереться на тебя. Ярмака надо будет поставить на место. И лучше тебя никто этого сделать не сможет. Пока я говорю с тобой неофициально. Но на днях, сразу после праздников, я выйду на Морозова, и, если он даст добро, мы вместе с ним выйдем на Бобцова. Так что давай, Саша; ты слушаешь меня?
— Слушаю.
— Теперь вот еще что… Из этой поездки в Италию ничего не выйдет.
— Почему?
— Ты слушай меня. Мироненко не даст добро. Это я гарантирую. А я хочу тебя включить в поездку группы Госстроя на конференцию в Барселону. Это солидное дело на европейском уровне, и, если тебя утвердят, ты будешь в полном порядке. Ярмак и компания могут под тебя копать этой историей с Гольдманом, но мы застрахуемся… Еще раз поднимем это дело, и ты напишешь журнальную статейку и определенно выскажешься, что ты об этом думаешь…
— А что я могу думать… Я даже не знаю толком, в чем там дело было… в чем его обвиняли. Понятия не имею… И какой смысл его долбать, если он уже не здесь?
— Брось, Саша. Дело не в нем, дело в тебе. Ты должен сделать жест, и чтоб его правильно поняли. А что писать, тебе и Крапивин подскажет, он мужик толковый… и в курсе. Он сам на тебя выйдет… Ну ладно… Ты с Татьяной давно разошелся?
— Пять лет с лишним.
— Смотри ты… А что, ты сказал, с сыном-то?
— Да сам еще толком не знаю…
— Ты, если что, сразу ко мне — по медицине, по лекарствам у меня все нити в руках. Все будет сделано. Ты вообще не брезгуй… слышишь. Ты появляйся. Видишь, как вышло, что мне самому тебя искать пришлось. Ну ладно. Куда тебя?
— Спасибо, я вот здесь и выйду.
— Ладно. А то смотри, подвезу куда надо… Ну, бывай. Держись старых друзей… Подумай о статейке. Кстати, что бы ты ни написал, от этого Гольдмана не убудет. Мне сегодня Паркетти рассказал: он там вполне прилично устроился и всё у него в норме. А ты тут в благородство играешь и жизнь себе портишь. Ну, бывай.