Для многих австрийских генералов неожиданным оказалось и то, что сила русского огня не только не слабела с часами, напротив — росла. За первыми выстрелами следили с наблюдательных пунктов, и, только убедившись, что снаряды ложатся в намеченные цели и производят там, у противника, ожидаемый вред, учащали пальбу.
Расстояние между окопами местами доходило до трёхсот, а где даже и до ста шагов, что позволяло австрийским солдатам во время Пасхи выкрикивать поздравления с праздником.
Теперь поздравляли минами и бомбами из миномётов и бомбомётов, причём миномётов было больше у австро-германцев, бомбомётов оказалось больше в русских окопах.
В апреле, в двухдневных боях у озера Нарочь, на Западном фронте впервые в ту войну были введены и только что изобретённые немцами огнемёты, но на брусиловский фронт они ещё не успели попасть.
* * *
Приведя в действие большие силы, каких никогда до этого не было под его начальством, Брусилов в штабе, в Бердичеве, не мог, конечно, чувствовать себя спокойным и вполне уверенным в успехе, особенно на фронтах одиннадцатой и седьмой армий, где он за полнейшим недостатком времени не успел даже и побывать.
Он не был по натуре сухим человеком. Он всегда склонен был верить в приметы, отыскивать таинственное и непостижимое в жизни, одно время даже увлёкся спиритическими сеансами, которые, впрочем, вообще были в моде во второй половине прошлого века.
Теперь он мог бы назвать себя пифагорейцем: он стал себя чувствовать во власти магии чисел. Отлично изучив по карте фронта расположение частей своей бывшей восьмой армии, он изучал также соотношение сил своих и австро-германских на фронтах Сахарова, Щербачёва, Лечицкого и ещё перед началом наступления говорил в штабе:
— Да, вот видите, как вышло, господа, оказывается, наше превышение в силах над противником сводится к пустякам, — сто с чем-то тысяч всего на четыреста вёрст по линии фронта! Ведь это совершенно ничтожно для наступающего на такие крепкие позиции... А вот Эверту создают тройное превосходство в силах! У нас едва набирается двадцать процентов перевеса, а у него целых триста!.. Да, плохо, плохо быть пасынком даже и среди главнокомандующих... Конечно, мы не старшие козыри в игре, однако же, с нас начинают игру, а мы... псе ли мы подсчитали как следует?
И подсчёты людей, орудий, пулемётов, снарядов, патронов, лошадей, повозок и прочего начинались в штабе снова.
В день, назначенный для открытия бомбардировки по всему фронту, уже не занимались подсчётами, а ждали телеграмм от командующего армиями.
Важнейшая задача прорыва была оставлена за восьмой армией, которая, соответственно задаче, была и сильнее остальных, вобрав в себя больше трети всех сил Юго-западного фронта, — пять пехотных корпусов и один конный.
Ей приказано было Брусиловым действовать путём штурма не раньше утра на второй день бомбардировки, так что ожидать донесений об успехах или неуспехах пехоты можно было из других армий, и первая радостная телеграмма пришла в полдень. Генерал Сахаров доносил, что его 6-й корпус прорвал фронт противника в назначенном для того месте, захватил одну из командующих над его позициями высот и закрепился на южном скате другой высоты.
За этой радостной вестью часа через два пришла и другая от того же Сахарова: второй его корпус — 17-й, который, как знал Брусилов, должен был только содействовать 6-му, в свою очередь прорвал позиции австрийцев против деревни Сопаново.
— Вот видите, вот видите, как! — ликовал Брусилов, впиваясь глазами в карту-верстовку.
— Странно только, что против Сопанова, а не против Богдановки, — заметил на это Клембовский, хорошо помня, что 17-му корпусу предписано было действовать против Богдановки, а Сопаново называлось только на всякий случай.
Но Брусилов тоже помнил все эти деревни, против которых готовились плацдармы.
— Да, да, Богдановка, совершенно верно, но успех-то, успех ожидал нас у Сопанова, — в этом всё дело! — объяснял он оживлённо своему начальнику штаба, доставшемуся ему в наследство от Иванова. — В этом только и состоит вся суть моего плана!.. Умница комкор Яковлев решил, значит, против Богдановки, где его ждали, устроить только демонстрацию, а ударить по-настоящему от Сопанова, вот и всё, — и получился успех! А между тем, — вы ведь знаете это, — сам же Сахаров в Волочиске на совете заявлял, что успеха не ожидает!
— Не рано ли всё-таки он пустил пехоту, Алексей Алексеевич? — раздумывал, глядя в ту же карту, Клембовский. — Артиллерия у него не так сильна, особенно в шестом корпусе... да и в семнадцатом тоже. Не погорячился ли Гутор, вот чего я боюсь.
Генерал Гутор был командир 6-го корпуса, только что оправившийся от тяжёлой раны и как раз накануне наступления, 21 мая, вновь принявший свой корпус.
— Да ведь что же Гутор? Он ведь боевой генерал, а не штабной, и свой корпус знает и позиции немцев знает, — вступился за Гутора, известного ему ещё до войны, Брусилов.
— Но ведь против него немцы, а не австрийцы, и командующие высоты, а не ровное место, и даже не лес, как против Яковлева.
Брусилов знал, конечно, что против 0-го корпуса стояла часть Южной германской армии генерала Ботмера, — именно две дивизии — 32-я и 29-я, — что командующие над всей местностью там высоты — 369, 389, 390 — были чрезвычайно сильно укреплены за девять месяцев упорно сидевшими там немцами, знал и то, что артиллерия 6-го корпуса слаба, как и всей армии Сахарова, — ведь несколько батарей тяжёлой артиллерии он сам приказал передать оттуда в восьмую, ударную, армию.
— И артиллерия слаба, и корректировать стрельбу по второй линии немецких укреплений нельзя без аэроплана, однако же вот держатся в занятых окопах, — молодцы! — скорее подбадривал самого себя, чем понимал причины успеха Гутора и верил в его прочность Брусилов. — Да, наконец, ведь задача всей армии Сахарова только завязать дело, задача вполне второстепенная — оттянуть на себя резервы армии Бем-Ермоли, а завтра ударит восьмая, и это уж будет настоящий удар.
Армия генерала Бем-Ермоли была австрийская, расположенная севернее армии Ботмера, против восьмой русской.
Телеграммы шли за телеграммами, сплошной поток телеграмм, но из седьмой — от Щербачёва и из девятой — от недавно вступившего снова в ряды несущих службу командармов Лечицкого — телеграммы касались только работы лёгкой артиллерии, пробивавшей проходы в проволоке, и тяжёлой, долбившей вторые линии укреплений и уничтожавшей неприятельские батареи.
О том же самом доносил неоднократно и начальник штаба восьмой армии генерал Сухомлин. Брусилов замечал за собою, что все донесения Сухомлина, с которым работал он последние месяцы перед назначением главнокомандующим, его особенно волновали, хотя они пока касались только подготовки к атаке пехоты; отделаться от пристрастия к делам своей бывшей армии он всё же не мог.
Однако день 22 мая был днём начала наступления, и начинала сбивать врага с давно насиженных им мест одиннадцатая армия, а не восьмая.
— Доброе начало — половина дела, доброе начало — половина дела, — механически повторял Брусилов, внимательнейше между тем слушавший и просматривавший сам телеграммы и Сахарова и непосредственно обоих комкоров — Яковлева и Гутора.
Корпус Яковлева — 17-й — был временно взят в одиннадцатую армию из восьмой и примыкал к левофланговому корпусу восьмой армии — 32-му, — поэтому действия Яковлева занимали большую часть интересов Брусилова по сравнению с действиями Гутора. Но корпус Гутора стремился пробить брешь в наиболее сильных позициях на всём фронте одиннадцатой армии, притом в позициях, защищаемых германцами. Атака 6-го корпуса шла на Воробьёвку, Глядки, Цебрув, но от этих галицийских деревень очень далеко было до армии кронпринца, осаждавшей Верден, однако удар здесь был направлен против неё там: били здесь, чтобы облегчить положение французов под Верденом, дивизии которых с тупой методичностью перемалывались артиллерией германцев; били здесь, чтобы оттянуть силы, таранящие Верден, на себя. Это была жертва на общий алтарь европейских жертв и вместе с тем это был вызов Эверту: против 6-го корпуса, как и против всего почти его фронта, стояли одни и те же германцы, которые, по убеждению Эверта, были неодолимы.
Одна из телеграмм-донесений особенно взволновала Брусилова. Сахаров доносил, что, по показаниям пленных немцев, им было известно, что наступление не только готовится против линии укреплений на высотах 369, 389 и 390, но и начнётся не раньше, не позже, как 22 мая, поэтому у них всё было готово к достойной встрече русских.
— Что они знали о наступлении, это понятно: такого шила в мешке не утаишь, но откуда они могли узнать заранее о дне наступления? — недоумевал Брусилов и вспоминал любознательность царицы, но Клембовский отнёсся к этому проще, — он сказал, вздохнув:
— По-видимому, это только объяснение неудачи, постигшей Сахарова, о которой сообщено им будет несколько спустя.
Действительно, несколько спустя пришло донесение о больших потерях 6-го корпуса. Боевые полки 16-й дивизии — Владимирский и Казанский — держались в занятых ими укреплениях, но им пришлось выдержать несколько контратак противника, которые нечем было отбивать, кроме как оружейным и пулемётным огнём, для чего уже теперь, в самом начале дела, не хватало патронов.
Артиллерия оказалась не в состоянии успешно бороться с многочисленной артиллерией врага. Кроме того, складки местности на высотах так укрывали неприятельские батареи, что наши наводчики не в состоянии были их нащупать. Змейковые аэростаты ничуть не помогли делу: во-первых, они не могли подняться выше как на двести метров, откуда ничего не было видно; во-вторых, их так раскачивало ветром, что наблюдатели заболели морской болезнью и сделались вообще ни к чему не пригодны.
В семнадцать часов (суточный счёт часов был введён в ставке в ночь с 3 на 4 апреля) пришло донесение из штаба восьмой армии, что особая группа генерала Зайончковского двинулась в наступление на штурм германских позиций из деревни Черныж, но вслед за тем новое донесение обрисовало этот штурм как неудачный: он был отбит с большими потерями для частей 30-го корпуса, виною чему была плохая артиллерийская подготовка.
Брусилов встретил это донесение спокойно.
— Что из того, что отбит первый штурм? — говорил он. — Первый не удался, — второй удастся. Зато немецкие резервы не пойдут оттуда на юг и не помешают тридцать второму корпусу и восьмому прорваться на Луцк и Ковель. Хорошо сделал Зайончковский, что выступил вовремя: и раньше выступить было бы хуже и позже ещё хуже. А немецкие резервы припаяны теперь к Черныжу, — копчено!
Он не хотел допускать и мысли, что на его фронте, на который смотрят теперь злорадно Эверт и Куропаткин, скептически Румыния, с надеждой отчаянья Италия, с проблеском надежды Франция и с верой исстрадавшаяся за двадцать два месяца войны Россия, может провалиться всё начатое им большое дело в самом начало.
Он пил крепкий чай, курил папиросу за папиросой и вчитывался в подносимые ему телеграммы, всем существом стремясь найти в них что-нибудь радостное.
Но через час, — это было уже совсем к вечеру, — донесения рисовали картину ещё более безотрадную: противник, не считаясь с числом расходуемых снарядов, развил ураганный огонь по занятым владимирцами и казанцами окопам, не переходя в атаку, и таким образом создал большие затруднения, даже полную невозможность поддержки наших бойцов, несущих большие потери.
— Это уже похоже на то, что было в марте и апреле у Эверта, — сказал Клембовский.
— Нет, не похоже, нет! — вскипел Брусилов. — Генерал Гутор — прекрасный корпусный командир, но... но он только вчера вернулся в корпус свой из госпиталя — вот причина! Подготовка велась без него — вот!.. Кто её вёл? Как её вёл? — Вот где причина! Говорится: без хозяина дом — сирота, так и это. Нужно телеграфировать Сахарову: «Завтра с утра во что бы то ни стало занять на участке шестого корпуса обе главные высоты — триста восемьдесят девять и триста девяносто, для чего ночью произвести перегруппировку артиллерии и подготовить к атаке части четвёртой дивизии».
Записав сказанное, Клембовский вспомнил и о высоте 369:
— На высоте триста шестьдесят девять тоже ведь положение трудное, Алексей Алексеевич.
— Ну вот и добавьте об этом: «Шестнадцатой пехотной дивизии расширить плацдарм на высоте триста шестьдесят девять, оставив при этом только один полк в корпусном резерве».
Заметив некоторую нерешительность на нервном лице Клембовского, записавшего и это добавление к приказу, Брусилов спросил резко:
— Что вы хотите мне сказать?
— Неизвестно, как велики потери шестого корпуса теперь и насколько их будет больше к ночи, Алексей Алексеевич, — осторожно выбирая слова, ответил Клембовский. — Вдруг эти потери уже сейчас доходят до численности целого полка?
— Вы так думаете?
— Это вполне возможно... А к ночи там, может быть, потеряют ещё два батальона, раз наша артиллерия не может соперничать с неприятельской.
Брусилов раза два прошёлся по кабинету, остановился у окна и сказал, не поворачивая головы:
— Добавьте в таком случае: «Исполнение по усмотрению командира корпуса».
* * *
В штабе Брусилова, как и в штабах всех четырёх командармов, писались и оттуда сыпались на линию фронта телеграммы с приказами, ясными, категоричными и очень требовательными к людям. Всё было рассчитано, — магия цифр и чисел владела всеми, — не было только предусмотрено такой досадной мелочи — дождя, а дождь, сильный весенний дождь, притянутый дневной канонадой, хлынул как раз ночью, когда нужно было совершать перегруппировку войск и передвигать артиллерию.
То, что действительно могло быть сделано за ночь в сухую погоду, при напряжении всех сил, не успели сделать под дождём, когда глубоко размок и без того сыроватый грунт, когда за сплошной сеткой споро падавших крупных капель люди даже и в трёх шагах перестали что-нибудь видеть, точно заболели куриной слепотой.
Кроме того, не в одной ведь дивизии Гильчевского, а во всех дивизиях одно и то же, не солдаты, а народ, одетый в серые шинели. Народ же этот был разный, и чем только он ни занимался до войны!
Крестьяне и рабочие городов, попав в армию, проходили, конечно, и военный строй и стрельбу из винтовок, но неискоренима была в них привычка отдыхать в то время, когда работает дождь. Так что даже и здесь, на фронте, за несколько часов до боя, когда тысячам из них грозили смерть или увечье, многие не хотели понять, что дождь ли, грязь ли, ночь ли, а работать надо: им всё казалось, что это как-то не по закону с них требуют.
К утру, впрочем, дождь перестал.
Четвёртый батальон 402-го полка продолжал оставаться в резерве, но был предупреждён всё-таки, что как только пойдут на штурм первые два батальона, он должен быть готовым по команде немедленно двинуться по ходам сообщения вперёд в определённом порядке.
Готовиться к возможной смерти и не прочитать письма, — может быть, последнего письма от любимой женщины, — было невозможно, конечно, и Ливенцев нашёл время уединиться с письмом утром и вскрыл конверт. И, только когда вскрыл его, осознал, почему всё откладывал это; он понял, что боялся каких-нибудь не тех её слов, не тех её мыслей даже, таящихся между строчек письма, — боялся какого-нибудь разительного несоответствия её мира с тем, который окружает его; но с первых же строк письма увидел, что напрасно боялся.
Письмо Натальи Сергеевны начиналось с того, чем иная на её месте могла бы закончить:
«Храни вас бог! Благословляю, целую!»
Он остановился на слове «благословляю». Почему «благословляю»? Не иначе ли как-нибудь? Может быть, «обнимаю»? Но почерк чёткий, буквы крупные, — не «обнимаю», а действительно «благословляю»... Это наполнило его тою торжественностью, какая была, несомненно, в ней, когда она писала, и дальше он читал уже без опасений и с огромным вниманием к каждому её слову, как будто она была рядом и он её слышал:
«Мне было очень тревожно за вас все последние дни. В газетах так много пишут страшного, а говорят люди ещё больше. Мы все живём для лучшего будущего, конечно, но хотелось бы всё-таки, чтобы оно настало, не требуя от нас такой слишком дорогой цены. Если за него придётся отдать всё, что ещё осталось у нас, тогда зачем нам и это лучшее будущее? Тогда, значит, мы его просто-напросто недостойны и напрасно его добиваемся. Если к лучшему будущему приходится делать прыжок через такое море крови, то можно ведь и не перепрыгнуть, а утонуть, то есть, я хочу сказать... утонуть всем лучшим, что у нас есть, и что же тогда останется? Вы меня умнее, и вам виднее там, на месте, где творится наша новая история, какими средствами она творится и какими именно людьми. Не обо всём можно писать, — вам известно это, не всё бумага терпит, но мне хотелось, чтобы с вами лично ничего плохого не случилось. Говорят и пишут, что летом должны начаться на фронте какие-то большие события, — они и начнутся, конечно... Я не пишу вам: «Не сдавайтесь в плен!» Я знаю, — вы и так не сдадитесь. Но мне бы хотелось, чтобы у вас были хорошие начальники, чтобы они знали, что надо делать, чего нельзя. Это ведь не так много я хочу, не правда ли? Ведь я имею право этого хотеть?.. Жду от вас письма. Пишите мне каждый день, если можно, хотя бы по два слова только! Н. Веригина».