Смит понятия не имел, чем ее можно накормить. Он купил жестянку с нью-йоркским ростбифом, банку венерианского лягушачьего отвара, дюжину свежих яблок и два фунта земного салата, который так пышно разросся на плодородной почве каналов Марса. Среди этого изобилия продуктов она наверняка найдет что-нибудь себе по вкусу, решил он. День выдался очень удачным и, поднимаясь по лестнице, Смит на удивление музыкальным баритоном мурлыкал себе под нос «Зеленые холмы Земли».
Дверь была заперта, как и раньше, и ему пришлось негромко постучать сапогом по нижней доске, так как руки у него были заняты. Она, двигаясь все так же беззвучно, отворила и смотрела на него в полутьме, пока он, спотыкаясь, шел к столу с грузом продуктов. Лампу она опять не зажгла.
— Почему ты не зажигаешь свет? — раздраженно спросил он, ударившись ногой о стоявший у стола стул, когда пытался избавиться от своей ноши.
— Светло и… темно… все равно… мне, — пробормотала она.
— Кошачьи глаза, да? Ты и выглядишь, как кошка. Вот, я принес тебе ужин. Выбирай. Любишь ростбиф? Или немного лягушачьего отвара?
Она покачала головой и отступила на шаг.
— Нет, — сказала она. — Я не могу… есть… твою еду.
Смит нахмурился.
— И таблетки концентрата не ела?
Красный тюрбан снова отрицательно качнулся.
— Так у тебя во рту и крошки не было больше… получается, больше суток! Ты, верно, умираешь от голода.
— Не голодная, — возразила она.
— Чем же тебя кормить? Лавки еще открыты, но нужно поторопиться. Тебе надо поесть, детка.
— Я поем… — тихо сказала она. — Скоро я буду… буду… кормиться. Не имей… беспокойства.
Затем она отвернулась, подошла к окну и стала глядеть на освещенный луной пейзаж, будто хотела закончить разговор. Смит бросил на девушку озадаченный взгляд и вскрыл жестянку с ростбифом. В ее словах прозвучала странная нотка, и чем-то эта нотка Смиту не понравилась. В конце концов, у девушки были зубы и язык, и ее пищеварительная система, судя по телу, походила на человеческую. Почему же она несет всякую чепуху и притворяется, будто для нее невозможно найти подходящую еду? Наверное, все же проглотила пару таблеток концентрата, подумал Смит, открывая термическую крышку внутреннего контейнера и вдыхая вырвавшийся наружу запах горячего мяса.
— Ну, если не хочешь ничего есть, тебе ничего не достанется, — философски заметил он.
Смит налил горячую похлебку в похожую на тарелку термическую крышку, бросил туда же кубики говядины и извлек ложку, спрятанную между контейнерами. Девушка чуть повернулась к нему и смотрела, как он придвинул к столу шаткий стул и принялся за еду. Смита раздражал неотрывный, немигающий взгляд ее зеленых глаз, и наконец он спросил, кусая большое яблоко с канала:
— Почему бы тебе не попробовать? Это вкусно.
— Моя… еда… вкуснее, — запинаясь, пробормотала она мягким голосом, и он снова скорее почувствовал, чем услышал едва заметную неприятную нотку в ее словах. Внезапное подозрение закралось в него, когда он задумался о ее последнем замечании — какое-то туманное воспоминание о жутких историях, которые он слышал у лагерных костров. Он повернулся на стуле и посмотрел на нее, ощутив легкий укол необъяснимого, нарастающего страха. В ее словах, тех, что она не произнесла, чувствовалось что-то угрожающее…
Девушка робко стояла под его взглядом и смотрела ему в глаза, не мигая, своими широко распахнутыми зелеными глазами с пульсирующими зрачками. Но губы у нее были алые, зубы — острые…
— Чем же ты питаешься? — требовательно спросил он.
И, помолчав, очень тихо добавил:
— Кровью?
Миг она продолжала смотреть на него, не понимая; после что-то похожее на усмешку изогнуло ее губы и она с презрением сказала:
— Ты думаешь, я… вампир, да? Нет… я — шамбло!
Предположение Смита она явно встретила с презрением и насмешкой, но столь же явно знала, что он имел в виду — и это подозрение показалось ей логичным… Вампир! Сказка — но сказка, с которой это нечеловеческое существо с далекой планеты было хорошо знакомо. Смит не был ни легковерным, ни суеверным человеком, но видел в своей жизни слишком много странного и не сомневался, что в основе самых диких легенд лежит зерно правды. А в этом создании было что-то невыразимо странное…
Какое-то время он раздумывал над этим, откусывая большие куски яблока. Ему о многом хотелось ее расспросить, но он не стал этого делать, зная, что все расспросы окажутся бесплодными.
Больше он не произнес ни слова, пока не доел мясо и второе яблоко. Он убрал со стола, просто выбросив в окно пустую жестянку. Затем Смит откинулся на спинку стула и стал наблюдать за девушкой прищуренными бесцветными глазами, ярко выделявшимися на лице цвета дубленой кожи. Он снова увидел смуглые, мягкие, бархатистые округлости ее тела — нежные изгибы и гладкую плоть в прорехах красного платья. Может, она вампир и безусловно не человек, но она несказанно привлекательна, особенно когда послушно сидит, как сейчас, склонив голову в красном тюрбане, сложив на коленях когтистые руки и позволяя его взгляду медленно скользить по ней. Они долго сидели молча, не двигаясь, и тишина дрожала между ними.
Она была так похожа на женщину, земную женщину — нежная, и покорная, и робкая, мягче мягчайшего меха, если забыть о ее четырехпалых когтистых руках, пульсирующих зрачках и той затаенной странности, что невозможно было выразить словами… (Неужели ему померещился этот красный, движущийся локон? Только ли сегир пробудил то острое отвращение, которое он почувствовал, держа ее в объятиях? Почему на нее охотился уличный сброд?) Он сидел и внимательно разглядывал ее. У нее было такое красивое, нежное, округлое тело, едва прикрытое обрывками платья — и, несмотря на сокрытую в ней тайну и неясные подозрения, осаждавшие разум, Смит начал ощущать, как его сердце забилось сильнее, в груди растекся жар… смуглое создание с опущенными глазами… затем ее веки поднялись и зеленый кошачий взгляд впился в его глаза, и в нем мгновенно проснулось былое отвращение, и всякий раз, когда их глаза встречались, в нем звучал теперь тревожный колокол — она животное, в конце концов, слишком гладкая и мягкая, чтобы быть человеком, и эта ее затаенная странность…
Смит пожал плечами и выпрямился.
У него был легион недостатков, но слабость плоти не входила в число главных. Он указал девушке на ее одеяла в углу и улегся в кровать.
Спал он крепко и проснулся много позже — проснулся неожиданно и полностью, с тем чувством внутреннего возбуждения, которое предвещает нечто роковое. Комнату заливал лунный свет, такой яркий, что он видел красный цвет лохмотьев девушки. Она не спала: сидела на одеяле, повернувшись к нему плечом и склонив голову. Тревожное ощущение холодом прошло по спине Смита, когда он разглядел, что она делала. Кое-что совершенно естественное для девушки — любой девушки, в любом месте. Она развязывала свой тюрбан…
Он смотрел, затаив дыхание, охваченный необъяснимым предчувствием чего-то ужасного… Красные складки разошлись, и он понял, что ему не почудилось: алый локон снова упал вниз и коснулся ее щеки… Неужели это волосы, локон? Толстый, как жирный червяк, вздувшийся на гладкой щеке… краснее крови и толстый, как ползучий червь… он и полз, как червь.
Это понимание, это озарение, уходящее в колоссальные, сокрытые туманом глубины истории, на миг вывело его из ужасного оцепенения, но в этот миг он снова встретился взглядом с ее глазами, улыбающимися в лунном свете, зелеными как трава, полуприкрытыми опущенными веками. Она протянула руки сквозь извивающуюся алую массу. В ней было нечто, раздиравшее самую душу вожделением, и вдруг вся кровь хлынула Смиту в голову, и он вскочил на ноги, шатаясь, как лунатик во сне, а она потянулась к нему, бесконечно грациозная, бесконечно нежная в своем плаще живого ужаса.
И в этом была своя красота: влажные алые извивы и лунный свет, скользящий и поблескивающий среди густых и толстых, как черви, локонов, теряясь в этом сплетении лишь для того, чтобы вновь заискриться и пробежать серебром вдоль извивающихся прядей — жуткая, наводящая дрожь красота, что была ужасней любого безобразия.
Но все это он не успел до конца осознать, ибо вероломное бормотание вновь прокралось в его мозг, обещая, лаская, маня, и было оно слаще меда, а прикованные к нему зеленые глаза — светло горящими, как драгоценные камни, и за пульсирующими темными разрезами зрачков он прозревал великую тьму, поглощавшую все… Он знал — смутно знал еще тогда, когда впервые заглянул в эти плоские и широкие звериные глаза — что за ними таится вся красота и весь ужас, весь страх и упоение, что глаза ее, как окна с изумрудными стеклами, открывались в эту бесконечную тьму.
Ее губы двигались, и в шепоте, неразрывно слитом с тишиной, плавным покачиванием ее тела и ужасным шевелением ее… волос… очень тихо, очень страстно звучало:
— Я буду… сейчас говорить с тобой… на моем языке… о, возлюбленный!
И, окутанная своим живым плащом, она прильнула к нему, шепот нарастал, обольщая и лаская, проникая в самые потаенные уголки сознания — обещая, зачаровывая, изливая небывалую сладость. Его плоть сжалась от ужаса, но в извращенном своем отвращении жаждала ту, которой страшилась. Его руки обняли ее под влажным живым покрывалом, влажным, теплым и омерзительно живым, нежное бархатистое тело прижалось к нему, ее руки обвили его шею — и, нарастая вместе с шепотом, несказанный ужас сомкнулся над ними.
До самой смерти Смит вспоминал в ночных кошмарах тот миг, когда живые локоны шамбло впервые заключили его в свои объятия. Вспоминал тошнотворное, удушливое зловоние спутанной влажной массы, толстых, пульсирующих червей, обвивших каждый дюйм его тела, скользящих, извивающихся — их влага и тепло проникали сквозь одежду, словно он был обнажен.
Это был только миг, запечатлевшийся в сознании миг, а после на него в слепящей вспышке обрушился взрыв несовместимых ощущений, и пришло забытье. Он вспомнил свой сон — теперь он знал, что то была кошмарная явь — и скользящие, нежные ласки влажных червей, от которых плоть его воспаряла в невыразимом экстазе — том высочайшем экстазе, что проникает глубже тела и разума, даруя противоестественный восторг самым истокам души. Он оставался недвижен, как мрамор, беспомощно окаменев, как все жертвы Медузы в старинных легендах, и ужасное наслаждение трепетало в каждой его жилке, в каждом атоме тела и каждом неощутимом атоме того, что люди именуют душой, трепетало во всем, что было Смитом. Это был истинный ужас. Он смутно понимал это, а тело его тем временем содрогалось в глубочайшем экстазе, отвечая на порочный, чудовищный зов, от которого с дрожью страха отшатывалась душа — а в глубинах души подрагивал от вожделения какой-то ухмыляющийся изменник. Но еще глубже за всем этим он ощущал бесконечный ужас, отвращение и отчаяние, и знал, что душу предавать нельзя, хотя нежнейшие ласки прокрадывались в самые заветные ее уголки, отзываясь в них гибельным наслаждением.
И эту битву духа и тела, это смешение упоенного восторга и отвращения — все это он ощутил в один краткий миг, когда алые черви, извиваясь, поползли по нему, наполняя глубоким и непристойным трепетом бесконечного наслаждения каждую его частицу и атом. Он не мог двинуться, покоясь в этих склизких, экстатических объятиях — его охватила слабость, что становилась все ощутимей после каждой волны острого экстаза, а изменник, затаившийся в душе, набирал силу и подавлял отвращение. И что-то в нем прекратило борьбу, и он полностью погрузился в ослепительную темноту, в пропасть забвения, где не осталось ничего, кроме всепоглощающего восторга…