Горячев на мгновение прикрыл глаза. «Раскусили. Поздновато, но разгрызли до зерна. Успеть бы прихлопнуть Северск. Окажись во главе губпродкомиссариата Чижиков — не разжечь бы мятежа…»
И тут он вдруг необыкновенно отчетливо увидел перед собой лицо Пикина — землисто-серое, с синими провалами щек, трепещущими бескровными полосками губ, с темными, глубокими колодцами глазниц, откуда вонзались в Горячева два яростных, жалящих зрачка. Таким было это лицо в тот миг, когда Горячев поднял голову от бумаг и встретился взглядом с губпродкомиссаром… Видел ли он когда-нибудь это лицо веселым, радостным и спокойным? Вот уж кто воистину горел… Горячев завертел головой, отгоняя видение. Что это с ним? Надломился? Укатали сивку… Блажь! Бессонная ночь, перенапряжение нервов… Торопливо закурил. Огляделся по сторонам и, перепрыгнув дюжину строк, прочел заключительный абзац.
«…Ревтрибунал ЧК, рассмотрев в открытом судебном заседании дело Карпова-Доливо, полностью признавшего предъявленные ему обвинения, приговорил Карпова-Доливо к высшей мере наказания — расстрелу. Вчера приговор приведен в исполнение. Не за горами день, когда на скамье подсудимых окажутся один из главных виновников контрреволюционного кулацкого мятежа — эсеровский прохвост и белогвардейский бандит, наймит Антанты Горячев и его приспешники. Им не уйти от возмездия за кровь лучших сынов и дочерей…»
Глаза Горячева еще скользили по строкам, но сознание уже не воспринимало прочитанного. Если эта листовка дойдет до мятежников, а она дойдет… Чего он испугался? Противное состояние — будто вслепую идешь по топи и каждый миг можешь ухнуть в трясину насовсем… А, к разэтакой матери предчувствия, сантименты, рассусоливания! Вырвать Северск у Аггеевского, Чижикова, Новодворова. Повесить их на базарной площади, как повесили Гирина — секретаря Яровского укома партии. Стянуть сюда белогвардейцев со всей России, превратить мужичью анархию в железный всесокрушающий кулак и размозжить им большевиков.
— Размозжить! Рас-плю-щить! Раз…
Забыв всякую осторожность, он колотил и колотил кулаком по забору. Сдернул рукавицу, впился желтыми ногтями в лоскут листовки, соскреб ее. Вот так! Выжечь. Вытравить. Вырвать… Задохнулся от бешенства. Судорожно глотал и никак не мог проглотить заклепавший горло ком.
От дома пани Эмилии осталось грязное пятно пепелища. Под снегом угадывались груды обгорелых бревен, печные скелеты. Вокруг пожарища путаные собачьи следы. Вот так. Груда головешек да следы бродячих собак — только и осталось от недавнего пристанища. Что тут случилось? Где хозяйка этого гнездышка? Прах. Только прах. От прошлого. От настоящего. От… Нет. Дудки, господа комиссары. Еще потягаемся, поглядим, чья возьмет. А и прогорим — уйду в Маньчжурию или в Монголию. К Анненкову, к Семенову, к черту в преисподнюю. Гульну напоследок, качну судьбу, чтоб бортом зачерпнула, — и пропадай все…
Сорвав с головы треух, вытер подкладкой взмокший лоб. Сбоку неслышно подсеменила старушонка. Окинул ее подозрительным взглядом: мирная, древняя бабуся располагала к себе, и он спросил:
— Пожар, что ли, был?
— Пожар, касатик. С месяц тому, почитай. Сама хозяйка и подпалила. Золотишко прихватила, а дом пожгла.
— Сбежала, значит? — вяло поинтересовался Горячев.
— Не убегла. Пымали ее. Прямо на вокзале. Ее же фатеранка, бают, и пымала. В чека робит.
— Где же теперь хозяйка-то?
— Господь знает. Бают, будто расстреляли ее с этим вот самым, про которого листки-то развесили. Опять же говорят, будто она цела, сидит в чека. Тут, сказывают, цельный… забыла, как называется… Понапридумывали, прости господи, всяких непонятных слов…
Горячев не дослушал, повернулся и медленно пошел, не соображая куда. Лишь бы не стоять, лишь бы двигаться. Сознание заторможенно перемалывало услышанное и вдруг озарило вспышкой: «Катя!.. Она поймала пани Эмилию. А-а-а… Вот тут и замкнется наш круг».
Чем ближе к центру, тем многолюднее становилось на улицах. Не сразу заметил Горячев, что люди шли в одном направлении, шли спешно, были малоречивы и пасмурны, некоторые несли флаги с черными лентами и бантами. Он влился в человеческий ручеек, и тот вынес его на площадь у реки, к памятнику жертвам революции и гражданской войны. Там — огромнейшая толпа.
Горячев протиснулся вперед и остолбенел. На высоком красном помосте перед свежей могилой стоял обтянутый кумачом гроб с телом Пикина. К белой подушечке приклеилось желтое лицо губпродкомиссара. Взгляд Горячева долго не смел соскользнуть с этого лица, будто боясь натолкнуться на груду окровавленного зерна. Усилием воли заставил себя взглянуть на застывшее тело, покрытое кумачом. «Еще раз встретились, товарищ Пикин. Вишь, как прибрали, принарядили тебя. Представить бы в том виде с распоротым брюхом…»
Но как оказалось здесь тело Пикина? Его закинули в буерак, на прокорм волкам… «Да что это сегодня? Все кубарем. Все против меня». Захотелось немедленно уйти. Раздеться, посидеть в тепле, ни о чем не думая. Даже полежать. Вытянуться во весь рост, подремать. И чтоб невдалеке шипел кипящий самовар…
Вокруг помоста в скорбном молчании застыли Аггеевский, Новодворов, Водиков, Чижиков, незнакомые военные. «Ладно, товарищи комиссары, поплачьте сегодня над Пикиным, а заодно и над собой. Недолго осталось вам комиссарить».
Траурный митинг Горячев воспринимал сквозь непонятное затмение, все происходящее доходило до него приглушенным, смутным. И даже звенящая, пламенеющая речь Аггеевского поначалу входила в сознание Горячева обескровленной и бесцветной.
— …Мы будем рубить кулацко-эсеровскую мразь до седла! За кровь дорогого товарища Пикина, за его мученическую смерть… — кипел Аггеевский.
«Руби, руби, — с поразительным равнодушием думал Горячев, будто и не принадлежал вовсе к тому племени, которое намеревался вырубить дотла секретарь губкома. — Как же они нашли Пикина? Что там случилось, в Криводаново?»
— …Сегодня ревтрибунал приговорил к расстрелу матерого кулака контрреволюционера Шевчука и еще семерых бандитов, повинных в мученической смерти губпродкомиссара. Не уйдет от возмездия и главный виновник гибели комиссара — белая контра, эсеровская сволочь, перевертыш Горячев…
Вениамин Федорович попятился. Ему почудилось, что Аггеевский опознал его и стоящие рядом незнакомые люди тоже уставились на него с превеликим подозрением и любопытством, и вот уже жалящий, всевидящий взгляд Чижикова кольнул и вошел под сердце как смертоносный нож… Горячев еще быстрее стал пятиться, потом развернулся и заработал локтями, выбираясь из толпы. Вслед ему понеслись протяжные, траурные голоса оркестра. Люди обнажили головы. Машинально снял треух и Горячев. Плакали женщины. Все громче, все дружней зазвучала песня:
Текла и текла, расширяясь, становясь величественней и могутней, скорбная, трепетная мелодия, перед которой — Горячев вдруг остро ощутил это — ничто не способно устоять. Можно стрелять в эти поющие рты, заливать их варом, рубить шашкой — все равно они будут петь, и петь, и петь — до конца!
Горячев нахлобучил шапку и рванулся из толпы. А оркестр гремел вслед печальной медью, и люди пели:
Полоснул залп, Горячев качнулся, будто все двенадцать пуль прощального салюта вошли в его спину.
Он выбрался из толпы, но не уходил от нее. Неведомая сила привязывала его к поющим, скорбящим людям — его врагам. Их было много. Слишком много. И, окруженный ими, вблизи от них, Горячев слабел духом, и задуманное перестало казаться столь реальным и скорым.
Снова он медленно брел по улице не зная- куда. Нестерпимо захотелось выпить стакан обжигающего первача. Ошпарить нутро, согреть душу, вышибить из башки туман. Он явился сюда действовать. Действовать, а не ахать, не терзаться приступами хандры. Да и какая к черту хандра? С чего бы? Разве что-нибудь переменилось? Все по-прежнему. Либо нас, либо их. Только Флегонт верит в золотую середку. Никакой середины в природе не существует… Куда это его занесло? Батюшки, прямо к порогу чижиковской резиденции. Ну что же, он покажет им, что не из теста слеплен. Развернулся, вошел в комендатуру и сразу столкнулся взглядом с дежурным Тимофеем Сатюковым. Горячев узнал его и тут же понял, как угодил в руки чека Коротышка. Дальновиден, хитер Чижиков… «На же вот, получи».
— Разрешите от вас позвонить товарищу Чижикову, — деланно-гундосо просипел Горячев.
— Валяй звони. Телефон вон за дверью, — разрешил Сатюков.
— Товарищ Чижиков? Добрый день. Не узнали? Странно. Я полагал, у вас… Узнали? Да. Точно. Привез вам поклон из Челноково и Яровска. — Заслышал шаги по коридору. — До скорого…
Повесил трубку, вышел. Прыгнул в стоящие у ворот сани, вырвал вожжи из рук опешившего кучера, столкнул его в снег, хлестнул лошадь и ускакал.
3
Два дня метался Горячев по Северску, собирая воедино уцелевших заговорщиков. Уцелело немало. Подрастерялись, правда, после разгрома и ареста своего штаба, подзатаились, но, собранные вместе и распыленные речью Горячева, сразу вспыхнули и накидали целый ворох деловых предложений, как быстрее подготовить переворот в губернской столице. Задуманное снова стало рисоваться Горячеву вполне реальным.
В Северске было введено чрезвычайное положение. Ночью без пропуска по улицам не пройти: в любой миг можно угодить в лапы патруля. Но именно это обстоятельство больше всего и манило Горячева на ночные, глухие и пустынные улочки и тупички Лога, где надежно укрыли его у единомышленника-часовщика.
— Побереглись бы вы, Вениамин Федорович, — сказал часовщик, отворяя калитку крытого двора. — В Логу-то хоть на тройке шпарь, зато ближе к центру…
— Не беспокойтесь. Из вашего заповедника я ни-ни. Пройдусь чуток — и на покой.
— Это пожалуйста, — успокоился часовщик. — С богом.
Звездная мартовская ночь обволокла землю, когда, завернув за угол, Горячев вдруг оказался у знакомого домика. Здесь у бабки жила тогда Катя. Сюда он не раз провожал ее в те, кажется, совсем недавние и безмерно далекие дни… Неужели и сейчас она тут живет? Несколько мгновений стоял в нерешительности. Приник ухом к щели в ставне, напрягся, но ничего не услышал.
Калитка была не заперта. Сенная дверь тоже не на запоре.
— Ты, Катя? — донесся из горенки голос бабы Дуни, когда Горячев переступил порог.
Не дождавшись ответа, старуха выглянула.
— Ктой тут? — затревожилась она. — Чего надо?
— Здравствуйте, баба Дуня. Не узнаете?
— Да неуж ты? Господи? Лик-от, лик-от вовсе на себя не похожий. Откудова?
— Оттуда, — неопределенно отозвался Горячев, раздеваясь. — Заглянул попроведать. Не прогоните?
— Иде ж мне, старой, прогнать экого молодца? Да ить ты, поди, не ко мне, а к Кате, так она не придет сегодня, дежурство у ей, там до утра и пробудет.
Горячев ухмыльнулся:
— Стара ты, баба Дуня. Пора на покой, а ты обмануть норовишь. Ну, ладно. Рассусоливать некогда, вот-вот внученька пожалует. Давай подумаем, как лучше встретить.
— Уходи-ка отсюда подобру-поздорову, — баба Дуня встала, все повышая голос и подпуская в него строгости — Кто тебя звал, варнака? Иди своей дорогой, пока я не кликнула добрых людей да не повязали тебя. Знаю ведь, что за птица.
— Никого ты не кликнешь. А и кликнешь — не докричишься. Я ведь могу и по-другому поговорить. Знаешь вот эту штуку? Видала небось у внученьки? — Вынул наган, поиграл им, покачал на ладони. — Нажму разок— и со святыми упокой. — Погасил улыбку и, резко меняя тон, приказал — Полезай в подпол и сиди тихо, пока не позову.
— Ишо чего удумал. В своей избе да по подпольям прятаться. Стара а для этого, стара. Да и не помню уж, когда последний раз туда лазила: ноги не гнутся. Чего я тебе изделала, что ты меня в подполье запихнуть хочешь? Али плохо привечала, плохо потчевала тебя? Эк-то ты за хлеб-соль платишь?
— Брось, баба Дуня, ныть: не разжалобишь. Полезай. Иначе — скручу руки, заткну рот тряпицей и спущу вниз головой. Тогда на самом деле твои старые кости не выдержат. Быстро! Быстро, чертова колдунья!
Перепуганная старуха терзалась запоздалым раскаянием: не завела до сих пор собаку, не заперла входную дверь, не прихватила, выходя из горницы, лежащую на сундуке гирьку…
— Ну? — Горячев, перекинув револьвер в левую руку, подступил вплотную. — Не поняла, что ли?
— Да как ты смеешь, варначина, в душу тя выстрели…
Он ткнул ее кулаком в грудь. Баба Дуня согнулась, прижала ладони к животу и, открыв рот, никак не могла перевести дух. Из глаз старухи брызнули слезы, судорога покривила дряблые щеки. Горячев откинул крышку подполья, сунул бабке в бок ствол нагана.
— Живо, старая кочерга!
Загнав стонущую, причитающую бабу Дуню в подполье, вынул оттуда лесенку, захлопнул западню. Закинул лесенку на полати. Прошел в горницу и тут же услышал скрип двери и Катин голос, весело прокричавший от порога:
— Опять ты, бабушка, дверь не запираешь. Сколько раз говорить.
Наверно, Катя поразилась бы меньше, увидев вдруг подлинного живого черта или иного какого пришельца из загробного мира. Она побелела, прянула назад, чтобы броситься вон, но Горячев навел револьвер, властно скомандовал:
— Не шевелись! Повернись спиной.
Подошел, нащупал в кармане полушубка наган, вынул. Снял с нее полушубок, спрятал в кобуру свои револьвер, Катин закинул на печку.
— Теперь поговорим мирно. Я к ней с любовью, истосковался, извелся в разлуке, а она бежать. Проходи, молодая хозяюшка, потчуй гостя дорогого.
Она переменилась с тех пор к лучшему. В выражении лица появилась уверенность, в фигуре, в жестах и в походке проглядывали твердость, решимость. Только несколько мгновений в черных, цвета переспелой смородины, Катиных глазах блуждали растерянность и страх, потом там засветилась настороженная язвительная дерзость. Она ходила вызывающе прямо, развернув округлые плечи. Неспешно накрыла стол, поставила на него кипящий самовар, разлила по чашкам чай, жестом пригласила незваного гостя к столу. Тот невольно любовался женщиной, завидовал ее выдержке, поражался перемене. Давно ли от встречи с Зыряновым и пани Эмилией она упала в обморок? Давно ли бледнела и ахала при одном упоминании чека. А теперь… Он оглаживал, ощупывал ее жадными глазами, и в нем все сильней росло желание. Эта женщина — его. Он ее открыл, спас, выходил, а Чижиков отнял. Всюду Чижиков. Проклятый Чижиков…
Принял чашку с чаем, отхлебнул, не спуская глаз с Кати. Та помешивала ложечкой медленно остывающий чай и молчала. А в нем все неуемнее становилось желание схватить ее, сорвать все это тряпье, что прятало желанное, прекрасное, молодое тело, и заласкать, выпить до последней капельки, а уж потом, потом… От этого сводило скулы и потели сжатые кулаки.
— Где бабушка? — обеспокоенно спросила Катя.
— Жива-здорова. Сидит в подполье и ждет, когда позову. Не спеши. Я скажу, когда можно, а пока посидим вдвоем. Соскучилась?
— Нет.
— Разлюбила? — с нажимом и неприкрытым вызовом спросил он.
— Прозрела.
— И что увидела?
— То же, что и другие.
— Что же все-таки? — повысил он голос. Отодвинул чашку. — Говори!
— Волки вы. Звери.
Он будто бы только того и ждал. Пристукнул ладонью по столешнице и громко, с лютым весельем:
— Ну, раз волки, по-волчьи взвоем. Встать! Живо!
Катя побледнела. Медленно поднялась.
— Выходи из-за стола. В горницу. Да не крути головой. — Схватил ее за руку, резко рванул к себе, толчком в спину загнал в горницу. — Раздевайся! Донага. Снимай свою красную шкуру, и я тебя… — Вытянул перед собой длинные руки с растопыренными шевелящимися пальцами, пригнулся и, медленно наступая на нее, хрипло выкрикивал: — Я тебя… по кусочку… по жилочке!..
Ненавистные руки все ближе. Катя пятилась от них, не спуская с белого бородатого лица расширившихся, полных ужаса глаз, пятилась до тех пор, пока не уперлась спиной в подоконник. Он сграбастал ее за ворот гимнастерки, рванул, и та развалилась пополам. Содрал гимнастерку, кинул под ноги. С тихим треском лопнула опушка юбки.
— А-а! Комиссарская шлюха!.. Чего ж ты не орешь? Ори! Ползай на коленях. Голая комиссарша… Ха-ха-ха! Снимай сапоги. К такой матери! Са-по-ги!
Его колотило от бешенства, на губах пузырилась слюна, выкаченные глаза побелели. Обхватил левой рукой за талию, оторвал от пола, притиснул к себе и стал правой стаскивать с нее сапоги. А когда босую отшвырнул и, раскинув руки, изготовился вновь сграбастать, в глаза ударил отсвет вороненого ствола нагана и полоснул ненавидящий Катин крик: