Красные петухи(Роман) - Лагунов Константин Яковлевич 3 стр.


Красноармейцы, расшвыряв головешки, извлекли девять человеческих костяков.

— Вот вам первая загадочка, — говорил Арефьев, протирая пенсне и близоруко щурясь на солнце покрасневшими глазами. — В доме ночевало девять бойцов продотряда и хозяйка, стало быть, десять. Где же десятый? Даже обгорелую кошку нашли, а человека нет. Похоже, этот-десятый был заодно с поджигателями.

— Вы уверены в поджоге? — спросил Чижиков, смачивая языком шов самокрутки.

— Абсолютно. И не только в этом, Гордей Артемович. В доме семь окон. Парни молодые, здоровые. Даже если б занялось сразу с четырех сторон, а это возможно лишь в случае преднамеренного поджога, и то хоть кто-нибудь да успел бы выскочить в окошко. Не выскочил, так хоть подбежал бы к окну либо к двери. А эти лежат рядышком, не шелохнулись. Я убежден: не только подожгли, но перед тем их повязали либо отравили.

Чижиков впитывал каждое слово следователя. Гордей Артемович всего два месяца назад стал председателем Северской губернской чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией и саботажем. Одна его подпись могла не только переломать, исковеркать судьбу человека, но и лишить его самого дорогого — жизни. А подписывать приходилось слишком много всевозможных, очень ответственных, порой прямо-таки страшных бумаг, и часто, утверждая приговор ревтрибунала или подписывая ордер на арест, Чижиков до тупой боли в висках терзался сомнением в правоте свершаемого. Нет, он не боялся крови. На фронте пришлось повидать всякое. Бывало, и сам расстреливал. Но то были явные, открытые враги. Теперь же….

— И еще одна деталька, — ровненько журчал голос Арефьева. — Во время пожара в селе не оказалось ни председателя волисполкома, ни секретаря волостной партячейки, ни комсомольского вожака и, представьте, ни одного милиционера. Каково?

— Где вы были? — строго спросил Чижиков только что подошедшего Корикова.

Тот скраснел, как от пощечины. В мягком, хорошо поставленном голосе обида:

— Чем вызван такой тон, Гор…

— Где вы были? — зрачки Чижикова поймали ускользающий взгляд Корикова.

— На совещании у председателя губисполкома това…

— В каком часу выехали из Челноково?

— Это допрос? — Кориков совсем оправился от недавней растерянности и теперь не мигая смотрел в цепкие, притягивающие глаза Чижикова.

— Алексей Евгеньевич, — заворковал Арефьев, — когда речь идет о судьбах революции, самолюбие запирают в самый крепкий сейф, а ключик — в колодец. В котором часу изволили выехать из Челноково?

У Корикова вспотел затылок.

— Точно назвать час, к сожалению, не смогу. Не приметил. — Откашлялся. Пустил по круглому розовому лицу улыбку. — Мы здесь по петухам да по солнышку живем. — Сделав нужное, улыбка юркнула в небольшой аккуратный клинышек бородки. — Еще не смеркалось, но близилось…

— Разве в волисполкоме есть аэроплан? — съязвил Чижиков. — Вызывали ведь на семь вечера.

— Задержался с разверсткой. Хотел порадовать…

— Что думаете об этом? — Чижиков кивнул на пепелище.

— Видите ли, я сравнительно недавно в этой волости. Был заместителем председателя уисполкома…

— Знаю. Что думаете? — настаивал Чижиков.

— Так, с ходу…

— Стрелять по врагам надо уметь даже с разбегу. — Чижиков повернулся к Карасулину. — А вы?

— Хоть верть-круть, хоть круть-верть — вражье дело, — раздумчиво, слово по слову, будто ворочая языком тяжелые шершавые камни, заговорил Карасулин. — Хитро придумали, гады. У меня зарод ополовинили, и я поехал остатки спасать. Комсомолу нашему, Ярославне Нахратовой…

Тут из-за спины Карасулина вынырнула хрупкая, невысокая девчонка и звонкоголосо, горячо зачастила:

— Прав Онуфрий Лукич. Это тщательно подготовленная диверсия. В Ларихе ограбили дом, милиционеры уехали туда. Мне подсунули телефонограмму, будто в уком комсомола вызывают, да немедленно. Вот полюбуйтесь. — И, вынув из кармана, сунула Арефьеву клочок бумаги.

Арефьев оглядел, ощупал бумажный лоскут и, ни на кого не глядя, назидательно изрек:

— Беспечность плодит ротозейство, а оно — преступность. Потом разберемся с вами, товарищ… Нахратова, кажется? Сейчас главное — немедленно найти поджигателей, их пособников и жестоко покарать. Ваши соображения, товарищ Карасулин?

— Пока у меня песок в глазах. В таком деле наугад да на ощупь негоже, тут коли бить, то наверняка, чтоб ни в белый свет и ни в абы кого… Матерый зверюга, язви его. Следов никаких. Дом подпалили — точно. Этих, — кивнул на прикрытые рядном останки продармейцев, — зельем каким-нито опоили. Тоже факт. Только с чьих-нибудь рук они бы не стали пить. Вот где ниточка. Здесь орудовал кто-то в красное крашенный, выворотень…

Подошел губпродкомиссар Пикин — невысокий, худой, с ввалившимися черными глазами. Запавшие, чуть тронутые синевой щеки, под длинным с горбинкой носом две вертикальные полоски усов. Долгополая хромовая куртка, ушанка с хромовым верхом, хромовые наколенники на синих галифе.

— Ссыпка — под метлу! — с ходу выпалил он. — Сволочи! Какой отряд сгубили… Расстрелять надо человек десять. Прямо здесь. Сейчас же! Перед всей деревней…

— Кого? — спросил Чижиков.

— Отобрать побогаче. Тут куркуль на куркуле. Не ошибемся, — жаркой скороговоркой сыпал Пикин. — Пусть Карасулин с Кориковым составят список. На всю жизнь запомнят, детям и внукам закажут…

— Это можно. Если будет такой приказ — сделаем, — покорно склонив голову, вполголоса выговорил Кориков так, что, кроме Пикина, его слов никто не разобрал.

— Негоже эдак, — жестко и твердо сказал Карасулин. Плюнул в снег. Повернулся к Пикину. — Не буравь меня глазами. Расстреливать надо виновных. И так… разговариваем с мужиком, как каратели.

— Ты что, спятил?! — звенящим от бешенства голосом выкрикнул Пикин, наступая на Карасулина.

— Сами ополоумели. Разве так с крестьянами говорят? Чуть что — «изъять, расстрелять». Да вы что, очумели? Надо же хоть чуть… — постукал согнутым пальцем себя по лбу. — Если бы Ленин узнал, он бы вас…

— Ты кто, секретарь ячейки или провокатор! За такие слова тебя первого надо… — рука Пикина нырнула в карман куртки.

— Думаешь, в хром оболокся, так я перед тобой на брюхе поползу? Двум свиньям щей не разольет, а туда же, губернский комиссар! Не вынимай свою пукалку, соплей перешибу.

Не спуская сузившихся злых глаз с Карасулина, продкомиссар слегка пригнулся, попятился. Чижиков схватил его за руку, выдернул ее из кармана. Их обступили кольцом красноармейцы и доселе топтавшиеся поодаль крестьяне.

Чижиков чувствовал: необходимо что-то сказать, но не мог подыскать нужных слов. Видимо, поняв это, Арефьев придвинулся к Карасулину.

— Теперь нам многое прояснилось, — проговорил негромко, прикрыв набрякшими веками желтоватые глаза. — О вы- воротне вы точно изволили сказать…

— Ишо ты, канцелярская крыса, в мужичьи дела нос суешь. Только ведь и умеешь протоколы строчить. Ты перышком поскрипишь, а людям с твоей писанины голову напрочь. И при царе, поди, пописывал… Меня не затемнишь. Я у своей власти весь на виду. Сам ее на ноги ставил. Зимний брал. Колчаковские тылы громил. И не пугай меня, гражданин следователь! — Повернулся и саженными шажищами зашагал к Народному дому, куда со всех концов села тянулись люди.

— Вы не смеете, не смеете! — Ярославна Нахратова подскочила к Арефьеву, тыча тому под нос маленький покрасневший кулачок. — Ваши глупые, провокационные намеки на руку классовым врагам! — Повернула к Пикину пылающее лицо — И вы со своим… Ваши слова ничего, кроме вреда!.. — сорвалась, засеменила за Карасулиным.

— Теперь мне вдвойне ясней, почему именно в Челноково случилась беда, — ошеломленно моргая, выдавил многозначительно Арефьев.

— Завтра же договорюсь в губкоме о замене Карасулнна и этой… Проэсеровский холуй, а не секретарь волпартячейки. В ревтрибунал его… Ленин каждый день шлет телеграммы о хлебе. «Срочно», «В порядке боевого приказа», «Приложить все силы»… Петроград пухнет с голоду. А этот прохвост… — Пикин так дернул головой, словно горло захлестнуло петлей. Открытым ртом жадно втянул морозный воздух. — Этот…

— Хватит о Карасулине, — негромко, но твердо приказал Чижиков. — Он пока представляет здесь нашу партию.

— Еще неизвестно, кого он тут представляет. Не прощу себе, что до сих пор тер…

Осекся на полуслове Пикин, наткнувшись на что-то взглядом. Обеспокоенный Арефьев проследил взгляд губпродкомиссара и ничего не увидел, кроме замухрышистого красноносого мальчишки в огромном, с чужой головы, лохматом малахае, потертой шубейке, тоже с чужого плеча, и грубо подшитых, непомерно больших валенках. Полураскрыв белозубый влажный рот, с каким-то восторженным изумлением мальчишка вглядывался в Пикина. А тот необъяснимо преображался: светлел, добрел лицом и глазами, и даже улыбка затеплилась на его тонких, нервных губах. Не спуская с мальчишки потеплевших глаз, Пикин торопливо и слепо обшаривал карманы. Довольно хмыкнув, извлек из внутреннего кармана куртки облепленный табачными крошками угловатый кусок сахару. Обдул его, порывисто шагнул к пугливо отшатнувшемуся мальчонке, сунул ему лакомство и не оглядываясь пошел от толпы…

Чижиков удивленно поглядел в сутулую, покачивающуюся спину губпродкомиссара и непрошеная, непонятная жалость щипнула сердце.

2

Чуть приотстав от приезжих, кучно шагали встревоженные крестьяне — невольные свидетели стычки губпродкомиссара с Карасулиным. Мужики подавленно молчали, стараясь не встречаться взглядами.

Шествие замыкал Ромка Кузнечик с берданкой на плече. Широко взмахивая костылями, он делал саженные скачки, за которые его когда-то в детстве и прозвали сверстники Кузнечиком. У Ромкиного отца, Евдокима Силантьевича, тоже было прозвище — Полторы Руки, и мало кто в Челноково помнил их подлинную фамилию, хотя и была она добрая, исконно сибирская — Зоркальцевы.

Евдоким Зоркальцев получил прозвище, когда после русско-японской войны воротился домой инвалидом: ему напрочь отхватило кисть левой руки. Надо было подымать захиревшее хозяйство, лечить занедужившую вдруг жену, растить обезножевшего в его отсутствие пятилетнего сына, а много ли наработаешь одной рукой?

Сердобольное волостное начальство предложило Зоркальцеву место сторожа, но Евдоким вместо благодарности выматерил доброхота-писаря. С месяц после этого Евдоким пропадал в кузнице своего дяди, известного в округе умельца. Вместе и придумали они страшноватую на вид железную клешню, которая крепилась к широкому кожаному ошейнику, одетому на покалеченную руку. С помощью той клешни Евдоким заново научился и пахать, и косить, и пилой с топором орудовать, да так, что о ловкости и мастерстве однорукого солдата скоро загуляли по деревням легенды, а мужики хоть заглазно и прозывали его по-прежнему Полторы Руки, но в глаза почтительно навеличивали по батюшке и ставили в пример неумехам да лодырям.

— Нам, сынок, надеяться не на кого, — говорил Ромке отец.

Он сам учил Ромку управляться с лошадью, править лодкой, забрасывать сети, стрелять из ружья. Евдоким был беспощаден к сыну. Когда же тот, не выдерживая, плакал от усталости, боли и обиды, Евдоким цедил сквозь стиснутые зубы:

— Поплачь. Ишо из тебя не вышел бабий дух.

Один лишь отец знал, чего стоило Ромке Кузнечику одолеть свой недуг. Одноногий мальчишка превосходно плавал, скакал верхом, лихо и безжалостно дрался с обидчиками и скоро стал непререкаемым коноводом целой ватаги сверстников. Лет с четырнадцати Ромка пристрастился к охоте и рыбалке. Относился к этому как к ремеслу, дающему так нужный в дом прибыток. Бывали дни, когда в погоне за подранком или в поисках дичи он отмахивал на костылях верст по пятнадцать. Чтоб легче шагалось по болотинам и прибрежному тонкому суглинку, Ромка приделал к концам костылей специальные «нашлепки» — деревянные кружочки, которые не давали увязнуть.

Лицо у Ромки — начисто лишенное юношеских примет, черты его по-мужски законченно четки и строги. Широкие белесые брови всегда чуть-чуть принахмурены, как бы в глубокой задумчивости. Из-под длинных рыжеватых ресниц дерзко высверкивали темные, блестящие глаза. На невысокий лоб то и дело падал огромный пшеничный с рыжинкой чуб, и его приходилось откидывать резким взмахом головы.

Ромка слыл первейшим на селе балалаечником. В его грубых, необыкновенно сильных, задубевших от костылей руках маленькая трехструнная балалайка становилась такой голосистой и звонкой, выводила такие рулады, что под Ромкину игру одинаково легко и плясалось и пелось, оттого и был балалаечник непременным гостем на вечерках да посиделках. К тому же Ромка хорошо пел негромким приятным тенорком. И хотя парней в деревне было предостаточно, девятнадцатилетний Ромка Кузнечик, несмотря на костыли, не был обойден вниманием и лаской челноковских девушек. Баловала его душевным доверием и секретарь комсомольской волостной ячейки Ярославна Нахратова, прозванная Пигалицей за малый рост и нездешнюю, недеревенскую хрупкость, В ячейку Ромка вступил одним из первых.

Парни уважали Ромку за силу и отчаянную храбрость, за то, что от других ни в чем не отставал, хоть и был на деревяшках. А мужикам нравилась Ромкина прямота в суждениях. Никогда он не выжидал, не таился, а все вперед других норовил высказаться. Иногда такое завернет… Вот и теперь он всего на два шага шел позади Чижикова, а горланил на всю улицу:

— Тут красного петушка со стороны подпустили — и сосунку ясно. Я первым на пожар погодился. С улицы огонь-то в дом залез. Куда как точнехонько… Так ты сперва найди, кто петуха-то подпустил, опосля, стреляй гада. А так с бухты-барахты разве можно? Ишо чека называется…

— Будет тебе.

— Попадешь туда — не воротишься.

— Я б давно туда напросился, с тремя ногами не берут. Буржуазию, мол, на костылях не догонишь. Им, чекистам-то, охотничьей сметки не хватает. Не за всяким зверем угонишься. Иного ловчее скараулить. Сиди да помалкивай. Сам наскочит. А шумнул до поры — поминай как звали…

Чижиков с сердитым любопытством глянул через плечо на Ромку.

— Между прочим, тоже молодой кандидат РКП, — зажурчал подле уха Арефьев. — Карасулинское воспитаньице…

Сход получился необычно коротким. Говорили только приезжие. Мужики отмалчивались — одни глядели виновато, другие с угрюмой враждебностью. Бабы, правда, огрызались, нет- нет да и выкрикнет какая-нибудь язвительное словечко, подкинет заковыристый едучий вопросик.

Чаще других слышался голос Маремьяны Глазычевой. Ей и двадцати не было, а остра на язык, горяча и бесшабашно смела. Это она встретила грозное начальство частушкой:

Эх, на блюдечке чай,
И под блюдечком чай,
Ныне всякого Гордея
Навели-чи-вай…

Поговаривали, будто бабка Маремьяны — цыганка. Оттого, мол, и волосы у молодухи чернехоньки да в кольца витые, а глаза хоть и зеленовато-серые, но такой полыхал в них нездешний, нестерпимо жаркий огонь, что мигом закипала от него кровь в мужичьих жилах и всякий норовил гоголем пройтись перед Маремьяной, привлечь ее, заинтересовать. Завидовали Маремьяне бабы, зато и плели про нее небылицы, выдумывали, будто она мужиков присушивает. И хоть блюла себя Глазычева строго и Прохору своему была верна, все едино частенько попрекали ею бабы своих мужей. Попрекали, а сами льнули к ней, особенно те, кто помоложе, в ком еще не перебродили буйные хмельные соки, не перекипели страсти. Ни одни посиделки не обходились без Маремьяны Глазычевой. Ворчал, дулся Прохор, а как нитка за иголкой ходил на вечерки за бедовой женушкой и глаз не спускал с нее.

Сто раз покаялся Прохор, что пришел на этот сход. То потел, то холодел от страха за свою ненаглядную. Одергивал расходившуюся Маремьяну, просил, грозил, увещевал: уймись, замолкни. Куда там! Еще шибче задиралась. Приплела в свою припевку имя председателя губчека. От одного его звания у многих в глазах темнело, а Маремьяна цеплялась к нему и к губернскому продкомиссару Пикину. И хоть начальство терпело бабьи выкрики (какой с бабы спрос?), а все же Маремьяну Глазычеву приметило — ее единственную вписали в список заложников вместе с кулаками Маркелом Зыряновым, Максимом Щукиным, попом Флегонтом и еще шестнадцатью зажиточными мужиками.

Назад Дальше