Не отпихнула она меня и даже не вскрикнула, ничего не сказала, не шептала ничего. Но не спала – точно! Только вздохнула глубоко, да, это было…
И вот теперь, вот опять сокрушаюсь. Ведь не оттолкнула, не отпихнула ни разу! Что же я?…
И все же. Решился, все-таки решился тогда! Легко говорить теперь, а тогда ведь словно путы на себе рвал и сквозь мучительные сомнения, сердцебиение и головокружение пробивался. Все-таки попробовал, совершил поступок! Прогресс…
Утомился от неравной, мучительной борьбы, бедный. Вскоре уснул. И не заметил, как…
Разбудил петух.
И начинался бесконечный солнечный день, и радость так и клокотала во мне. Уже и родство как бы появилось между нами, сокровенная, интимная близость.
– Хорошо спали? – спросила тетя Нюша, когда мы в избе под умывальником умывались.
– Хорошо, хорошо, – ответила Рая, смеясь. И добавила – так, чтобы только я слышал: – Если устранить некоторые обстоятельства…
– Что же именно? – вспыхнул я тотчас, обижаясь зачем-то, хотя ведь «обстоятельствами»-то могли быть и Борис с подругой…
А она на работу на комбайн торопилась. У подборщика их ставят, сказала: пшеницу сжатую вилами подправляют, чтобы не терялись, не падали колосья на землю.
Яркое красное платье надела – вчера в другом была. Ну как же ей все идет!
Выходим вместе – она в поле, а я на рыбную ловлю, с удочками и червями. Солнце всплывает медленно, небо чистейшее, светло-голубое с серебристым отливом, впереди погожий августовский день…
А ведь меня тогда как раз только что в Университет приняли – школу с Золотой медалью окончил, приняли в МГУ без экзаменов, собеседование прошел с блеском, а там ведь конкурс среди медалистов был – три человека на место! Все – впереди! И вот еще царский подарок – очаровательное, божественное создание… Ну как же не радоваться?!
– Приходи в обед на речку, к омуту, ладно? – говорю ей напоследок. – Фотоаппарат у меня, фотографировать тебя буду. Придешь?
– Приду, если отпустят, – отвечает, улыбаясь задорно.
Уходит. Красное платье мелькает вдоль речки, потом через мост идет. Голые ножки чуть выше коленок сверкают. Босиком идет, милая.
А я не шагом иду дальше, я лечу просто. Упиваюсь солнцем, голубым теплым небом, травой ароматной, цветами. Растворяюсь, кажется, во всей этой благодати и на редкие облачка смотрю: серебристые, свободные, легкие… Мне – восемнадцать! Босиком иду тоже. Навстречу жизни…
Сижу на берегу, смотрю на поплавки, солнцу лицо подставляю, а сам стрекот комбайна, как божественную музыку слушаю. И все мои мысли – там. Ведь она там где-то орудует вилами… Рыба не очень-то ловится, но радость от меня, наверное, словно сиянье расходится.
А ночью – опять сеновал, и опять она рядом, и рука моя осторожная теперь уж и до бархатной ноги дотронулась даже. И это такое блаженство, что трудно и передать. Но только до начала трусиков, никак не выше. Платье ее под трусики подоткнуто – чтобы сено не попадало, так надо думать, – и разрушать эти баррикады я все-таки не решаюсь. Опять легкий поцелуй, но опять, увы, мимолетный и без решительного ответа – Борис с другой девушкой тут как тут, как и прежде.
Уснули довольно скоро в этот раз, а на другой день, увы, с самого утра – дождь. И бригаду, где Рая, перевели на другие работы в соседнюю деревню, за несколько километров. И поселили там… Только и успел я пару снимков сделать и телефон ей свой написать – у нее, как сказала, в Москве телефона нет.
И больше ни разу не видел ее в то лето, но весь оставшийся август ходил, переполненный ею.
Но как вернулся в Москву, все и отодвинулось тотчас. Она не звонила пока, а у меня новая жизнь началась. В которую я поначалу очень и очень верил.
Позвонила через два года с лишним, представьте себе. А все потому, что я на что-то решился тогда, на сеновале, теперь-то в этом абсолютно уверен. Хотя и была попытка моя неумелой и неуклюжей, но она – была! Это и стало причиной последующего. Помнила!
К тому времени я из университета ушел, на Рыбинское море ездил несколько раз, «самый длинный день» уже был, но с Тоней пока что еще не встречался.
Не забыла?! Вот это номер…
Встретились в октябре что-нибудь. Повзрослела, конечно – двадцать уже. Но стала, может быть, даже лучше: женственность расцвела. Меньше девичьего, воздушного, солнечного, что ли, но зато больше реального, земного – материального, так скажем. Фигура просто потрясающая. И движения очень женственные. Подрезала волосы, окрасила в черный цвет. Умело наложенная косметика. Назвалась по телефону сначала зачем-то Олей, потом со смехом призналась, что она – да-да, та самая Рая: «Помнишь, в Пустыни, сеновал помнишь? Узнал?»
Еще бы.
Сначала сходили в кино, потом я, естественно и как бы между прочим:
– Зайдем ко мне, может быть? Здесь недалеко…
– Почему бы и нет? Зайдем.
Сняла пальто – тут-то я и увидел роскошную ее фигуру, ощутил новую, взрослую ее женственность. Вообще-то лицо изменилось не сильно – все та же живость, радость жизни, рвущаяся наружу. Но чуть-чуть проще оно все же стало, может быть даже слегка грубее.
Что мы тогда делали, не помню, но время было уже позднее, а домой она как будто и не собиралась.
– Ну, что же, давай спать ложиться? – сказал я наобум и как бы даже почти в шутку.
– Давай, – спокойно и просто сказала она.
Тут-то у меня и началось. Перехватило дыхание… Господи, конечно, она была лучше и Ленки, и Миры, и Светки, и других всех. В сущности она была даже не хуже Аллы, а если вспомнить, тем более, то лето и сеновал… Неужели? Неужели с ней ЭТО, наконец, может быть?…
С того момента, как она спокойно так согласилась, я плавно и основательно погрузился в транс. Это ведь не просто, это в сущности коротенькая, но пылкая моя любовь, это посланница из того чудесного лета, когда… Нет, такого просто не может быть, так не бывает… И она такая красивая, она потрясающе красива сейчас, а фигур таких я, пожалуй, не видел… Нет, такого не может быть никогда… Судьба, ты издеваешься надо мной!
Она тем временем спокойно разделась, легла. К стенке, аккуратно оставив мне место рядом. Правда, она не совсем разделась, осталась в комбинации, трусиках, но все же…
И вот она лежит на спине рядом со мной, в моей постели. Этого не может быть, но это действительно так. Я тоже на спине, мы прикасаемся плечами. Конечно, я не в себе, это ясно. Единственное, на что хватает меня – легонько провести ладонью по ее плечу, груди. Плечо прохладное, удивительно гладкое – отполированный мрамор. Под комбинацией она, оказывается, без бюстгальтера, я и вовсе обалдеваю, ощутив ладонью ее ошеломляюще нежную высокую грудь, слегка выпирающие соски, в голове у меня смерч, цунами, я сейчас задохнусь, мне воздуху не хватает. Она тоже вздрагивает слегка, когда я касаюсь груди, но не делает ничего, не поворачивается ко мне. И молчит. Только дышит чуть напряженно.
А я убираю руку и лежу в клиническом ступоре. Боюсь шевельнуться, словно опасаюсь вспугнуть, нарушить происходящее волшебство, никак не могу осознать, что такое возможно – вот, оно происходит! – она рядом со мной, в моей убогой комнате, на моей кровати. И просто случайно на другой кровати нет жильцов – старые уехали, а новых мы с Ритой пока не нашли. Может быть, это сон?
Да мне тогда просто молиться на все это хотелось, какие уж действия! Тони, повторяю, тогда еще не было в моей жизни.
А потом совсем невразумительное во мне началось. Я лежал рядом с живым этим чудом и чуть не плакал. Мне чуть ли не в голос рыдать хотелось. Они душили меня, рыдания эти дурацкие, я едва сдерживался, едва-едва – хорошо, что она ничего не говорила, а то бы… Нахлынуло вдруг все самое грустное, мрачное – смерть всех подряд: матери, отца, бабушки, тети Лили, бедность беспросветная, а тут еще и с университетом прокол… Со стороны я, наверное, был как каменный. Я, наверное, был сгусток горечи – вместо того, чтобы блаженствовать, радоваться… Теперь понимаю: ей тогда, видимо, передалось. Потому она и не делала ничего и не говорила. А может быть и у нее похожее состояние было? Я ведь потом только узнал, какая у нее жизнь – не лучше моей, а то и похуже. Вот она и лежала тоже как каменная, мраморная, не шевелясь.
Так, представьте себе, и прошла вся ночь: мы периодически засыпали, просыпались, засыпали опять. И никто из нас не изменил позы – даже на бок не повернулись, ни я, ни она. Словно две мраморные теплые статуи лежали мы рядом – Адам и Ева советские, законопослушные граждане, строители будущего всеобщего всемирного счастья, черт нас возьми. Теперь-то я понимаю, что не случайно так получилось, символ даже усматриваю: у «врат Рая», можно сказать, так и пролежал я всю ночь вместе с девушкой по имени Рая. Так ведь оно и было тогда не только у нас. Мы и понятия не имели о настоящем счастье. Нам мозги бесконечно пудрили, а на самом деле душили нас, выжимали, паутиной своих постановлений и идеологий опутывали. Чтобы до истинного рая не допустить. Я это потом, много позже понял, а тогда, конечно, не понимал.
Тогда утром, когда, наконец, поднялись, так и не преодолев странного этого транса – ни я, ни она, – я провожал ее до метро и печально и натужно шутил:
– Надо же, мы были с тобой прямо как брат с сестрой, да?
Умница, она смеялась. И не было ни презрения, ни обиды в ее смехе. Мне кажется, она поняла. Она смеялась почти так же весело, как в то лето.
– Знаешь, ты извини, – сказал я серьезно. – Что-то было со мной, сам не знаю что. Ты мне очень нравишься, просто очень. Сам не понимаю, почему так.
– Но ты же целовался тогда со мной, помнишь? На сеновале…
Помнит! Вот это да.
– Ну, это было так неумело, я, помню, сначала в подбородок попал…
Она опять смеялась, прелесть моя.
– Да нет, в общем-то все нормально. А я так испугалась тогда, не ожидала.
– Все хорошо будет, я думаю, это просто в первый раз так. Ты мне нравишься очень…
Я говорил это и правильно делал, но барьер-то передо мной еще больше вырос. Что-то надо делать решительное, я понимал.
А она опять не звонила долго. Прошла зима, наступила весна, май пришел – вот тогда я и встретил Тоню.
Этап моей жизни под названием «Первая женщина, Тоня» в социальном плане включил уход из лаборатории хлорфенолов, свободный полет в течение нескольких месяцев – фотографирование детей в детских садах, успешное укрывательство от милиции и фининспекторов (правда, однажды, на ВДНХ, меня повязали, а я не избавился вовремя от заказанных групповых фотографий, дело кончилось тем, что меня навестил-таки фининспектор, но, увидев, как «богато» я живу, решил все же закрыть дело и предложил написать бумагу о том, что я уже «прекратил заниматься кустарным промыслом»), – и я оформился, представьте себе, рабочим сцены в филиал Государственного Академического Большого театра СССР. То есть стал фактически грузчиком, потому что работал на перевозке декораций. И надо сказать, что работа вполне романтичная: зимой, порой аж в тридцатиградусный мороз мы, бригада грузчиков из четырех человек, грузили декорации от вчерашнего спектакля, ехали в Мастерские, где хранились они, потому что не помещались в здании театра, сгружали эти, нагружали и тщательно «увязывали» другие – для спектакля сегодняшнего. И ехали обратно в театр вместе с декорациями, в открытом кузове грузовика. Естественно, я бесплатно посмотрел фактически все спектакли – в филиале, и в самом Большом театре, на Главной сцене. А главное – свободна от всяких глупостей голова, можно думать о том, о чем только душа желает, да и работа на свежем воздухе, что тоже немаловажно. А еще я научился «делать температуру» на медицинском термометре, к тому же у меня постоянно были слегка воспалены гланды – так что бюллетень давали запросто с диагнозом ОРЗ, и я аккуратно брал его каждый месяц дней на десять – чтобы спокойно работать над своими рассказами и читать книги в Библиотеке имени Ленина. Тем более, что бюллетень отчасти оплачивался.
Наконец, и из театра уволился, но уже через месяц стал представителем самого что ни на есть рабочего класса – официального «гегемона» советской страны. То есть оформился на Московский завод малолитражных автомобилей – МЗМА. Потом он стал называться АЗЛК, а в конце концов, в «перестройку» – АО «Москвич». Но я, конечно, потом на нем не работал…
Вообще-то должен сказать, что эти мои метания по предприятиям совершенно разного профиля были не от плохой жизни, а от хорошей. Я это делал нарочно: жизнь таким образом изучал. И, к тому же, хотя и с пробелами, но все же заполнял Трудовую книжку, иначе меня запросто могли выявить как «тунеядца» и не только оштрафовать, но, глядишь, комнаты лишить и из Москвы выслать. Такое в те годы было не редкость.
И вот – внимание! внимание! – Рая вдруг опять позвонила. Опять через два года, но теперь уже – после Тони. Естественно, мы тотчас договорились. И встретились.
Мне стукнуло уже 23, а ей, естественно, на год меньше. Еще изменилась, конечно: что-то появилось в ней новое и чужое. От прежней девочки осталось немного, но очень красивая все равно. Хотя пожалуй слишком ярко накрашенная. И словно не было прошедших двух лет – мы как-то по-деловому, почти и не разговаривая, лишь выпив чуть-чуть, стали ложиться в кровать: она спокойно и молча разделась – полностью в этот раз, – быстро улеглась к стенке… И я тоже, стараясь ни в коем случае не думать о прошлом, не впадая в романтический транс, как-то почти «по-военному» мгновенно скинул одежду, нырнул к ней и тотчас же занял на ней «боевую позицию». И она тотчас, как по команде, раздвинула ноги…
– Ой, кто это тебя научил? – с удивлением и с улыбкой проговорила она, как-то привычно, легко и с готовностью кладя обе руки мне на спину.
Никто меня не учил, да я и не научился, милая ты моя, мельком подумал я, хотя ничего не сказал. Потому что боялся отвлечься, боялся, что начнется опять, я старался давить в себе все эмоции – это просто, ничего особенного, вот так надо делать, вот так, уговаривал я себя… И некрасивым, грубым рывком проник в ее прекрасное тело – с ужасом ощущая кощунственную эту грубость, это святотатство, безобразие это, и чувствуя, что там у нее еще сухо, и волоски грубо раздирают нежную, тонкую мою кожу – я чуть не вскрикнул даже от острой, режущей боли, – да и ей было, наверное, больно, но она, очевидно, понимая меня, терпела. Это было безобразно, унизительно для обоих, но мы оба словно старались скорей, скорей проскочить опасную, роковую черту – пока не вернулось общее наше прошлое. Которого мы боялись.
Несколько поспешных встречных движений с ее стороны – привычный, видимо, для нее теперь ритуал, понял я тотчас, – несколько настойчивых, злых движений моих – через боль, как преодоление, как необходимая, отчасти приятная, но очень болезненная процедура, блаженная мгновенная судорога, учащенное дыхание, мощное биение сердца, облегчение страданий моих, потому что в недрах ее после моей судороги стало тотчас влажно и скользко, внезапный всплеск нежности к ней, сочувствия, благодарности… Постепенное возвращение к реальной действительности. Перейден Рубикон, слава Богу, уфф.
Убогая моя постель – хотя теперь и с чистыми, свежими двумя простынями, – ночной сумрак в комнате, далекая молчаливая она, опустошенный, хотя и ощущающий в теле определенную легкость я. Медленно тянется время. Что ей сказать? Что я на самом деле вовсе не научился, что она у меня всего лишь вторая, а первую можно и не считать, потому что любви там фактически не было и в помине, что я никогда не забуду тех августовских дней и ночи на сеновале, что я и сейчас влюблен в нее, но что-то непонятное происходит с нами обоими, что мы вот только что совершили, вне всяких сомнений, действие правильное, но так некрасиво и унизительно, а виноват в этом, конечно, я, хотя и не понимаю, почему так – ведь я же стараюсь быть самим собой и не предавать то, что люблю, но получается все время так убого, уныло, так плохо… И что самое горячее желание у меня сейчас – выплакаться у нее на плече, как на плече у мамы, которой у меня фактически не было, потому что я ведь ее совсем не помню. И что все с той – августовской – поры изменилось – и я, и, очевидно, она, мы уже становимся бесчувственными, как многие, как, думаю, большинство – жующие, пьющие, говорящие чепуху, а то и вовсе молчащие живые трупы – зомби! – хотя и теплые, вроде бы, даже совокупляющиеся… Что это вовсе не то, что могло и что должно обязательно быть, но как это сделать, как вернуть прошлое, спасти его и не потерять, а – улучшить…