И вот мне уже около шести. Я хожу в первый класс начальной школы и учусь у мадемуазель Гимар.
Мадемуазель Гимар – очень высокая, с хорошенькими черненькими усиками; когда она говорит, нос у нее беспрестанно двигается. Тем не менее, на мой вкус, она некрасива: вся какая-то желтая, как китаец, а глаза большие и выпуклые.
Она терпеливо обучает азбуке моих маленьких одноклассников, мне же совсем не уделяет внимания, ведь я уже свободно читаю, что воспринимается ею как преднамеренная каверза со стороны моего отца.
Зато на уроках пения она при всем классе заявляет, что я фальшивлю и что мне лучше помолчать. А мне только того и надо.
Пока детвора в такт ее палочке дерет горло, я кротко, с безмятежной улыбкой на устах безмолвствую. Закрыв глаза, сам себе рассказываю сказки и гуляю по берегу пруда в парке Борели – небольшом подобии Сен-Клу в конце проспекта Прадо.
По четвергам и воскресеньям тетя Роза – старшая сестра матери и такая же красивая, как она, – приходит к нам обедать, а потом на трамвае, словно на ковре-самолете, переносит меня в те райские места.
Там тенистые аллеи со старыми платанами, дикие заросли, лужайки, которые словно зовут покувыркаться на их мягкой мураве, сторожа, которые этого не позволяют, и пруды с целыми флотилиями уток.
В ту пору в парке водилось немало чудаков, которые учились управлять велосипедом: с остановившимся взглядом, стиснув зубы, они то и дело вырывались из рук инструкторов, во весь дух пересекали аллею и исчезали в придорожных кустах, после чего появлялись с велосипедом на шее. Мне было любопытно и смешно до слез. Но тетя не давала мне долго задерживаться в этом опасном месте и тащила меня вперед, в тихий уголок на берегу пруда, а я все упорно смотрел назад.
Мы всегда усаживались на одну и ту же скамейку перед лавровым кустом, зажатым между двумя платанами: тетя вынимала из сумки вязанье, а я был предоставлен самому себе.
Мое основное занятие заключалось в том, что я кидал уткам хлеб. Эти глупые пернатые прекрасно меня знали: стоило мне показать им корочку, как флотилия на всех парах устремлялась прямо на меня, и я принимался за раздачу. Но когда тетя не смотрела на меня, я, продолжая нежно ворковать с ними, начинал швырять в них камнями с твердым намерением убить хоть одну из уток. Именно эта мечта, которая никак не осуществлялась, составляла всю прелесть моих прогулок: еще в скрежещущем трамвае по дороге к Прадо меня всего трясло от нетерпения.
Но в одно прекрасное воскресенье я, к своему удивлению и огорчению, обнаружил, что на нашей скамье сидит какой-то господин. У него было румяное лицо, пышные каштановые усы, густые рыжие брови и круглые, слегка навыкате голубые глаза. Кое-где на висках проглядывала седина. Поскольку он читал газету, в которой не было картинок, я тут же отнес его к разряду стариков.
Тетя хотела было увести меня и, так сказать, разбить лагерь подальше, но я запротестовал: эта скамейка наша и уйти должен незнакомый господин.
Незнакомец проявил вежливость и тактичность. Не сказав ни слова, он подвинулся на самый краешек скамейки и подтянул к себе котелок, на котором лежали кожаные перчатки, – несомненный признак богатства и благовоспитанности их владельца.
Тетя присела на другой конец скамейки и вынула вязанье; я с мешочком хлебных корок побежал к пруду.
По дороге я подобрал очень красивый камешек размером с пятифранковую монету, почти плоский и на редкость острый. Как назло, сторож не сводил с меня глаз, поэтому я спрятал камешек в карман и приступил к кормежке, сопровождая ее такими любезными и ласковыми словами, что вскоре у берега собралась целая эскадра уток.
Сторож – которого, как мне показалось, ничем уже нельзя было удивить – большого интереса к зрелищу не выказал: он просто-напросто отвернулся и пошел себе неторопливым размеренным шагом прочь. Я тотчас же вытащил камешек, и тут мне выпало счастье – правда, не без примеси тревоги – попасть камнем прямо в голову старого папаши-селезня. Однако вместо того, чтобы опрокинуться в воду и камнем пойти ко дну, на что я уповал, этот видавший виды старый вожак повернулся другим бортом и стал улепетывать, вовсю работая перепончатыми ногами и издавая громкие крики негодования. Отплыв метров на десять от берега, он остановился и повернулся ко мне: приподнявшись над водой и размахивая крыльями, он прокричал в мой адрес все ругательства, какие только знал, поддерживаемый издающей душераздирающие вопли родней.
Сторож еще не успел отойти на приличное расстояние, и мне пришлось спасаться.
Когда я прибежал к тете, оказалось, что она ничего не видела, ничего не слышала, мало того, она и не вязала вовсе, а болтала с тем господином на скамейке.
– Какой прелестный мальчик! – сказал он. – Сколько тебе лет?
– Шесть.
– Я бы дал все семь! – поразился господин, после чего похвалил мой здоровый вид и заявил, что у меня очень красивые глаза.
Тетя поспешила уточнить, что я не ее сын, а сын ее сестры, почему-то при этом добавив, что она не замужем. Тут уж любезный старик расщедрился и дал мне два су, чтобы я мог купить себе вафельные трубочки у торговца на другом конце аллеи.
В этот день мне было предоставлено гораздо больше свободы, чем обычно. И я воспользовался этим, чтобы заглянуть, что там делается у велосипедистов. Забравшись из осторожности на скамейку, я наблюдал за их немыслимыми трюками.
Самый смешной случай произошел со стариком лет под сорок: забавно гримасничая, он так рванул на себя руль велосипеда, что тот остался у него в руках, а сам он грохнулся на бок. Его подняли; весь в пыли, с прорванными на коленях брюками, он возмущался не меньше, чем старый селезень на пруду. Я надеялся, что между взрослыми завяжется драка, но тут появились тетя и господин со скамейки и увели меня подальше от орущих людей, потому что пора уже было возвращаться домой.
Господин сел в трамвай вместе с нами: он даже заплатил за нас, несмотря на весьма решительные протесты тети, которая, к моему большому удивлению, при этом все больше и больше краснела. Позже я понял: она сочла, что ведет себя как настоящая куртизанка, позволив какому-то едва знакомому господину заплатить за нас три су.
Мы расстались с ним на конечной остановке, на прощание он долго махал нам котелком, который держал в высоко поднятой руке.
Прежде чем войти в дом, тетя, понизив голос, посоветовала мне никогда никому не рассказывать об этой встрече. Она довела до моего сведения, что этот господин – владелец парка Борели и что, если мы пророним хоть слово, он непременно об этом узнает и запретит нам там гулять. На мой вопрос почему, она ответила: «Это секрет». Я страшно обрадовался тому, что мне стал известен пусть и не сам секрет, но, по крайней мере, факт его существования. Я дал слово и сдержал его.
Прогулки в парк участились, и каждый раз на нашей скамейке нас ждал любезный «владелец парка». Однако его довольно трудно было узнать издалека, так как каждый раз он был одет по-новому. То в светлом пиджаке с голубым жилетом, то в охотничьей куртке с вязаным жилетом, а однажды я его видел даже во фраке. Со своей стороны, тетя Роза надевала теперь боа из перьев и кисейную шапочку, на которой сидела, широко растопырив крылья, голубая птица, будто высиживая кого-то в тетином шиньоне. Она брала у матери то ее зонтик, то перчатки, то ридикюль. Она смеялась, краснела и с каждым днем становилась все краше. Как только мы появлялись, «владелец парка» передавал меня в руки хозяина осликов, и я целыми часами ездил на них верхом, затем меня сажали на тележку, в которую была запряжена четверка коз, а под конец отводили к хозяину горки. Я знал, что эта щедрость не стоит нашему новому знакомому ни гроша – ведь ему принадлежит весь парк, – но тем не менее был за все благодарен и гордился тем, что у меня появился такой состоятельный друг и что он так любит меня.
Однажды, полгода спустя, мы с братиком Полем играли в прятки, я спрятался в буфете, отодвинув горку тарелок. Поль искал меня в спальне, я сидел неподвижно, затаив дыхание, и тут в столовую вошли отец, мать и тетя. Мать как раз говорила:
– Все-таки тридцать семь – это не молодость!
– Ну что ты, – возразил отец, – в этом году мне исполнится тридцать, а я считаю себя еще молодым. Тридцать семь – это самый расцвет! Да и Розе тоже не восемнадцать!
– Мне двадцать шесть, – уточнила тетя Роза, – и к тому же он мне нравится.
– Кем он служит в префектуре?
– Он заместитель начальника отдела. Зарабатывает двести двадцать франков в месяц.
– Ого! – вырвалось у отца.
– И, кроме того, у него есть еще какая-то рента.
– О-го-го! – снова поразился отец.
– Он сказал, что мы можем рассчитывать на триста пятьдесят франков в месяц.
Послышался протяжный свист.
– Ну что ж, поздравляю вас, дорогая Роза. Но он хоть красив?
– Нет, – ответила вместо Розы мать, – если уж речь зашла о красоте, то он некрасив.
И тут, внезапно распахнув дверцу буфета, я выскочил из него с криком:
– Неправда, он красивый! Он потрясающий! – и, убежав на кухню, запер за собой дверь на ключ.
В результате всех этих событий «владелец парка» в один прекрасный день явился к нам в сопровождении тети Розы. Его лицо под полями глянцевито-черного котелка расплывалось в широкой улыбке. А тетя Роза раскраснелась, да еще с ног до головы была одета во все розовое, ее красивые глаза блестели из-под голубой вуалетки, наброшенной на шляпку-канотье. Они только что вдвоем вернулись из небольшого путешествия, и все принялись без конца обнимать и целовать друг друга: да, сам господин «владелец парка» на наших изумленных глазах поцеловал сперва мать, а затем отца! Потом он подхватил меня под мышки, поднял и целую минуту смотрел на меня.
– Теперь меня зовут дядя Жюль, потому что я муж тети Розы, – сказал он наконец.
Но самое удивительное: настоящее-то его имя было вовсе не Жюль. Он был Томá. Но милая моя тетя, прослышав, что деревенские жители так называют ночной горшок, решила переименовать мужа в Жюля, а, как известно, это имя является еще более распространенным в народе названием того же предмета. Но тетя, невинное создание, которому не довелось служить в армии, этого, конечно, не знала, и сказать ей об этом ни у кого не хватило духу, тем более у Тома – Жюля, который слишком любил ее, чтобы противоречить, а уж когда был прав, и подавно!
Дядя Жюль родился среди виноградников золотистого Руссильона, где множество людей только тем и занимается, что катает неменьшее количество винных бочек. Оставив виноградники на попечение своих братьев, он окончил юридический факультет и стал «интеллектуалом» – гордостью семьи. И все же оставался каталонцем: его «р» звучало столь же раскатисто, как журчание ручья, перекатывающего камешки.
Желая рассмешить брата Поля, я подражал ему. Мы ведь были убеждены, что провансальский акцент представляет собой эталон французского произношения, поскольку так говорил отец – член выпускной экзаменационной комиссии начальной школы, а раскатистое «р» дяди Жюля было не чем иным, как внешним проявлением какого-то скрытого изъяна.
Время от времени он начинал протестовать против чрезмерно долгих школьных каникул:
– Я допускаю, что дети нуждаются в столь длительном отдыхе. Но учителей в это время можно было бы как-то использовать!
– Верно, они вполне могли бы два месяца в году заменять чиновников префектуры, переутомившихся от ежедневного послеобеденного сна и отсидевших зады на мягких кожаных подушках! – с иронией отвечал отец.
Но на этом дружеские перепалки и кончались. И никогда, если не считать осторожных намеков, не затрагивалась самая главная тема: дядя Жюль ходил в церковь! Когда отец узнал от матери (а той об этом под большим секретом сообщила тетя Роза), что дядя Жюль два раза в месяц причащается, он был крайне удручен и сказал, что «хуже этого уже ничего быть не может».
Мать умоляла его принять это как должное и в присутствии дяди Жюля отказаться от своего заезженного репертуара анекдотов про кюре и в особенности от известной песенки, в которой прославляются мужские достоинства его преподобия отца Дюпанлу.
– Думаешь, он и правда обидится?
– Убеждена, после этого он уж к нам ни ногой, да еще запретит Розе видеться со мной.
Отец грустно покачал головой и вдруг сердито закричал:
– Вот она, нетерпимость фанатиков! Разве я мешаю ему каждое воскресенье ходить в церковь и вкушать там свою долю Божественного? Разве я запрещаю тебе встречаться с сестрой только потому, что она замужем за человеком, который верит, будто Создатель Вселенной каждое воскресенье заполняет собой сотни тысяч чаш? Ну так я покажу ему широту своих взглядов. Я проявлю терпимость, и он будет просто смешон. Нет, я не стану припоминать ни инквизицию, ни дело Каласа, ни Яна Гуса, ни прочих, отправленных Церковью на костер. Ни словом не обмолвлюсь об обоих Борджиа и о папессе Иоанне! И даже если он попытается проповедовать мне свои религиозные догмы, наивные, как сказки моей покойной бабушки, я буду учтив с ним, разве что посмеюсь себе в бороду!
Впрочем, бороды у него не было и ему было вовсе не до смеха.
Тем не менее он сдержал слово, и их дружба не была омрачена отдельными намеками, которые иногда вырывались как бы сами по себе и тут же заглушались бдительными женами: у них всегда наготове были неожиданные восклицания или громкие раскаты смеха, причину посмеяться они придумывали после.
Дядя Жюль очень скоро сделался моим большим другом. Он часто хвалил меня за то, что я сдержал слово и не выдал тайну первых свиданий в парке Борели. Каждому, кто готов был его слушать, он сообщал, что «из этого ребенка выйдет большой дипломат» или же «первоклассный офицер» (это пророчество, хоть в нем и содержалась альтернатива, пока еще не сбылось). Он считал своим долгом проверять мой школьный дневник и награждал (а иногда и утешал) игрушками или леденцами. А между тем, когда я однажды посоветовал ему выстроить в своем великолепном парке Борели маленький домик с балконом, с которого можно будет наблюдать за велосипедистами, он как ни в чем не бывало признался, что никогда не был владельцем этого парка.
Я был удручен молниеносной потерей столь великолепного владения и пожалел, что так долго восхищался самозванцем.
В этот день я понял: взрослые умеют врать не хуже меня и я не могу чувствовать себя с ними в полной безопасности.
Но с другой стороны, это открытие, оправдывавшее мое вранье – прошлое, настоящее и будущее, – принесло мне душевный покой, и когда мне необходимо было солгать отцу, а моя еще не совсем окрепшая детская совесть роптала, я ей отвечал: «Как дядя Жюль!», после чего с невинным взглядом и безмятежным видом на диво ловко врал.
В один прекрасный день мы переехали в новый дом, так как отец считал, что наша квартира стала нам мала. Он выхлопотал «пособие на жилье», и мы стали жить на улице Терюс в просторной квартире на первом этаже; был еще и подвал, в который свет проникал со стороны маленького огородика.
То был один из важных этапов в жизни нашей семьи. Мать, раскрасневшись от гордости, поразила тетю Розу, показав ей, что теперь в ее распоряжении целых восемь стенных шкафов и гардеробов, а я в школе «воспевал» этот дворец и, желая дать хоть какое-то представление о его великолепии, утверждал – и это было сущей правдой, – что там можно играть в прятки! Из-за этой роскоши у меня появилось немало завистников, но, к счастью, многие не поверили и остались моими друзьями.
Прошло два года: я одолел дроби, имел превеликое счастье узнать о существовании озера Титикака, затем о Людовике Десятом по прозвищу Сварливый, о всяких там имя-племя-семя и о злосчастных правилах правописания причастий прошедшего времени. А братик Поль, забросив азбуку, по вечерам, лежа в кровати, постигал мудреную философию «Трех мелких комбинаторов Пьеникле».