Дверь в стене тоннеля - Черкашин Николай 7 стр.


– Готов.

«Эвтаназия… Мать ее в клюз!»

Полезли за следующим. Тот оказался мужчиной лет тридцати с черными сросшимися бровями и смуглым лицом. Кавказец? Он дышал. Судя по хлюпающим звукам и кровавой пене на губах, у него был явный пневмоторакс. Разорвав ему на груди облитую рвотой рубаху (сотрясение мозга), Еремеев сразу же обнаружил кровоточащую пузырящуюся дырочку выше диафрагмы.

«Типичный клапанный пневмоторакс, – уточнил он свой диагноз. – Герметизировать входное отверстие… Кусочек бы пластыря…»

Жизнь этого незнакомого человека висела сейчас не на волоске – на лоскутке лейкопластыря. Кавказец делал судорожные попытки вдохнуть, но свежий майский воздух был ему недоступен. Кем бы он ни был в своей жизни, но сейчас он представлял собой дырявые мехи воздушного насоса, нуждавшиеся в банальнейшей заплате.

Еремеев оглянулся по сторонам. Карина все еще стояла перед ним с пакетом ваты. Пакет! Полиэтиленовый пакет… Он вытряхнул из него вату, сложил вдвое, сполоснул водкой и плотно прижал к пулевой пробоине в груди. Раненый втянул воздух и наконец-то наполнил легкие, воистину, эликсиром жизни. Жизнь… Как легко ее выпустить из бренного сосуда…

Теперь надо было чем-то перебинтовать импровизированный пластырь. Еремеев велел Карине прижимать пакет, вытащил у кавказца из брюк ремень, и, сделав из носового платка прокладку, притянул ее вместе с полиэтиленом. Получилось. Кавказец дышал. И даже пришел в сознание. Еремеев привалил его спиной к днищу опрокинутого рафика.

«Промедол бы… Щас тебе».

– Ехать сможешь? – крикнул он «ирокезу», сокрушенно рассматривающему покореженный радиатор и смятое крыло.

– Да вроде бы…

– Вези этих двух в больницу. Тут за переездом на спуске к Абрамцеву…

– Да знаю я.

– Номер «мазды» не заметил?

– Нет. Да это ивантеевская мафия. Они с хотьковскими давно уже разбираются… Как с машиной-то? Брать будете?

– Отремонтируешь – возьму. Справишься обо мне на Вокзальной, в доме десять.

Подъехал милицейский мотоцикл.

– Что стряслось, граждане? Кто стрелял? – затараторил гаишный лейтенант, вылезая из коляски.

– Пусть раненых отвезет, – кивнул Еремеев на парня. – Я расскажу…

Разложили сиденья, уложили пострадавших, «Волга» двинулась в город.

– Это ваш кортик? – вскинулся лейтенант. – Разрешение на ношение есть?

– Нашел топор под лавкой! Ты бы тех искал, кто с автоматами средь бела дня разъезжает.

– Я сам знаю, кого мне искать. Документы!

Еремеев протянул ему следовательское удостоверение. Хорошо не успел сдать. Да и сдавать, похоже, не стоит. Дубликат надо сделать. Такая ксива по нынешним временам дороже паспорта.

– Куда следуете, товарищ капитан?

– По назначению.

– Надо бы протокольчик составить.

– Пиши. «Мазда» голубого цвета нагнала рафик при въезде в город в четырнадцать часов десять минут…

Глава восьмая. Хоть кого в хотьково не принимают

Отделавшись от гаишника и смыв с рук кровь в придорожной Воре, Еремеев, взвалив на плечо Каринину сумку, вошел в монастырские ворота с одиноко дремлющим каменным львом, невесть как занесенным в хотьковскую глухомань.

– Ну, денек выдался! Что твой триллер…

– А ты, Петя, ничего мужик! – Впервые за все это время улыбнулась Карина.

– Да не Петя я. Олегом зовут. Питон – это кличка. Двойная кликуха – по матери я Капитонов, сокращенно – Питонов. А потом «питонами» нас звали, когда в Нахимовском училище учился. Питомцы. Питоны.

– А мне Петя больше нравится. Можно я тебя Петей звать стану? Боевой петушок.

– А ты, курочка, тоже ничего. Крови не боишься!

– Вообще-то боюсь. Только сегодня почему-то не боялась. Куда мы идем?

– Мы идем к моему другу. Зовут его Николай Васильевич. Как Гоголя. Гоголя знаешь? Был такой писатель…

– Да уж проходили в школе.

– Проходили, проходили да и прошли.

Тезка Гоголя жил в рубленом домике между Верхними вратами Покровского женского монастыря и железнодорожной станцией, на улице, носившей, как и все пристанционные улицы в маленьких российских городках, название Вокзальной.

Над тимофеевским домом – трехоконной избой со светелкой, обшитой в голубую «елочку», – высоко вздымалась хитроумная телевизионная антенна, придуманная и сработанная самим хозяином, ведавшим когда-то связью в танковом полку. Бывший майор встретил гостей одетым весьма по-домашнему – в драной десантной тельняшке, в спортивных рейтузах, укороченных под правым коленом – и уже навеселе.

– Здорово, Олежек! А я уж думал ты забыл, какой сегодня день!

– А какой день? Седьмое мая. Понедельник. Очень тяжелый день, – отвечал Еремеев, сбрасывая на крыльцо тяжеленную Каринину сумку. Кирпичей, что ли, она туда наложила?

– Сказал бы я тебе, кто ты есть после этого, да дама с тобой очень уж зажигательная, – радостно горланил Тимофеев, проводя москвичей в комнаты. – День радио сегодня, раз – братство бранных сыновей эфира! И два-с – мой второй день рождения. Кто мне правый мосол в Кандагаре оттяпал?! Он, девушка, он, изверг. Не смотрите, что он под интеллигента работает. Мясник и коновал! Зверь! Дай я тебя обниму, дорогой! Если б не ты…

– Да ладно! Я вот тебе бутылку вез – не довез.

– Одну?

– Одну.

– Одна, брат, не размножается. Давайте к столу. У меня картошка с немецкой тушенкой. Огурчики собственного засола и водочка из старых запасов – «Русская».

Пить Карина наотрез отказалась, упросила постелить где-нибудь и рухнула как подкошенная на тахте в отведенной ей комнате.

– Кто такая? – громким шепотом спросил Тимофеев, когда они вернулись к столу.

– Знакомая. Потом расскажу.

– Но ты – топор-хопер-бобер! Классных девочек снимаешь… А я, брат, отпрыгался…

– Погоди, мы тебе еще такую хозяйку найдем.

– Кто на мой пенсион позарится? Ты смотри, государство платит мне за мою ногу – если по живому весу брать – как за десять килограммов свинины на рынке. Нет, ты пойми, меня как свинину оценили. Приравняли к кабану. Меня! Майора, академию кончил! Учился больше, чем жил. Воевал, сам знаешь как… Объясни ты мне, что ж у нас за гу-су-дарствие такое, а? Что за родина, которая своих сыновей на свинину переводит?

– Не путай, Коля, два понятия – родина и государство. Оказывается, они могут и не совпадать.

– Как так?

– Суди сам: родина – это твоя земля, дом, река, люди, среди которых ты вырос. Пушкин. Сергий. Лавра. Святогорье…

– Да понятно, не учи меня родину любить.

– А государство – это машина, это агрегат, надетый на родину либо как сверхмощный доильный аппарат, либо как, скажем, лечебный аппарат Илизарова. Либо эта машина твою родину в люди вывозит, либо давит, как танк.

– Согласен. Зачет. Убедил. Тогда скажи вот что. Как законник скажи. Представитель, так сказать, правоохранительных органов. Вот вы это право охраняете, охраняете. А преступность растет. И еще как растет-то. В кого ни ткни – тот вор, тот взяточник, тот бандюга, а этот фарцовщик, а та – путана. Хреново что-то охраняете! Тогда посылай свою контору на все четыре да приходи ко мне с концами. Веломобили будем клепать. Людям польза.

– Уже бросил. Рапорт подписали.

– Ай, молодец! Ай, хвалю! Послушался-таки старого еврея. Давай выпьем за новую жизнь.

– А что касается роста преступности, то это следствие несовпадения государства и родины.

– Умно загнул.

– У нас ведь в России народ веками привык видеть в государстве давилку, ненасытную притом. Дай, дай, дай… Подати, налоги, оброки, повинности… И притом никакой ощутимой помощи, никакой защиты – ни от чиновника, ни от конокрада. Или там от автоугонщика. Ладно, от Наполеона с Гитлером худо-бедно отбились. Да и народ горой встал, кровью залил, телами завалил. А сколько оно, это государство, само войн спровоцировало? Один Афган чего стоит.

– Афган не тронь.

– А финская, а Чехословакия, а Чечня…

– Тебя послушать, ты как анархист рассуждаешь. Что ж, государство и не нужно совсем?

– Нужно, конечно. Но такое, чтоб я знал, что на мои кровные, которые я в налог отдаю, построили новый мост в Хотькове, а не загородную виллу очередному мэру.

– Так на то вы и приставлены, правоохранительные органы!

– Все это так. Но я отвечаю тебе на твой вопрос. Народ веками видел в государстве только пресс, и веками этому прессу сопротивлялся. Государственное? Тащи, грабь. Урвал – молодец! Обманул чинарика? Бумагу, справку подделал – так и надо! Режь подметки на ходу, парень, они государственные. У государства всего много. Все равно отберут. Оно вчера, а ты сегодня. Оно днем, а ты ночью. Вот такая психология нам уже в кровь вошла, в гены. Выросли поколения – носители антиправового сознания: «сколько у государства не воруй, а своего не вернешь». Вот тебе и рост преступности. Вот тебе и всплески криминала.

– Но мы-то кровь за что проливали – за народ? За государство? Или за криминал?

– За криминальное государство.

– Ну, хватил! Как настоящий демократ сказанул.

– Брежневское Политбюро – типичная бандгруппа от политики. Над законом себя поставили. Творили, что хотели. Разворовали всю страну.

– А я тебе так скажу – не надо было СССР разваливать!

– А кто его развалил, по-твоему, Ельцин? Горбачев?

– Кто же еще? С него, меченого, и началось, в муравейник его жопой!

Еремеев выскочил из-за стола, заходил по комнате.

– Тебя послушать, Горбачев – супербогатырь. Пришел и державу развалил. Кишка тонка одному человеку такую махину развалить. Сама рухнула. Час ее пришел. С семнадцатого года все разваливали, развалить не смогли.

– Но ведь жили же!

– На нефтедоллары жили! Сырье продавали, тем и жили. Когда страна торгует своей природой, она ничем не лучше проститутки, которая телом приторговывает!

Тут вскочил и Тимофеев, заковыляв на протезе по другую сторону стола.

– А позвольте вам меж глаз врезать, сэр! Что, СССР великой державой не был?! Или мы в космос корабли не запускали? Или атомные подлодки не строили? Или танки хреновые были? Весь мир в кулаке держали!

– Великая держава, говоришь?! А хлеб у Америки покупали! Хороша великая, сами себя прокормить не могли. Это тоже абсурд – наводим ракеты на того, у кого хлеб берем!

– Так если бы они на нас своей атомной бомбой не замахнулись, кто бы на них ракеты наводил? Сами бы свой хлеб растили.

– Хрен бы растили! До атомной бомбы, до войны мы что, много хлеба навыращивали? Да пойми ты, Коля, Россия до 17-го года полмира своей пшеницей кормила, а при большевиках зерно на золотые слитки менять начала. Это нормально?

– Да ладно тебе, – в сердцах рубанул ладонью воздух Тимофев, – что мы, в «застойные» годы голодали шибко?!

– Кто это «мы»?! – вскинулся изрядно распаленный Еремеев. – И где это «мы» не голодали? В Москве – да. А здесь, в Хотьково, а в Сергиевом Посаде, а на Волге, а за Уралом, а в России? А талоны на колбасу забыл? А макароны с черного входа? А номера на ладонях? А очереди за водкой? А «больше двух в одни руки не отпускать»?

– Ну, это только в последние годы было.

– Ага, только хорошо жить стали, бац, деньги кончились! А почему кончились? Да потому что в Политбюре твоей любимой их не считали. Во-первых, считать не умели, потому что честной статистики в стране не было, все цифры с потолка начальству лепили. А во-вторых, считать не хотели, потому что полагали, что в России всего много. БАМ? Вот вам десять миллиардов на БАМ. Ах, он уже почему-то четырнадцать стоит? Ну, берите четырнадцать. Ах, он на хрен кому нужен? Тс-с! Об этом ни полслова. Пусть это будет скромным памятником Ильичу. Реки повернуть? Из Сибири на юг? Пожалуйста. Еще одна стройка века. Ах, никому не нужно и даже вредно? Ну и не будем, черт с ними, с миллиардами. Еще напечатаем.

Да тут никакая самая развитая экономика не выдержала бы! Америка бы рухнула, заставь американцев лепить мемориалы своему Линкольну в каждом штате и на каждой ферме памятник ставить.

– Под Ленина копаешь?

– А знаешь, сколько твоих любимых танков – я уже не говорю об одноразовых шприцах – на один только ульяновский мемориальный комплекс можно было выпустить?

– Да на кой ляд эти танки? Мы их столько наклепали, что…

– Вот! Вот! Потому и наклепали без счета, что считать не умели и не хотели. Вот и просчитались кремлевские старцы. Вот и повело их на перестройку, которую тоже не просчитали.

– А твои дерьмократы лучше?

– Ну, если я дерьмократ, то ты совок красно-коричневый!

Тимофеев остановился, схватился за край стола, нависая над ним, словно ствол самоходной пушки. Голос его задрожал на ноте последнего срыва:

– Да, я – красный! От злости и обиды покраснел. Мне ногу оттяпали, а потом ваучер сунули. Я на него пять бутылок водки купил! Это что – моя часть всероссийского нашего достояния?! Это за то, что мои отцы и деды настроили, напахали, навоевали – пять бутылок водки?! Так это твои демократы сотворили, а не домушники. Это ты им служишь, ты их защищаешь. А меня – в коричневые записал. В фашисты, значит. А у меня батя под Берлином лег, а я фашист? – бил Тимофеев прямой наводкой, темнея от гнева и выпитого. – Так какого хрена ты к фашисту приперся со своей кралей? А? А ну, марш отсюда к своим демократам, трубка клистирная, мент поганый! Из-за таких, как вы…

Спорить с ним было и бесполезно, и опасно. Еремеев отшвырнул стул, загораживавший выход из гостиной, и двинулся в комнату Карины. Вошел без стука.

– Пошли, Карина! Вставай.

– Умираю – спать хочется…

– Надо идти. Пойдем!

– Куда еще?

– В баню.

– Не остроумно.

– Говорю в баню, значит, в баню! У меня на участке только баня и осталась. Дом сгорел. Там вполне переночевать можно.

– А здесь нельзя? – нехотя приподнялась Карина.

– Видишь ли, нас некоторым образом выставляют. Политические платформы у нас не сошлись. Консенсус не нашли.

– А там найдем?

– Найдем. – Еремеев снова закинул на плечо Каринину сумку.

– Далеко?

– С километр.

– Охо-хо… Только уснула.

Они побрели на еремеевское пепелище и вошли в незапертую баню, забитую уцелевшими или слегка обгоревшими вещами. В небольшой парилке на двух полках были расстелены спальные мешки, изрядно прокопченные дымом пожарища. На них и улеглись. Карина на верхней полке, а Еремеев на нижней. Обоим пришлось слегка подогнуть ноги – вытянуться в полный рост парилка не позволяла. От волос Карины, свешивающихся вниз и едва не касавшихся лица Еремеева, шел тяжелый густосладкий дух розового масла.

«Больше всего на свете, – припомнилась булгаковская строчка, – пятый прокуратор Иудеи не любил запах розового масла». «А чего особенного, вполне приятный аромат», – подумал Еремеев, удерживаясь от соблазна погладить душистые волосы.

– Вот этой ночи уже не было бы в моей жизни, – отрешенно глядя в осиновые доски потолка, произнесла Карина. – А она есть. Как странно… Наверное, это уже другая жизнь.

– Другая, – подтвердил Еремеев. – Я живу уже в третьей своей жизни.

– Значит, ты везучий.

– Хотелось бы так думать.

– Ну надо же! Представить себе не могла, что после Венеции буду ночевать в какой-то хотьковской бане…

– Жизнь хороша своими контрастами, – вздохнул Еремеев. – Вчера Венеция, сегодня Хотьково…

– А завтра?

– Завтра Париж или Лос-Анджелес.

– Ростов-на-Дону.

– Да ну? – в рифму удивился Еремеев.

– Я к тетке уеду. Там меня никто не найдет.

– А здесь и подавно.

Она замолчала, прислушиваясь к шуму проходящего неподалеку поезда, потом спросила:

– А когда он вошел в комнату, у него в лице что-нибудь изменилось?

– У кого у «него»?

– У Лео. Ну, когда я вроде как мертвая лежала?

– У него-то?! – усмехнулся Еремеев. – И ты называешь это лицом?! У него на ряхе было одно – как бы не воскресла и не проговорилась. И еще – бежать отсюда побыстрее и подальше. Забудь его, он остался в другой жизни. Тебе Венеция понравилась?

– Спрашиваешь! Правда, жить там я бы не захотела. Сыро. Плесень. В каналах вонь. Это только туристам в охотку… Вот Езоло совсем другое дело! Там такие пляжи, коттеджи… А солнце! А море Средиземное! Вода синяя-синяя…

Назад Дальше