Красные петухи(Роман) - Лагунов Константин Яковлевич 42 стр.


— Когда в глаза будет глядеть дуло, полагаю, заговорите по-иному! — вырвалось у Горячева.

— Можешь утолить свое любопытство, — голубые глаза Флегонта потемнели от гнева. — Револьвер с тобой, в доме нет даже детского пугача. — Смерил Горячева пренебрежительным взглядом, отвернулся. — Однажды подобную шутку разыграл со мной твой соратник, начальник продотряда господин Карпов. Мир праху его…

Миг назад Горячев хотел как-то загладить свою выходку, но последние слова Флегонта разом смели благое намерение. Негнущимся требовательным голосом Горячев спросил:

— Как прикажете понимать ваши слова о Карпове?

— В самом прямом смысле. Надеюсь, ты слышал, что ревтрибунал большевиков приговорил его к расстрелу за издевательства над крестьянами, мародерство и прочие мерзости. Приговор, говорят, приведен в Северске в исполнение.

— Вы как будто рады?

— Да. Хоть сие и зело грешно. Но… нет человека праведного на земле, который делал бы добро и не грешил бы, глаголет Библия. Азм — человек, значит, тоже грешен.

— Вы почему-то грешите все в одну сторону. Тянет, тянет вас в боль-ше-вист-скую борозду. Уж не по чижиковской ли протекции стали попом?

— Гнев гнездится в сердцах глупых.

— Библейские афоризмы вам не помогут! Забудьте, что я ваш дальний родственник, и соблаговолите ответить на вопрос: куда делся Карпов после встречи с вами? Как и где вы расстались? Почему оказался он в лапах чека?

— Сан мой и положение хозяина дома не позволяют отвечать на вопросы, заданные подобным тоном.

Минуту они буравили друг друга взглядами. Изо всех сил сдерживая себя, Вениамин достал из кармана папиросницу и, не спросив разрешения, стал сворачивать самокрутку. Флегонт подметил мелкую дрожь его рук, сказал глухо:

— У нас не курят.

Вениамин сплющил папиросу в кулаке, сунул в карман. С трудом — даже испарина выступила на лбу — подмял бешенство. Улыбнулся одними губами, смиренно спросил:

— А как насчет Бахуса в сем доме?

— Ксюша! — рокотнул почти в полную мощь голос Флегонта. Тут же приоткрылась дверь кабинета, заглянула бледная попадья. — Как там у тебя?

— Стол накрыт. Проси гостя.

— Прошу, чем бог послал.

Давно ли они сидели вот так же вдвоем и разговаривали? Каких-то три месяца назад. Но то время обоим казалось теперь недосягаемо далеким. Оба тогда были на одном берегу, хоть и не на одной тропе. Но именно та встреча и размежевала, развела в разные стороны. Вениамин впервые приподнял маску, и Флегонт увидел оскал фарисея…

Неторопливо разлив светлую пахучую влагу по тонким стаканам, Флегонт залпом выпил свой и принялся аппетитно похрустывать солеными рыжиками, посыпанными тонкими пластиками лука и политыми свежей сметаной. Больше к зелью он не притронулся, только ел, а Вениамин перед жарким опрокинул еще стакан, и белизна разлилась по скулам, хмельной пленкой подернулись глаза, зато голос вроде бы пообмяк.

— Вот ведь какие мы, русские, — сыто заговорил он, слегка покачивая головой и постукивая ножом о вилку. — Глотку друг другу перегрызть готовы ни за понюх табаку. А теперь и родственные узы трещат и рвутся. Мы с вами — родня, а вы меня не балуете лаской, да что греха таить, и мне иной раз хочется тряхнуть вас за ворот. И это при условии, что нас вяжут не только национальные, родственные, но и социальные корни. Как там ни крути, ни верти, и мы — од-но-го поля ягоды. Од-но-го! Большевики расстреляли моего отца, отняли у меня будущее, но и вам ведь они не сулят ничего доброго. Погодите, поокрепнут маленько, по-другому заговорят с господом богом и его слугами…

— А посему восславим кориковых и боровиковых яко защитников веры? — не тая усмешки, осведомился Флегонт.

— Не надсмехайтесь! Вы все прекрасно понимаете. Так какого же, простите меня, черта занимаетесь са-мо-об-маном, полагая, что избрали некую независимую платформу, встали посреди теченья и ни к правому, ни к левому берегу не стремитесь? Помнится, тогда, в Северске, вы сами цитировали евангельские строки, смысл которых предельно ясен: кто не с нами, тот против нас. Если ваша позиция невмешательства была еще хоть как-то понятна до восстания, то теперь ее ни принять, ни тем более оправ-дать просто не-возможно! Подумайте! Мы все поднялись на смертельную войну с богоотступниками-большевиками, а вы, слуга господа, вместо того чтобы вселять уверенность и стойкость в души бойцов, занимаетесь разглагольствованиями с амвона о какой-то братоубийственной войне, о смирении и терпимости. Образумьтесь! Ваши ложные устои — ни вашим ни нашим — завели вас в тупик, вы становитесь прислужником большевиков…

Широченной ладонью подперев тяжелую большую голову, Флегонт слушал племянника с напряженным скорбным вниманием. Брови были нахмурены, крутой бугристый лоб покрылся извилистыми складками, две глубокие вертикальные морщины застыли на переносье, будто высеченные. Неподвижной сосредоточенностью своей лицо Флегонта походило на маску, и только широкие ноздри еле заметно вздрагивали, втягивая воздух, да колоколом взбугрившаяся, обтянутая старенькой черной рясой грудь круто и высоко вздымалась и резко опадала. Взгляд огромных выкаченных глаз Флегонта был устремлен куда-то поверх головы племянника.

— …Вот и ответьте прямо мне и собственной совести, — напористо и ожесточенно потребовал Вениамин, — вы за или против нашего движения? Или — или? Если за, то будьте добры отдать нашему делу все силы. Если против — тогда вы… вы… наш враг. — Еще минуту назад он не собирался произносить это слово — оно вырвалось само. Но сейчас Вениамин уже не мог остановиться. — Враг! — повторил он. — И ни милосердия, ни снисхождения. Мы не будем ждать занятия Северска, сами отстраним вас от службы и…

Тут Флегонт захохотал. Неожиданно и громоподобно. Большое грубоватое лицо его мигом преобразилось, глаза вспыхнули озорно и молодо. Широко разинув мясистый рот, влажно блестя крупными дивно белыми зубами, он сотрясал комнату таким раскатистым хохотом, что Вениамину стало не по себе. Флегонт выхватил из-под полы рясы огромный, с добрую наволочку, платок, ловко расстелил его на ладони и, накинув на картофелину носа, долго и шумно сморкался, пыхтел, отдувался, тер заслезившиеся глаза, промокал губы.

— Фу-ты, ну-ты, лапти гнуты, как говаривал мой покойный отец. Не обижайся на смех, не над тобой смеюсь — над твоими угрозами. Мне не все равно — жить или умереть: люблю жизнь, очень люблю, но если придется выбирать между верой и жизнью, с молитвой предпочту первое. Знаю ваш норов. Своими очами зрил, как Пашка Зырянов истязал и мучил безвинных людей… Звери! Не от добра лютуете вы, глумитесь над человеческим телом, терзаете души. Попомни меня: не очистятся поля от снега, а реки ото льда, как вас уже здесь не будет. Ты это знаешь лучше меня. И на тот случай у тебя и твоих единомышленников припасены поддельные документы и потайные норы заготовлены. Вы вовремя смажете пятки и опять перекраситесь, приспособитесь, замрете, аки мыши, а мужику предоставите расхлебывать заваренное вами кровавое хлебово. Для вас ведь мужик — быдло, черная кость, пушечное мясо. Но крестьянин уже отрезвел от вашего сатанинского зелья. Еще неделя-две, и мужицкий горбунок выкинет вас из седла…

У Горячева пересохло в горле, жгучая горечь свела рот.

— Та-а-ак, — хрипло выдавил он. Скрипуче прокашлялся. — Значит, решили в открытую? Ва-банк? Такое мне не говорил даже Пикин. Вы отлично знаете, как разделались с ним крестьяне…

— Опять крестьяне! Привыкли валить на них все свои мерзости! Всякую дырку затыкаете мужицкой башкой. Возненавидит вас народ. Проклянет…

Флегонт поднялся, огромный, рассвирепевший, с горящими глазищами, растрепанными длинными волосами. Его громовой голос бился в стенах комнаты и, казалось, вот-вот вышибет бревенчатый простенок и выплеснется на волю. То, что выговаривал он сейчас Вениамину, не вдруг сложилось в сознании, но, сложившись, прорвалось наружу, и не было сил сдержать этот гневный поток. Вениамин вскочил, стиснул мослатые кулаки. Загоревшиеся ненавистью глаза неотрывно смотрели на Флегонта, полуоткрытый рот шевелился, словно пережевывал невидимую жвачку. И когда разъяренный поп предал анафеме «клятвопреступников, фариесев и лжепророков, совративших пахаря со стези праведной», Горячев, потеряв власть над собой, визгливо выкрикнул:

— Крести лоб, большевистский прихвостень!

Скрытая под полой френча кобура не открывалась, дрожащие пальцы скользили по залоснившейся коже, срывались с металлической застежки, никак не могли ее расстегнуть. Флегонт не вдруг угадал намерение Горячева, а когда понял, задохнулся от негодования. Его хотят убить в родном доме, вкусив его хлеба-соли. И кто? Племянник! Вскинув над головой сжатые кулачищи, он реванул во всю мощь:

— Вон!!

Лампа, мигнув, потухла. Что-то жалобно тренькнуло. Вениамину почудилось: взбесившийся поп метнулся к нему, и сейчас железные руки стиснут его глотку, кувалда-кулак расплющит череп… В два прыжка он вылетел из комнаты. В сенях приостановился, выдернул наконец-то наган и, просипев: «Ах, гад!» — развернулся, чтоб ринуться назад, но тут с улицы донеслись выстрелы и близкий голос Владислава:

— Красные, папа! Красные!..

Вениамин метнулся во двор, столкнувшись в дверях с обалделым Тихоном. Похватав тулупы, оба прыгнули в кошеву. Горячев погнал жеребца переулком к реке, там была малоезженая дорога, которая выходила на Веселовский зимник. За спиной раз за разом еще дважды бабахнуло. Вениамин слепо хлестал коня, и тот пер махом. Отскакав верст пять от Челноково, Горячев призадумался. «Почему красные? Откуда?» Воротиться бы, подъехать к селу, разузнать, разведать. Посидел в раздумье, в мельчайших подробностях припомнил постыдное бегство от Флегонта, сморщился, выматерился и… сунул вожжи Тихону.

— В Яровск!

А в это время смущенный Владислав переминался посреди комнаты и бормотал:

— Прости, папа… Мы стояли за дверью, все слышали. Мама заплакала. Я сбегал за Ерошичем. Он пальнул из ружья, а я крикнул про красных. Хорошо, что не распрягал, — и раздумывать не стали…

— Бог простит, — глухо ответил Флегонт. Притянув сына за плечи, крепко поцеловал в лоб и перекрестил. — Зело разумно, сынок.

3

Зачем его понесло в полк Карасулина? На этот вопрос Горячев так и не смог себе ответить. Формальный повод, конечно, был. Карасулинский полк оставался одним из немногих боеспособных формирований «народной армии», по крайней мере не отступал, прочно прикрывая Яровск с юго-запада. Разве не долг начальника пропагандистского отдела своими глазами увидеть смелых воинов в бою, чтобы потом ставить их в пример другим? Но Горячев знал и другое: добрая треть полка — челноковцы, встреча с которыми ему никак не улыбается…

Знал, все знал — и поехал. Сам себе не сознавался в неотступном, навязчивом желании: тянуло взглянуть на Карасулина: каков-то он сейчас. Горячеву рассказывали, как позеленел Онуфрий, прочтя листовку-обращение к коммунистам, под которой стояли и подписи многих членов Челноковской волпартячейки. Хорошая получилась листовочка! Ради такого воззвания стоило сохранить пока жизнь десятку перекрасившихся челноковских большевиков… И сейчас Горячеву прямо- таки не терпелось хоть ненадолго увидеть пошатнувшегося, изменившего себе Карасулина, покусать его намеками, елейно похвалить за своевременную перемену курса. Вениамин подсознательно жаждал лицезреть чужую подлость, тянулся к ней, как к лекарству, как к доказательству: не он один двоедушен — полно таких на миру. Знал: небезопасна поездка и неразумна — а все равно тянуло… Видно, и впрямь есть необъяснимые, необоримые тяготения, противостоять которым бессилен даже трезвый, холодный разум. Вот так же возникало вдруг желание увидеть Катю. Зачем? Не любовь, нет, не любовь была тому причиной. Да и ни в какую любовь он не верил — во всяком случае, так ему казалось. Просто хотелось увидеть черные блестящие глаза, услышать негромкий грудной голос, коснуться упругого жаркого тела…

Село Чуртаны, где размещался штаб карасулинского полка, шумом и движением напомнило Горячеву цыганский табор, Всюду кучки мужиков, то молчаливых и отрешенных, то о чем-то яростно спорящих — неуступчивых, взъерошенных. Многие с ружьями, с пиками. В разные концы скакали всадники. У коновязей и заплотов ржали и фыркали кони, тянулись друг к другу оскаленными мордами с прижатыми ушами, лягались. Охрипшими, надорванными голосами лаяли собаки. Заполошно орали распуганные сороки. Пахло березовым дымом, несмотря на поздний час, дымили все трубы: бабы сутки напролет варили, жарили, пекли для прожорливой, как саранча, оравы.

Пока Горячев добирался до штаба, помещавшегося в здании церковноприходской школы, у него несколько раз бог знает кто проверял документы. Мужики с любопытством разглядывали приезжего, провожали долгими неприязненными взглядами, посмеивались над высокопарным командировочным предписанием за подписью самого главковерха. Все это взвинтило и без того хмурого Горячева, и когда у штабного крыльца часовой тоже потребовал документы и долго вертел их, смотрел на свет и даже понюхал, Вениамин взорвался и злобно, хоть и негромко, прикрикнул:

— Какого черта липнешь? Иль похож на вражьего лазутчика?

— Не похож, — спокойно и насмешливо ответил мужик, сдвигая на затылок мерлушковую папаху, — самому на себя походить невозможно, поскольку ты и есть крестьянину наипервейший враг. Хоть и бороденкой прикрылся и волос, ровно дьякон, отрастил, а я тебя, голубчика, мигом распознал еще издаля, когда ты вон там свои гумажки показывал…

— Не болтай глупостей, — еле сдерживаясь, оборвал Горячев часового и хотел было пройти мимо, но тот с неожиданным проворством заступил дорогу, угрожающе вскинул винтовку.

— Погодь! Тут тебе не семенная разверстка. Думаешь, сунул гумажку и попер? А этого не хошь? — и поднес к самому носу побелевшего Горячева огромную фигу.

— Ты ответишь за это, болван! — не сдержался Горячев. — Позови немедленно кого-нибудь из оф… — прикусил язык, но было уже поздно.

— У нас не бела гвардия, офицеров не водится. У нас командиры. Ишь, золотопогонная шкура…

— Заткнись!

На шум по одному, по два сошлись десятка полтора вооруженных мужиков, плотным полукольцом обложили крыльцо, подбадривали часового, неприязненно поглядывая на Горячева. Часовой на окрик Горячева насмешливо сморщился:

— Чем же это, к примеру, я заткну и какое место!

— Не мели чепуху. Позови полковника Добровольского!

И сам удивился: «Чего это со мной сегодня? То „оф…“, то „полковника“. Довели, сволочи! Осточертели все эти личины, чтоб их…»

— Фьють! — присвистнул часовой, повернулся к товарищам. — Видали, братаны, какая окрошка получается? Наш товарищ начальник штаба, оказывается, господин полковник. То-то он все глазом на нашего брата косит, ровно необъезженная кобыла, и плеточку из рук не выпущает, и с Онуфрием Лукичом у них все напоперек получается.

— А ведь брехал, что из крестьян, — подал голос рябой узколицый мужик. — Намедни ахал да вздыхал, дождаться бы, грит, весны, пройтись плугом по пашне. Хитер, барин.

— Повылазили со всех щелей, ровно тараканы, — проговорил рослый бородач.

— Вы думаете, это кто? — спросил часовой, тыча пальцем в не на шутку растерявшегося Горячева. — Он к нам в Челноково в разверстку чистых бандюг привел, Карпова-собаку изгаляться над нами поставил. А теперя — на-ко! — опять двадцать пять, опять верхом на мужике, начальник какой-то в штабе. Как же это? Спереди вроде красный, сзаду белый, а посередке чо?

— А ты его ткни штыком в брюхо, глянем, чо там у нутре, — без иронии посоветовал рябой.

Горячев сунул руку в карман, стиснул рукоятку нагана, затравленно огляделся по сторонам. К ним отовсюду валили мужики, собралась уже целая толпа.

— Ручку-то из кармана вынь, ваше благородие, — улыбчиво, но жестко приказал часовой.

Горячев не повиновался.

— Ну? — прикрикнул часовой и щелкнул затвором.

Вениамин выдернул руку.

«Господи, какой я дурак. Зачем понесло сюда? С чего ввязался в перебранку с этим орангутангом? Шлепнут — и вся недолга, и никто не ответит… Скоты! Распустили их, заигрываем, лебезим перед ними. Боимся, как бы не отшатнулись, не переметнулись к большевикам. Карпова бы сюда… Как бы вызвать Добровольского? Выстрелить не дадут. Кричать — без толку, под шумок сломают хребет и скажут — так было. Надо что-то придумать, отшутиться…» Но в голову не приходило ничего шутливого, на языке вертелись только ругательства, одно другого свирепее. Неизвестно, чем бы все это закончилось, если б на крыльцо не вышел Карасулин.

Назад Дальше