Я сразу же уехала с конференции. Не потому, что волновалась за папу. Нет, я волновалась за маму. Они тщательно скрывали от меня причины своих скандалов, но я часто замечала, что они в ссоре. Папа исчезал – уходил на работу, поиграть в гольф или выпить пива в пабе. Мама пряталась дома, притворяясь, что не плакала.
К тому моменту как я приехала домой, все уже закончилось. На кухне у нас сидели полицейские, сжимая в руках фуражки. Маму так трясло, что им пришлось вызвать скорую, чтобы не допустить состояния шока. Дядя Билли застыл, бледный от горя. Лора, мамина крестница, подавала чай, забыв добавить туда молоко. И никто из нас этого не заметил.
Я прочла папину эсэмэску:
«Я больше так не могу. Мир станет лучше без меня».
– Ваш отец взял машину на работе.
Полицейский был папиного возраста, и тогда я, помню, подумала, есть ли у него дети. И воспринимают ли они его присутствие в своей жизни как что-то само собой разумеющееся…
– На вчерашних записях с камер наблюдения видно, как эта машина едет в сторону мыса Бичи-Хед поздно вечером.
Мама сдавленно вскрикнула. Я наблюдала, как Лора обняла ее, пытаясь успокоить, но сама я не могла пошевельнуться. Я словно окаменела. Мне не хотелось слышать слова полицейского, но я все равно была вынуждена слушать.
– Около десяти часов утра в полицию поступил звонок. – Констебль Пикетт сверился со своими записями. Наверное, ему просто легче было смотреть в блокнот, чем на нас. – Женщина сообщила, что видела, как какой-то мужчина собрал в рюкзак камни, положил на краю обрыва бумажник и телефон и спрыгнул с края скалы.
– Почему же она не попыталась остановить его? – Я не собиралась кричать, так вышло. Дядя Билли опустил мне руку на плечо, но я лишь отмахнулась от него и повернулась к остальным. – Она просто смотрела, как он прыгает?
– Все произошло очень быстро. Звонившая нам женщина была очень расстроена, как вы понимаете. – Констебль Пикетт осознал, что неудачно выразился, но было уже слишком поздно.
– Она, значит, была расстроена? А как, по ее мнению, себя чувствовал папа? – Я оглянулась в поисках поддержки на лицах близких, а затем вновь уставилась на полицейских. – Вы ее допросили?
– Анна… – прошептала Лора.
– Откуда вы знаете, что это не она его толкнула?
– Анна, это ничем не поможет.
Я уже готова была огрызнуться на нее, но тут увидела маму, тихо плакавшую в объятиях Лоры, и желание устроить скандал улетучилось само собой. Мне было больно, но маме – еще больнее. Я прошла по комнате, опустилась перед ней на колени, прижалась щекой к ее руке и почувствовала влагу на лице еще до того, как поняла, что плачу. Мои родители провели вместе двадцать шесть лет. Они жили вместе, работали вместе и, невзирая на периодические взлеты и падения в отношениях, любили друг друга.
Констебль Пикетт кашлянул.
– Описание совпало с данными мистера Джонсона. Мы прибыли на место в течение нескольких минут. Машину обнаружили на парковке Бичи-Хед, а на краю скалы мы нашли вот это. – Он указал на лежащий на столе прозрачный пластиковый пакет для улик.
Я увидела в пакете папин мобильный и коричневый кожаный бумажник. Мне вдруг вспомнилась шуточка дяди Билли о том, что у папы в карманах гнездится моль, и на мгновение мне показалось, что я рассмеюсь. Но вместо этого разрыдалась – и проплакала три дня.
Правая рука, которой я удерживала Эллу, занемела, и я осторожно высвобождаю ее, шевеля пальцами и чувствуя покалывание, пока кровообращение восстанавливается. Мне вдруг становится беспокойно на душе, и я отстраняюсь от спящей Эллы (моим недавно обретенным навыкам бесшумного перемещения позавидовал бы иной морской пехотинец) и баррикадирую малышку на диване подушками. Встав, я потягиваюсь, разгоняя окоченение от долгого сидения.
Мой отец никогда не страдал от депрессии или тревожных расстройств.
«Но разве он сказал бы тебе, даже если бы чувствовал что-то подобное?» – увещевала меня Лора.
Мы сидели на кухне – Лора, мама и я. Полиция, соседи, все разошлись, оставив нас, онемевших от горя, на кухне с бутылкой вина, горчившего на языке. Лора была права, хотя я и не хотела этого признавать. Папа был из тех мужчин, которые верят, что разговоры о «чувствах» могут превратить их в «баб».
Какими бы ни были причины его поступка, папино самоубийство стало для нас полной неожиданностью и повергло в пучину скорби.
Марк – как и его преемник, к которому я обратилась потом, – советовал мне проработать гнев, вызванный смертью отца. Я же цеплялась за слова судмедэксперта: «не находясь в здравом уме».
«Не в здравом уме».
Эти четыре слова помогли мне разделять человека и его поступок; помогли понять, что папа покончил с собой вовсе не для того, чтобы причинить боль тем, кого он оставил. Напротив, судя по его прощальному сообщению, он искренне верил, что мы будем счастливее в его отсутствие. Но это было совсем не так.
С тем, что случилось потом, мне было смириться куда сложнее, чем с папиным самоубийством. Гораздо тяжелее мне было понять, почему – после испытанной ею самой боли утраты близкого человека, покончившего с собой, после всех тех месяцев, когда она видела, как я плачу по любимому папочке, – моя мать сознательно заставила меня еще раз пережить весь этот ужас.
Кровь шумит у меня в ушах, жужжит, словно бьющаяся о стекло оса. Я иду на кухню, залпом выпиваю стакан воды, опираюсь ладонями на гранитную столешницу, склоняюсь над мойкой. Я точно слышу маму, слышу, как она что-то напевает во время мытья посуды, слышу, как она пилит папу: «Хоть бы раз в жизни за собой убрал». Вижу, как взметается над столом облачко муки, когда я вымешиваю тесто в маминой тяжелой глиняной миске, вижу мамины ладони на моих руках – мы вместе лепим пирожки. И потом, когда я вернулась домой жить, – как мы по очереди стоим у плиты на кухне, готовя вместе ужин. Папа сидел в кабинете или смотрел телевизор в гостиной. А мы, женщины, проводили время на кухне – потому что мы сами так решили, а не из-за каких-то там традиций. И болтали, пока готовили.
Именно на кухне я чувствовала наибольшую близость к маме. И именно тут мне сейчас больше всего ее не хватает.
Это случилось ровно год назад.
«Скорбящая вдова принимает решение покончить с собой», – писали в «Лондон гэзет». «Священник призывает СМИ ограничить распространение информации об обстоятельствах самоубийства», – с таким несколько ироничным заголовком вышла статья в «Гардиан».
– Ты знала, – шепчу я, понимая, что человек в здравом уме не станет разговаривать сам с собой, но я просто больше не могу сдерживаться. – Ты знала, какую боль причинишь мне, и все равно так поступила.
Нужно было послушаться Марка и запланировать что-то на сегодня. Как-то развеяться. Я могла бы сходить к Лоре. Или выбраться на обед в ресторан. Пройтись по магазинам. Заняться чем угодно, только бы не бродить по дому, не пережевывать те же мысли, не зацикливаться на годовщине маминой смерти. Нет никаких причин тому, что сегодня мне должно быть хуже, чем в какой-либо другой день. Сегодня мама не более мертва, чем вчера, не более мертва, чем будет завтра.
И все же…
Я глубоко вздыхаю и пытаюсь как-то отвлечься. Ставлю стакан в мойку и неодобрительно цокаю языком, будто от выражения моего отношения вслух что-то изменится. Нужно сходить с Эллой в парк. Мы прогуляемся, убьем время, по дороге обратно я куплю что-нибудь на ужин, а там и Марк вернется, и сегодняшний день почти закончится. Такая внезапность решения – знакомая мне уловка, но она работает. Боль в сердце ослабевает, наворачивающиеся на глаза слезы отступают.
«Играй роль, пока роль не станет тобой», – часто говорит Лора. «Одевайтесь для той работы, которую вы хотите иметь, а не для той, которую имеете», – еще одно ее любимое высказывание.
Она применяет этот принцип в своей профессии (нужно тщательно прислушиваться, чтобы понять, что ее аристократический говор – результат упорного обучения, а вовсе не естественная речь), но он распространяется и на другие сферы жизни. Притворись, что у тебя все в порядке, и будешь чувствовать себя в порядке. И вскоре все действительно будет в порядке.
Над последним я все еще работаю.
Я слышу тихое гуление – значит, Элла проснулась. Почти дойдя до конца коридора, замечаю, что что-то торчит в почтовой щели в двери. Письмо либо принесли в частном порядке, либо оно застряло там, когда почтальон разносил почту, – как бы то ни было, сегодня утром, когда я подбирала письма с коврика под щелью, я его не заметила.
Это открытка. Еще две я получила утром – от школьных друзей, которые стараются держаться подальше от таких переживаний, как горе утраты. Тем не менее я была тронута количеством людей, которые помнят подобные даты. На годовщину папиной смерти кто-то оставил у меня на пороге блюдо с запеканкой и короткую записку:
«Съешь холодным или разогретым. Я думаю о тебе».
Я до сих пор не знаю, кто его принес. Многие письма с соболезнованиями, приходившие после смерти родителей, содержали истории о знакомстве при покупке машины. Истории о том, как мои мама и папа вручали ключи от нового автомобиля самоуверенным подросткам или заботливым родителям. Как меняли двухместные спортивные машины на семейные автомобили. Как советовали, какую машину выбрать в подарок в честь получения новой должности, юбилея, выхода на пенсию. Мои родители сыграли свою роль во множестве чьих-то жизненных историй.
Адрес напечатан на полоске липкой бумаги, размазанный почтовый штемпель в правом верхнем углу напоминает чернильную кляксу. Открытка большая и дорогая, мне приходится доставать ее из конверта.
Я смотрю на изображение.
Яркие цвета танцуют на обложке – на фоне куста кричаще-алых роз с переплетенными стеблями и сочными зелеными листьями соприкасаются два бокала с шампанским.
«Счастливой годовщины!»
Я содрогаюсь, будто меня ударили в живот. Это что, шутка такая? Ошибка? Какой-то благожелательно настроенный, но глупый знакомый, неудачно выбравший открытку? Я заглядываю внутрь.
Сообщение напечатано. Буквы вырезаны из какой-то дешевой газетенки и наклеены на внутреннюю сторону открытки.
Это не ошибка.
Руки у меня трясутся, перед глазами все плывет, жужжание бьющейся о стекло осы кажется громче. Я читаю текст еще раз:
«Самоубийство? Едва ли».
Глава 3
Я не хотела уходить вот так. Всегда думала, что умру иначе.
Представляя себе свою смерть, я видела комнату с задернутыми шторами. Нашу спальню. Под спиной у меня груда подушек, кто-то подносит к моим губам стакан воды, ведь руки у меня слишком ослабели, чтобы самой удержать его. Морфий помогает справляться с болью. Гости заходят ко мне по одному, чтобы попрощаться. Глаза у тебя покраснели, но ты держишься стоически, ты выслушиваешь их добрые слова, а я постепенно проваливаюсь в сон.
И однажды утром просто не просыпаюсь.
Бывало, я шутила, что в следующей жизни хочу родиться псом.
А выяснилось, что никому не дано выбирать.
Берешь то, что дают, подходит тебе это или нет. И оказываешься такой же женщиной, только старше и уродливее. Либо так, либо вообще никак.
Так странно без тебя…
Двадцать шесть лет, мы прожили вместе двадцать шесть лет. И почти все эти годы – в браке. И в горе, и в радости. Ты был тогда во фраке, а я – в подвенечном платье с высокой талией, скрывавшей уже округлившийся на пятом месяце живот. Мы начали новую жизнь вместе.
Теперь же я одна. Мне одиноко. И страшно. Нелегко остаться в тени жизни, которую когда-то проживал напропалую.
Все вышло совсем не так, как я ожидала.
А теперь еще и это.
«Самоубийство? Едва ли».
Подписи нет. Анна не узнает, кто это прислал.
А я знаю. Я провела весь последний год, ожидая, когда же это случится, обманываясь тем, что молчание означает безопасность.
А это не так.
Я вижу надежду на лице Анны, эта открытка сулит ей ответы на вопросы, не дающие ей спать по ночам. Я знаю нашу дочь. Она ни за что бы не поверила, что мы с тобой по собственной воле спрыгнули с того обрыва.
Она права.
И я с болезненной ясностью вижу, что случится дальше. Анна пойдет в полицию. Потребует возобновления расследования. Она будет бороться за правду, не зная, что правда лишь таит иную ложь. И опасность.
«Самоубийство? Едва ли».
О чем не знаешь, то тебя не тревожит. Мне нужно удержать Анну от похода в полицию. Мне нужно не позволить ей выяснить правду о случившемся, иначе она пострадает.
Я думала, что в тот день, когда поехала на Бичи-Хед, я распрощалась с былой жизнью, но, видимо, ошибалась.
Придется сделать это.
Придется вернуться.
Глава 4
Анна
Я звоню Марку. Оставляю сообщение об открытке, понимаю, что я несу какую-то чушь, останавливаюсь и пытаюсь еще раз все объяснить. «Перезвони мне, как только сможешь», – говорю я в конце сообщения.
«Самоубийство? Едва ли».
Смысл предельно ясен.
Мою мать убили.
По затылку у меня по-прежнему бегают мурашки, и я медленно оглядываюсь, осматривая лестницу, открытые двери с двух сторон коридора, окна от пола до потолка. Никого. Конечно, тут никого нет. Но открытка так расшатала меня, будто кто-то вломился ко мне в дом и всучил мне ее прямо в руки, и уже кажется, будто мы с Эллой тут не одни.
Я прячу открытку обратно в конверт. Нужно убираться отсюда.
– Рита! – зову я.
На кухне слышится какой-то шорох, когтистые лапки цокают по паркету. Риту мы взяли из собачьего приюта, в ней есть примесь крови кипрского пуделя, но заметны черты и множества других пород. Рыжая шерстка падает ей на глаза, с мордочки свисают длинные усики, а летом, после стрижки, на спине у нее проступают белоснежные полоски. Она с энтузиазмом лижет мне руку.
– Пойдем гулять.
Рита не из тех, кого приходится долго упрашивать. Она несется ко входной двери и нетерпеливо оглядывается на меня. Коляска стоит в коридоре под лестницей, и я прячу анонимную открытку в корзинку под дном, не забыв набросить сверху плед, словно это как-то изменит тот факт, что сообщение все еще там. Затем я беру на руки Эллу – малышка уже начинает капризничать.
«Самоубийство? Едва ли».
Я так и знала. Я всегда это знала. Моя мама была очень сильной женщиной – хотела бы я унаследовать хоть десятую долю ее силы, да и ее решимости я всегда завидовала. Мама никогда не сдавалась. И не отказалась бы от собственной жизни.
Элла тянется к моей груди, но времени на это у нас нет. Я больше ни минуты не хочу оставаться в доме.
– Давай пойдем прогуляемся, свежим воздухом подышим, ладушки?
Я подбираю на кухне пакет для прогулки, проверяю, ничего ли я не забыла – салфетки, подгузники, пеленки, – и запихиваю в сумку вместе с ключами. Обычно к этому моменту Элла пачкает подгузник или срыгивает молоко и приходится ее переодевать. Я внимательно принюхиваюсь, но с малышкой все в порядке.
– Ну что, пойдем!
От входной двери вниз на гравиевую дорожку, протянувшуюся от дома к мостовой, с крыльца ведут три каменные ступени – и каждая чуть пообтерлась посередине, где все эти годы по ним спускались и поднимались. В детстве я часто спрыгивала на дорожку с верхней ступени. Время шло, я подрастала и в какой-то момент уже допрыгивала с крыльца до асфальтированной парковки перед домом: помню, мама повторяла мне: «Эй, осторожнее!» – а я ловко приземлялась на асфальт и вскидывала руки, словно ожидая аплодисментов.
Прижимая Эллу к груди, я спускаю со ступеней коляску, а затем укладываю малышку, кутая ее в одеяло. В последние дни на улице очень похолодало, иней серебрится на тротуаре, ледяная корка на гравии похрустывает у меня под ногами.
– Анна!
Сосед, Роберт Дрейк, стоит по ту сторону черной ограды, отделяющей наш двор от его участка. Дома у нас одинаковые, трехэтажные, в георгианском стиле, с садом на вытянутом заднем дворике и узкой кромкой свободного пространства, обрамляющей дом по бокам и впереди. Мои родители переехали в Истборн в 1992 году, когда мое неожиданное появление заставило их отказаться от привычного лондонского досуга и подтолкнуло к жизни в браке. Дом этот купил еще мой ныне уже покойный дедушка, в двух кварталах от места, где прошло папино детство, причем заплатил он наличными («Только так можно заставить людей прислушаться к тебе, Энни!»), и, полагаю, недвижимость обошлась ему куда дешевле, чем Роберту, который приобрел свой дом пятнадцатью годами позже.