– Быстро перекусим и уйдем, – сказал Джованни. – Мне ведь сегодня еще работать.
– С Гийомом ты здесь познакомился? – спросил я.
Джованни насупился и опустил глаза.
– Нет. Это долгая история. – Он ухмыльнулся. – Я познакомился с ним не здесь, – тут он, не выдержав, расхохотался, – а в кино. – Я тоже рассмеялся. – C’était un film du far west, avec Gary Cooper. – Этот факт только подлил масла в огонь, и мы хохотали как сумасшедшие, пока официант не принес бутылку белого вина.
– Так вот, – начал Джованни, принимаясь за вино; от смеха у него даже слезы выступили на глазах. – Только прозвучал последний выстрел, и музыка триумфально загремела, празднуя торжество добра, я поднялся с кресла, натолкнулся на мужчину… ну, на Гийома, извинился и пошел себе в фойе. А он поплелся за мной, долго и нудно рассказывая, как оставил шарф на моем сиденье, потому что якобы сидел сзади и повесил пальто с шарфом на спинку моего кресла, а я уселся прямо на шарф. Я объяснил ему, что не являюсь работником кинотеатра, и пусть он сам ищет свой шарф, но по-настоящему на него не рассердился – слишком уж он был смешной. Он назвал всех киноработников ворами, которые, если уж увидят шарф, без всяких сомнений присвоят его, а шарф такой дорогой, к тому же подарок матери и… – словом, его игре позавидовала бы сама Гарбо. Пришлось вернуться с ним в зал, никакого шарфа там и в помине не было, и, когда я это ему сказал, вид у него был такой, словно он сейчас свалится замертво прямо в фойе. К этому времени все уже решили, что мы пришли вместе, и я не знал, что лучше – отделаться от него или от окруживших нас зевак. Но он был хорошо одет, в отличие от меня, и я подумал, что лучше поскорее выбраться на улицу. Мы пошли в кафе, сели на веранде, и после нытья о пропаже шарфа, утраченном подарке матери, и о том, что она скажет, когда об этом узнает, и прочей ерунде, он вдруг пригласил меня поужинать с ним. Я, естественно, отказался – к этому времени он изрядно мне надоел, но, чтобы как-то отделаться от него, я прямо там, на веранде, пообещал поужинать с ним на днях, хотя на самом деле приходить не собирался, – прибавил Джованни, застенчиво улыбнувшись. – Но к назначенному дню я уже долгое время не ел и был страшно голодный… – Он взглянул на меня, и я опять заметил на его лице уже мелькавшее в последние часы смятение: за удивительной красотой и показной бравадой угадывался страх и сильное желание понравиться. От этого сжималось сердце, мучительно хотелось протянуть руку и утешить его.
Принесли устриц, и мы принялись за еду. Джованни сидел на солнце, его черные волосы словно вбирали в себя золотистый блеск вина и матовые оттенки устриц.
– Что сказать, обед прошел ужасно, – продолжал Джованни между устрицами. – Он и дома не мог обойтись без театральных сцен. Но к этому времени я уже знал, что он француз и владелец бара. Я же не был французом, сидел без работы и даже не имел carte de travail. Он может помочь, думал я, надо только найти способ уклониться от его приставаний. Должен сказать, это не совсем удалось, – тот же смущенный взгляд, – рук у него не меньше, чем у осьминога, и никакого чувства собственного достоинства, зато, – Джованни решительно проглотил устрицу и наполнил наши бокалы, – теперь у меня есть carte de travail и работа. И платят неплохо, – усмехнулся он. – Похоже, у меня талант к бизнесу. Поэтому Гийом последнее время не пристает ко мне. – Джованни посмотрел в сторону бара. – Да он и не мужчина вовсе, – прибавил он с грустью и смущением, что прозвучало по-детски и в то же время по-взрослому. – Даже не знаю, кто он, знаю только, что невыносимый. Зато теперь у меня будет carte de travail. Не знаю, как пойдет с работой, но, – он постучал по дереву, – за последние три недели у нас недоразумений не было.
– Думаешь, будут?
– Конечно, – сказал Джованни, бросив на меня беглый, удивленный взгляд, словно сомневался, понял ли я что-нибудь из его рассказа. – Скоро обязательно появятся. Не сразу – это не в его стиле. Но он обязательно найдет, к чему придраться.
Некоторое время мы молча курили и допивали вино. Стол был весь завален устричными раковинами. На меня вдруг навалилась усталость. Я видел за окном узкую улочку, странно изгибавшуюся углом, где находился бар. Сейчас на улице, залитой солнцем, было много народа – того народа, который я никак не мог понять. Меня вдруг пронзило острое желание оказаться дома – не в гостинице на одной из парижских улиц, где консьержка преградит мне дорогу, тыча в нос неоплаченный счет, а на родине, по другую сторону океана, где мне понятна жизнь и люди. Меня потянуло в те места и к тем людям, которых я безнадежно, подчас с горечью, любил больше всего на свете. Никогда прежде не испытывал я такого сентиментального чувства, и это испугало меня. Будто увидел себя со стороны – бродягу, искателя приключений, мотающегося по свету и не знающего, где бросить якорь. Я вглядывался в лицо Джованни, но и он не мог помочь мне. Он принадлежал этому странному городу, в котором я был чужаком. Я начинал понимать, что все происходящее со мной не так странно, как мне хотелось бы думать, и тем не менее это было невероятно, непостижимо. Действительно не было ничего странного или небывалого (хотя внутренний голос бубнил: стыдись! стыдись!) в том, что я неожиданно для себя слишком близко сошелся с юношей; странно было другое – случившееся казалось всего лишь крошечным узелком в ужасном клубке запутанных человеческих отношений, существующих всегда и повсюду.
– Viens, – сказал Джованни.
Мы поднялись, подошли к бару, и Джованни заплатил по счету. За это время там открыли еще одну бутылку шампанского, и Жак с Гийомом уже начинали пьянеть. Смотреть на них было противно, и я засомневался, что бедных терпеливых мальчиков когда-нибудь накормят. Джованни остановился поговорить с Гийомом и пообещал тому, что сам откроет бар. Жак был слишком увлечен беседой с бледным высоким мальчиком и не обратил на меня внимания. Пожелав оставшимся доброго утра, мы вышли на улицу.
– Мне надо домой, – сказал я Джованни. – Нужно оплатить счет за гостиницу.
Джованни удивленно посмотрел на меня.
– Mais tu es fou, – мягко произнес он. – Что хорошего возвращаться сейчас в гостиницу, встречаться с гадкой консьержкой, заснуть в номере одному, а потом проснуться, чувствуя такую тошноту и горечь во рту, что хочется руки на себя наложить. Давай пойдем ко мне, проснемся в нормальное время, выпьем где-нибудь по легкому аперитиву и пообедаем. Это намного лучше, сам увидишь, – прибавил он с улыбкой.
– Мне надо забрать вещи, – сказал я.
Джованни взял меня за руку.
– Хорошо, но это можно сделать позже. – Я не сдавался. Джованни остановился. – Пойдем. Думаю, на меня смотреть приятнее, чем на обои в номере – или на консьержку. Когда ты проснешься, я улыбнусь тебе, а они – нет.
– Ах ты негодник! – только и сказал я.
– Если кто и негодник, то это ты, – парировал он. – Собираешься бросить меня одного в этом пустынном месте, когда я слишком пьян, чтобы добраться домой без помощи.
Мы дружно расхохотались, вступив в какую-то дразнящую и захватывающую игру. Так мы дошли до Севастопольского бульвара.
– Не будем больше касаться больной темы – как ты собирался бросить Джованни посреди враждебного города да еще в такое опасное время.
Я видел, что он тоже нервничает. На горизонте замаячило такси, и Джованни поднял руку.
– Хочу показать тебе мою комнату, – сказал он. – Все равно когда-нибудь ты ее увидишь. – Такси остановилось рядом с нами, и Джованни, словно боясь, что я могу сбежать, пропустил меня вперед, потом сел сам и бросил шоферу: «Площадь Нации».
Улица, на которой он жил, – широкая, довольно приличная, но не красивая – была застроена новыми – массивными, многоквартирными – домами. Заканчивалась улица сквером. Комната Джованни была на первом этаже последнего дома. Мы прошли мимо лифта и оказались в небольшом темном коридоре, который вел к его комнате – очень маленькой. Я различал очертания беспорядочно разбросанных вещей и запах спирта, которым хозяин топил печь. Джованни запер за нами дверь, и какое-то время мы в полумраке смотрели друг на друга тяжело дыша, смотрели с испугом и облегчением. Я дрожал и думал: если прямо сейчас я не открою дверь и не убегу, то погибну. Но я знал, что не сделаю этого. Знал, что время упущено. А скоро стало поздно для всего, кроме стенаний. Джованни бросился в мои объятия, всем телом прижался, словно вручая себя мне, и медленно подталкивал меня к постели. Все во мне кричало: Нет! – но тело выдохнуло: Да!
Здесь, на юге Франции, снег – редкость, но последние полчаса снежинки, поначалу несмело кружившие в воздухе, отяжелели и стали падать на землю. Все вполне могло закончиться снежной бурей. Зима стояла холодная, но местные жители считают дурным тоном, если об этом заговаривает иностранец. Сами они, даже когда их лица пламенеют на ветру, дующем, похоже, со всех сторон и пробирающем до костей, лучатся от радости, словно дети на морском побережье. «Il fait beau bien?» – говорят они, глядя на затянувшееся небо, на котором прославленное южное солнце не появлялось уже много дней.
Я отхожу от окна большой комнаты и бесцельно слоняюсь по дому. В кухне рассматриваю себя в зеркале и решаю, что, пока вода не остыла, надо побриться, и тут слышу стук в дверь. От смутной, сумасшедшей надежды на секунду замирает сердце, но я тут же понимаю: наверное, присматривающая за домом женщина желает убедиться, что столовое серебро не украдено, посуда не побита и мебель не разрублена на дрова. Действительно, это она барабанит в дверь, и до меня доносится ее надтреснутый голос: «M’sieu! M’sieu! M’sieu, l’américain!» С чего бы такое беспокойство, думаю я с раздражением.
Но когда я открываю дверь, женщина улыбается мне кокетливой и одновременно материнской улыбкой. Она не коренная француженка и уже довольно старая. Сюда она приехала из Италии много лет назад – «совсем еще молоденькой девушкой, сэр». Как только подрос ее последний ребенок, она, как и большинство местных женщин, оделась во все черное. Гелла решила, что все они вдовы. Но, оказалось, почти у всех еще живы мужья, хотя последних скорее можно было принять за сыновей. Иногда в солнечный день они играли в белот на поляне у нашего дома и смотрели на Геллу глазами, в которых было нечто вроде горделивого отцовства, смешанного с мужским любопытством. Иногда я играл с ними в бильярд и пил красное вино. Но я всегда испытывал в общении с местными мужчинами напряжение – из-за их грубых манер, добродушия и дружелюбия. Они были как открытая книга – руки, лица и глаза рассказывали все об их жизни. Они обращались со мной, как с сыном, недавно достигшим совершеннолетия, и в то же время держали дистанцию, потому что я был не из их круга, и, возможно, подозревали (или мне так казалось) во мне нечто такое, чему не стоит подражать. Я читал это в их глазах, когда, встречая меня с Геллой, они, подчеркнуто вежливо, говорили: «Salut, Monsieur-dame». Они могли бы быть сыновьями этих женщин в черном, возвращающимися домой после бурной жизни на стороне в поисках лучшей доли. Здесь они могли отдохнуть под ворчание матерей, прильнуть к ссохшейся груди, когда-то их вскормившей, и дожидаться смерти.
Снежинки скользили по накинутой на голову женщины шали, оседали на ресницах и на выбившихся из-под шали черных, тронутых сединой волосах. Она была еще крепкая, хотя немного сутулилась и тяжело дышала.
– Bonsoir, monsieur. Vous n’êtes pas malade?
– Нет, не болен, – отвечаю я. – Проходите.
Женщина входит, закрывает за собой дверь и откидывает шаль. Я все еще держу стакан с виски в руке, она видит это, но молчит.
– Eh bien, – говорит женщина. – Tant mieux. Но мы не видели вас несколько дней. Вы не выходите из дома?
Она внимательно всматривается в мое лицо.
Я чувствую смущение и раздражение, однако проницательность и одновременно мягкость в ее глазах и голосе не позволяют поставить ее на место.
– Это из-за плохой погоды, – говорю я.
– Да, сейчас не август, – отзывается она, – но вас больным не назовешь. Вредно сидеть одному дома.
– Я уезжаю утром, – с отчаянием произношу я. – Можете проверить, все ли в порядке.
– Спасибо, – говорит женщина и вынимает из кармана опись вещей, на которой стоит моя подпись. – Это не займет много времени. Начнем с кухни.
Мы идем на кухню. По дороге я ставлю стакан с виски в спальне.
– Пейте, если хотите. Мне это не мешает, – говорит женщина, не оборачиваясь. Но я оставляю стакан на тумбочке.
Мы входим в кухню – подозрительно чистую и аккуратно прибранную.
– Где же вы едите? – напрямик спрашивает женщина. – В кафе вас уже несколько дней не видно. Вы ездили в город?
– Да, несколько раз, – запинаясь отвечаю я.
– Пешком? – спрашивает она. – Шофер автобуса тоже давно вас не видел. – Все это время женщина не смотрит на меня, а кружит по кухне, вычеркивая что-то из списка огрызком желтого карандаша.
Мне нечего ответить на ее последнее саркастическое замечание – я совсем забыл, что в маленькой деревушке жизнь каждого у всех на виду.
Она мельком заглядывает в ванную.
– Вечером здесь вымою, – обещаю я.
– Надеюсь, – говорит она. – Все здесь сверкало, когда вы въезжали. – Мы вернулись на кухню. Женщина не заметила отсутствие двух разбитых мною стаканов, а у меня не хватило мужества признаться. Просто оставлю на буфете деньги. Она включает свет в гостиной. Повсюду разбросаны мои грязные вещи.
– Я заберу их, – говорю я, пытаясь выдавить улыбку.
– Могли бы перейти дорогу, – с упреком произносит она. – Я с удовольствием накормила бы вас. Супом или еще чем-нибудь. Я все равно каждый день готовлю для мужа – где один, там и двое.
Я растроган, но не знаю, как выразить свои чувства. Не говорить же ей, что наш совместный обед окончательно добил бы меня.
Женщина рассматривает расписную думку.
– Вы едете к своей невесте? – спрашивает она.
Понимаю, что нужно солгать, но почему-то не могу. Прячу от нее глаза. Сейчас стакан с виски был бы кстати.
– Нет, – бормочу я. – Она уехала в Америку.
– Tiens! – удивляется женщина. – А вы что, остаетесь во Франции? – Она смотрит мне в глаза.
– На какое-то время, – отвечаю я и чувствую, что покрываюсь потом. Мне вдруг приходит в голову, что на эту женщину, итальянскую крестьянку, наверное, похожа мать Джованни. Я стараюсь не думать, как страшно завыла бы она, и боюсь даже представить выражение, какое было бы в ее глазах, узнай она, что сына убьют на рассвете и что в этом косвенно виноват я.
Но эта женщина – не мать Джованни.
– Нехорошо молодому человеку, вроде вас, – говорит она, – сидеть одному в большом доме без женщины. Неправильно это. – Лицо ее омрачает печаль, она хочет еще что-то сказать, но сдерживается. Она, конечно, собиралась поговорить о Гелле, которая ни ей, ни остальным женщинам в деревне не нравилась. Но она только выключает свет в гостиной, и мы переходим в большую спальню, хозяйскую, где спали мы с Геллой. Не ту, где я оставил стакан. Здесь тоже все чисто и опрятно. Осмотрев комнату, женщина говорит с улыбкой:
– Видно, что последнее время здесь не ночевали.
Я чувствую со стыдом, что краснею. Женщина смеется.
– Вы еще будете счастливы, – уверенно произносит она. – Найдете другую, хорошую женщину, женитесь, заведете детишек. Да, вот что вам надо, – говорит она, словно я возражаю. Не успеваю я открыть рот, как она спрашивает: – А где ваша мать?
– Она умерла.
– А-а… – Женщина сочувственно кивает головой. – Грустно. А отец? Его тоже нет в живых?
– Нет, он жив. Он в Америке.
– Pauvre bambino! – Она смотрит на меня с жалостью, отчего я чувствую себя совершенно беспомощным. Если она сейчас не уйдет, я или зареву во весь голос, или стану ругаться. – Но вы ведь не хотите мотаться по белому свету, как бродяга? Это очень огорчило бы вашу маму. Наверное, обзаведетесь когда-нибудь семьей?
– Да, конечно. Когда-нибудь.
Женщина кладет свою сильную руку на мое плечо.