Собрав все наши силы, мы добрались наконец до деревушки: от красноватой продолговатой черепицы ее крыш веяло стариной, в толстых стенах были прорублены узкие окошки.
Слева над долиной нависла площадка, поддерживаемая сгорбившейся стеной высотой чуть ли не в десять метров и окаймленная платанами. Справа шла улица. Я бы назвал ее главной, будь там какая-нибудь другая. Правда, был еще и переулочек: длиной всего метров в десять, но умудрившийся дважды круто изогнуться, прежде чем выйти на деревенскую площадь. Размером меньше школьного двора, эта крохотная площадь скрывалась под сенью древней шелковицы с изрытым глубокими трещинами стволом и двух акаций: стремясь навстречу солнцу, они старались перерасти колокольню.
В середине площади сам с собой беседовал фонтан. Это была двустворчатая раковина, выточенная прямо из камня. Словно розетка подсвечника, она была прикреплена к квадратному столбу с торчавшей из него медной трубочкой.
Франсуа распряг мула (повозка не прошла бы далее) и повел его к фонтану: бедняга-мул очень долго пил, не переставая похлестывать хвостом по бокам.
Мимо прошел какой-то крестьянин. Он был худощав, но огромного роста. Из-под затвердевшей от грязи фетровой шляпы торчала пара рыжих бровей, огромных, как ржаные колосья. Маленькие черные глазки сверкали, будто из глубины туннеля. Широкие рыжие усы скрывали рот, а щеки были покрыты щетиной недельной давности. Проходя мимо мула, он выразительно сплюнул, но при этом ничего не добавил. Потом демонстративно отвел взгляд и удалился неуклюжей походкой.
– Какой несимпатичный тип, а! – сказал отец.
– У нас не все такие, – отвечал Франсуа, – этот желает мне зла, потому что он мой родной брат.
Считая, что этим все сказано и других объяснений не требуется, он увел мула прочь; уходя, тот обронил несколько лепешек, а под конец вывернул прямую кишку наружу красным помидором.
Я испугался, что он от этого помрет, но отец успокоил меня:
– Он это делает из соображений гигиены. Это его манера соблюдать чистоплотность.
Мул снова был запряжен, и мы двинулись вслед за ним. Тут-то и началось волшебство: я вдруг ощутил, как во мне рождается любовь, которой предстояло длиться всю мою жизнь.
Перед моими глазами предстала необъятная картина, тянущаяся полукругом до самого неба: черные сосновые леса, отделенные друг от друга ложбинами, как волны, замирали у ног трех каменных великанов.
Дорога вилась по гребню меж двух впадин, на всем протяжении пути нас сопровождали небольшие пологие холмы. Огромная черная птица, застыв в воздухе, словно обозначила середину неба; отовсюду доносилось медное стрекотание цикад, казалось, что над нами раскинулось море музыки. Цикады спешили жить, зная, что вечером за ними придет смерть.
Крестьянин указал на вершины гор, которые подпирали небо в глубине открывшегося нам вида. Слева, в лучах заходящего солнца, ярко сверкала белая вершина, венчавшая красноватый конус.
– Вот это – Красная Макушка, – проговорил он.
Справа, чуть повыше, голубела другая вершина. Она состояла из трех будто нанизанных на один стержень террас, которые расширялись книзу, совсем как три волана на меховой пелерине мадемуазель Гимар.
– А это – Ле-Тауме, – сказал крестьянин и, пока мы любовались этим великаном, добавил: – Его еще называют Ле-Тюбе.
– А что это значит? – поинтересовался отец.
– Это значит, что его называют Ле-Тюбе или Ле-Тауме.
– Но откуда взялись эти названия?
– Оттуда и взялись. А почему их два, никто не знает. Вот ведь и у вас, и у меня по два имени.
Желая разделаться с этим научным объяснением, кстати показавшимся мне отнюдь не бесспорным, он звонко щелкнул кнутом прямо над ухом мула, тот ответил ему выразительной пальбой.
Справа, в глубине пейзажа, значительно дальше, высоко в небе терялась цепь холмов, державшая на своих плечах третью вершину, которая, слегка откинувшись назад, возвышалась над всей округой.
– А это Гарлабан. Обань с той стороны, у самого ее подножия.
– А я родился в Обани, – проговорил я.
– Значит, ты здешний.
Я с гордостью взглянул на своих родных и с окрепшей нежностью обвел взором благородный пейзаж.
– А я родился в Сен-Лу, – забеспокоился Поль, – я тоже здешний, а?
– Отчасти да, хотя не очень, – ответил крестьянин.
Поль, обидевшись, спрятался за меня. И поскольку он уже неплохо владел родным языком, тихо прошептал:
– Ишь старый болван!
Уже не было видно ни деревушки, ни фермы, да и вообще ни одной лачужки, а вместо дороги у нас под ногами шли две пыльные колеи, разделенные полосой высоких диких трав, которые щекотали брюхо мула.
Круто обрывающийся вниз склон справа порос высокими соснами-красавицами, возвышавшимися над густыми зарослями кермесовых дубков: дубки эти не выше обычного стола, но у них настоящие дубовые желуди, как у карликов нормальные человеческие головы.
За ложбиной красовался продолговатый холм с тремя уходящими вглубь уступами, ни дать ни взять трехпалубный корабль. На этих уступах полосами расположились три сосновые рощи, разделенные отвесами ослепительно-белых скал.
– А это бары Святого Духа, – продолжал крестьянин.
Заслышав это название, столь откровенно отдающее «мракобесием», отец повел своими сугубо светскими бровями и спросил:
– А что, народ здесь очень набожный?
– Есть немножко, – ответил крестьянин.
– А вы по воскресеньям в церковь ходите?
– Когда как… Когда засуха, я лично не хожу до тех пор, пока не пойдет дождь. Надо же как-нибудь Боженьке дать понять…
Я хотел было открыть ему, что Бога не существует, о чем я знал из самого достоверного источника, но раз безмолвствовал отец, скромно промолчал и я.
Я вдруг заметил, что матери трудно идти в ее ботинках с пуговицами, на каблуках в стиле Людовика Пятнадцатого. Не говоря ни слова, я догнал повозку и не без труда вытащил из-под веревки чемоданчик, лежавший сзади.
– Что ты делаешь? – удивленно спросила она.
Я положил чемоданчик на землю и вынул ее туфельки на веревочной подошве. Они были не больше моих. Она улыбнулась мне чудесной нежной улыбкой и сказала:
– Глупенький, мы же не можем здесь останавливаться!
– Почему? Мы их догоним!
Присев на камне у дороги, она переобулась под присмотром Поля, вернувшегося для того, чтобы проследить за этой процедурой, которая с точки зрения приличий казалась ему довольно смелой: он даже посмотрел по сторонам, желая убедиться, что никто не видит маминых ног в одних чулках.
Мать взяла нас за руки, мы бегом догнали повозку, и я пристроил на прежнее место ценную кладь.
«Какая мама маленькая! – подумалось мне. – На вид лет пятнадцать, не больше». Щеки ее порозовели, и еще я с удовольствием отметил, что икры ее стали казаться не такими детскими.
Дорога поднималась все выше, мы приближались к соснам.
Слева узкими уступами вниз до самого дна зеленеющей ложбины спускался косогор.
– У этого места тоже два названия, – между тем рассказывал крестьянин отцу. – Его называют Ле-Вала или Ручей.
– Ого! – обрадовался отец. – Тут есть ручей?
– Конечно есть, да еще какой!
– Дети, в ложбине есть ручей! – обернувшись к нам, проговорил отец.
– Разумеется, после дождя… – также обернувшись к нам, прибавил крестьянин.
На уступах Ле-Вала повсюду гнездами – в пять-шесть стволов от одного корня – стояли оливы. Росли они, слегка откинувшись назад, чтобы было где распустить единым пышным букетом свою листву. Тут были и миндальные деревья с нежно-зеленой листвой, и абрикосовые – с блестящими листьями.
Я не знал, как называются эти деревья, но сразу же полюбил их.
Между деревьями предоставленная самой себе земля заросла желто-бурой травой; крестьянин сообщил, что это бауко. Она походила на пересохшее сено, но таков уж ее природный цвет. Весной, желая разделить всеобщее ликование, она старается и чуть зеленеет. Но несмотря на чахлый вид, трава эта живучая и крепкая, как все растения, которые ни на что не пригодны.
Здесь же я впервые приметил темно-зеленые кустики, торчащие из бауко и напоминающие крохотные оливы. Стоило мне дотронуться до их маленьких листочков, как сильный незнакомый аромат, густой и острый, будто облако, окутал меня всего.
Это был тимьян, что растет меж камней провансальской гарриги: его скромные кустики спустились мне навстречу, чтобы возвестить маленькому школьнику об аромате, которым будут напоены для него страницы Вергилия.
Я сорвал несколько веточек и, держа их у самого носа, догнал повозку.
– Что это такое? – спросила мать, взяв веточки, и вдохнула исходящий от них аромат. – Да это тимьян, у нас будут чудесные рагу из крольчатины.
– С тимьяном-то! – пренебрежительно бросил Франсуа. – «Пебрдай» гораздо лучше.
– А это что такое?
– Что-то вроде тимьяна и в то же время напоминает мяту. Объяснить невозможно. Я вам просто покажу!
Потом он рассказал о майоране, розмарине, шалфее, фенхеле. О том, что ими нужно «нафаршировать брюхо зайца» или же «нарубить их мелко-мелко» вместе с «большим куском сала».
Мать с большим интересом внимала ему. Я же вдыхал божественный аромат этих веточек, и мне было стыдно слушать их.
Дорога все поднималась вверх, иногда пересекая небольшие плато. Обернувшись назад, можно было увидеть длинную долину реки Ювон, которая тянулась до сверкающего вдали моря под дымчатой пеленой тумана.
Поль шнырял по сторонам и бил камнем по стволам миндальных деревьев, откуда, неистово стрекоча, срывались целые стаи цикад.
Нам предстояло одолеть еще один, последний подъем, такой же крута, как и первый. Под градом ударов кнута мул, то сгибая спину дугой, то резко распрямляя ее и мотая головой из стороны в сторону при каждом рывке, дотащил-таки до самого верха шатающуюся повозку, груз которой раскачивался, как стрелка метронома, срезая попадавшиеся на его пути оливковые ветки. Одна ветка оказалась крепче ножки стола, та внезапно сломалась и свалилась прямо на макушку отца, отчего у него загудело в голове.
Пока мать старалась предотвратить появление шишки, прижимая к ушибленному месту монетку в два су, Поль, весело приплясывая, хохотал до слез. Я же поднял ножку стола, виновницу происшедшего, и с удовольствием убедился, что место разлома получилось длинным и косым, а значит, стол можно будет без труда починить. Я поспешил с этой утешительной вестью к отцу, который морщился под гнетом Наполеона Третьего, изображенного на монетке.
Мы догнали повозку, которую Франсуа остановил, чтобы дать передохнуть измученному мулу, на самом верху подъема, в рощице. Мул шумно дышал, раздувая свои тощие бока, напоминавшие обручи в мешке; нити прозрачной слюны стекали с его длинной, словно резиновой, нижней губы.
Отец левой рукой (правой он все еще потирал ушибленную голову) показал нам домик на противоположном склоне, наполовину скрытый большой смоковницей:
– Вот, это и есть Бастид-Нев, наше пристанище на каникулы! Сад слева тоже наш!
Сад, огороженный ржавой проволочной сеткой, имел по меньшей мере сто метров в ширину.
Я ничего не мог различить, кроме рощицы из оливковых и миндальных деревьев, разросшиеся ветки которых сплелись над густыми зарослями колючего кустарника. Да ведь этот девственный лес в миниатюре я видел во всех своих снах! С радостным криком я бросился вперед, Поль последовал за мною.
Между домом и огромной смоковницей стоял небольшой фургон, пара лошадей с хрустом жевала овес прямо из торб, привязанных к их ушам.
Дядя Жюль, сняв пиджак и засучив рукава рубашки, заканчивал разгрузку своей мебели, то есть опрокидывал ее с задка фургона на могучую спину грузчика.
Тетя Роза, устроившись в плетеном кресле на террасе перед домом, кормила из бутылочки кузена Пьера, который проявлял свой восторг, шевеля пальцами ножек.
Дядя Жюль здорово раскраснелся и был весел как никогда: он говорил громким голосом, и его «р-р-р» были подобны раскатам грома. На круглом железном столике стояли две пустые бутылки, а третья была опорожнена только наполовину.
– А, вот и вы, Жозеф! – ликующе закричал он. – Наконец-то! Я уже начал беспокоиться, что вы потерпели крушение по дороге.
– А вы, я вижу, тут не скучали, – довольно прохладно промолвил отец, указывая на три бутылки.
– Дорогой мой, – отвечал ему дядя, – имейте в виду: вино – вещь необходимая для человека физического труда, а для грузчиков в особенности. Я имею в виду «натуральное» вино, а это вино как раз такое, оно из моего винограда! Впрочем, вы и сами после разгрузки мебели с удовольствием опрокинете целую кружку!
– Дорогой Жюль, – возразил ему отец, – я, пожалуй, и приму пару капель, чтобы отдать должное вашей продукции, но уж никак не целую кружку, как вы изволили выразиться. В кружке такого вина, вероятно, содержится не менее пяти сантилитров чистого алкоголя, а я еще не настолько привык к этому яду, чтобы перенести дозу, от которой, если ввести ее подкожно, подохнут три здоровенных пса. Впрочем, взгляните, до чего довел алкоголь этого человека! – Он указал на грузчика.
Тот, посасывая обвисшие усы, с покрасневшими глазами, пошатываясь и прерывисто дыша, приближался в эту минуту к фургону. Захватив одной рукой тумбочку, а другой два стула, он попытался с разбега проскочить в дверь, но застрял: с обеих сторон послышался треск, и его огромное пузо разразилось громогласным звуком.
Мать, желая скрыть смех, отвернулась, а тетя не удержалась и прыснула. Поль был в полном восторге, мне же было не до смеха: я испугался, что грузчик вот-вот упадет вместе с обломками мебели, корчась в предсмертных судорогах.
Вместо того чтобы броситься на помощь несчастному, ужасную печень которого я себе ясно представлял, дядя Жюль, побагровев от гнева, закричал:
– Куда прешь! Черт побери, да разве так можно?.. Ты что, не видишь, что дверь слишком узкая?..
– Вот именно, – заикал грузчик в ответ, – да ведь не я ее сделал.
– Наш друг прав, – вмешался отец, – не он смастерил эту дверь, как и самого себя… А раз они несовместимы, не имеет смысла упорствовать. Впрочем, вашу мебель уже разгрузили, а я обойдусь без него. К тому же он наверняка устал, и, так как его рабочий день кончился, лучше всего ему вернуться в город.
– Прекрасная мысль, – согласился грузчик. – Уже больше пяти, а я отец семейства, да еще с грыжей в придачу. Может быть, вы не верите; если хотите, могу показать.
– Пьяница и дурак, – заметил на это дядя Жюль.
– Дать бы вам по морде… Не знаю, что меня удерживает. – В голосе отца семейства, к тому же обладателя грыжи, появились угрожающие нотки.
Мать и тетя в испуге вскочили, отец встал между повздорившими мужчинами, но грузчик принялся отталкивать его, повторяя:
– Не знаю, что меня удерживает!
Поль, побледнев, спрятался за ствол смоковницы. Я искал глазами камень поострее, когда чей-то голос проговорил:
– А взгляни-ка сюда, и увидишь, что тебя удерживает!
Это был Франсуа: он медленно, очень спокойно приближался, держа в руке «таравеллу» – дубинку из крепкого дерева, служащую рычагом лебедки на задке телеги.
– Чего? Чего? – обернулся к нему взбешенный грузчик.
– Не «чего», а «из чего»! Из дерева! – прозвучало в ответ.
– Ого! – вырвалось у грузчика.
– Вот тебе и «ого»! – проговорил Франсуа, с видом знатока взвешивая дубинку в руке. И добавил, обернувшись к дяде Жюлю: – Вы ему заплатили?
– Еще нет, я ему должен семь с половиной франков.
– Заплатите! – велел Франсуа.
Дядя Жюль протянул пьянице три серебряные монетки.
– А на чай? – спросил работяга.
– Вы уже достаточно выпили, и, поверьте мне, это вам не на пользу, – попытался образумить его отец.
– Все вы сволочи, – постановил грузчик.
– Ну-ка, марш отсюда! – гаркнул Франсуа. – Садись на свою подводу да проваливай. Я помогу тебе развернуться, – добавил он да так взглянул на возницу, что тот вдруг сбавил тон.