В несколько коротких, но ярких моментов Ливенцев вобрал в себя: тела убитых впереди в проходе, разорванная проволока задралась кверху, блестит; пара сапог торчит из воронки, венгерские окопы совсем недалеко, — добежать можно в две-три минуты; бруствер их — рыжий, на нём местами тела вповалку; выше — ещё линия окопов, блестит задранная проволока, валяются убитые, но их больше: не попали ли под фланговый пулемётный огонь с соседней высоты 125?..
— Наши уж просмолили дальше! — говорит Некипелов и кричит солдатам: — Скорей, скорей, вы там! Какого чёрта возитесь!
Ливенцев не знает, как лучше сделать: дождаться ли, когда выберутся из окопов наружу все в его роте, или ждать не стоит, а бежать с теми, кто уже вылез, оставив других на Некипелова? И тут же решает: «Выиграешь в скорости, потеряешь в силе, — нельзя... А главное, потеряешь руководство ротой...»
Он знает, что сзади теперь напирает на его роту четырнадцатая, а на ту — пятнадцатая: ему кажется, что он тормозит порыв всего батальона, а между том его солдаты сами спешат вылезть из окопов, помогая один другому, и время, потраченное ими на это, в сущности ничтожно, самое же важное то, что он осознает: обе высоты спереди молчат, — ружейные выстрелы доносятся только с задних их скатов.
«Мы — для отражения контратаки мадьяр... они теперь так же спешат отбить эти высоты, как мы спешим их занять», — думает Ливенцев в то время, как последние из его роты вылезают, и, не дожидаясь уже каких-нибудь пяти-шести отсталых, он командует, выхватывая револьвер из кобуры, — командует с огромным подъёмом, на какой только способен:
— Рота, вперёд, за мной!
Он бежит сам, едва через плечо оглянувшись назад.
Сначала он слышит за собою только топот многих ног и вспоминает вдруг, что нужно было ему крикнуть ещё и «ура», — однако тут же кто-то сзади, должно быть Некипелов, исправил его ошибку, и дальше он бежал, крича «ура», как и вся его рота.
По передовым окопам мадьяр и дальше по ходам сообщения расставлена была цепочка из солдат 402-го полка, указывавших, куда бежать дальше. Ливенцев счёл это за предусмотрительность полковника Кюна, но Кюн, как и командир 401-го полка Николаев, получил точный приказ Гильчевского о всём порядке штурма: через какие именно проходы вести роты на штурм, через какие санитарам выносить и выводить раненых и через какие вести в тыл пленных; только начальник дивизии, сам руководивший штурмом, а не сидевший в безопасном месте в тылу, мог и дать такой приказ, чтобы ни пленные, ни свои же раненые не тормозили дела.
Пленные? Толпу их увидал мельком Ливенцев, едва задержав на них глаза, когда пропускал первые ряды своих солдат в мадьярские окопы и готовился спрыгнуть туда сам. Пленных вели стороною, лощинкой, спускавшейся с высоты 100 к ручью Муравица. Они шли открыто, и он подумал: почему же ему не вести было свою роту так же открыто прямо ко второй линии укреплений? Но цепочка из солдат стояла не на открытом склоне, теперь безопасном, однако сплошь почти опутанном где разорванной, а где и не тронутой ещё проволокой на кольях, где поваленных набок, где стоячих. Наконец, мадьяры могли обстрелять склон этот гаубичным огнём, и неизвестно ещё, скорее ли этот «прямой» путь до их третьей линии укреплений.
Самым важным казалось теперь Ливенцеву привести туда, где ещё дрались мадьяры, не беспорядочную кучку солдат, а действительно роту — четыре взвода, восемь отделений с их командирами, с полными подсумками патронов. И когда он заметил, обернувшись назад, как со всех ног бегут догонять своих несколько человек отставших, он успокоенно почти мешком свалился в первый австрийский окоп, какой пришлось ему видеть здесь, на Волыни.
Дивизия занимала большой участок фронта — двенадцать вёрст, так что на каждый из двух атакующих полков приходилось по шести. Однако занять людьми все шесть вёрст даже только одних передовых окопов так, как требовала обстановка, создавшаяся к концу мая (началу июня), не могли австро-германцы. Силой своих укреплений они думали заменить недостающие живые силы, как искусственным бензином из угля заменили бензин из нефти; на место отдыхающей на русском фронте тактики они выставили фортификацию — в масштабах, ещё не виданных в мире. И вот русская тактика победила, и сознание того, что он — тоже участник победы, необычайно, как он и не думал даже, волновала радостно математика в рубахе защитного цвета — Ливенцева.
Если галицийские окопы австрийцев казались ему, по сравнению с русскими, образцом строительного искусства в земле, то волынские, — он видел, — далеко превзошли те. Они были и глубоки, и сухи, и чисты, вполне безопасные от тяжёлых снарядов полевой артиллерии, вполне обжитые за девять месяцев подземные галереи, со стенами, забранными досками, с настоящими полами, — не окопы, — дачи, — так это казалось теперь, в конце весны, когда все жители больших городов неудержимо рвутся на лоно природы.
Конечно, бомбардировка двух предыдущих дней, а может быть, и только что умолкшая испортила кое-где дачное благополучие окопов: были кое-где проломы, торчали брёвна концами вниз, а под ними кучи земли, свалившейся сверху, громоздились на полу, и приходилось пробираться вперёд уже не во весь рост, а согнувшись: кое-где приходилось обходить тела убитых; где-то пришлось несколько шагов сделать по мягкому, — тут свалены были в кучу бинты и вата, — знак того, что здесь был перевалочный пункт, поспешно оставленный...
Цепочка солдат вывела роту в ходы сообщения, тоже сделанные аккуратно, — Ливенцев даже подумал «любовно»: о побеждённом враге можно уж было так думать. И вот — вторая линия укреплений, гораздо более мощная, чем первая: Ливенцев изумился тому, как можно было бросить такие блиндажи, в которых, как определил и Некипелов: «Сорок лет сиди себе, посиживай, был бы только женский монастырь поблизости, а только, лиха беда, и есть не так далеко монастырь, так не совсем подходящий».
— А вы какой же монастырь имеете в виду? — спросил его на ходу Ливенцев.
— А вы разве не знаете, Николай Иваныч? Так Почаевская же лавра от нас вёрстах в тридцати пяти, люди говорят, если не врут! — весело ответил Некипелов.
О том, что знаменитая Почаевская лавра так, сравнительно, близко, Ливенцев действительно не удосужился узнать, но его удивила явная весёлость сибиряка, точно шёл он не с ротой на где-то там впереди ещё упорно сражающихся мадьяр, а со своей сестрой Дуней после удачной охоты.
Впрочем, как заметил он, у всех в роте настроение было приподнятое, хотя никто ничего ещё не ел с утра. И никто не задерживался, как он побаивался перед штурмом, чтобы пошарить под нарами и койками в окопах, не стоят ли где бутылки с ромом и жестянки с консервами.
Даже любитель «настоящей пищии» Кузьма Дьяконов проворно шагал вместе с другими в неведомое грядущее, теперь уже, видимо, никому не казавшееся мрачным.
* * *
Четырнадцатая, пятнадцатая, а вслед за ними и шестнадцатая рота, с её тяжеловатым и староватым корнетом Закопыриным, подпирали тринадцатую, — это придавало ей тоже немалую бодрость.
Но следом за шестнадцатой ротой двинулись батальоны 403-го полка, — общий поток дивизии сделался совсем неудержимым, она уже бросала свои окопы надолго, навсегда, чтобы идти вперёд далеко, как можно дальше, — на Броды, на Луцк, на Ковель — и куда бы ни приказал командарм!
Это был знаменательный день. Этого дня долго ждали. В этот день далеко не все и верили, однако же он настал в посрамление маловерам. Если не день «настоящей пищии», то настоящий день.
Уже гремели по мосткам сзади пехоты упряжки лихой горной артиллерии. И если четвёртый батальон 403-го полка видел, как упряжка за упряжкой по трудным проходам в проволочных заграждениях пробирались на вершину высоты 125, то в роте Ливенцева, добравшейся наконец до заднего ската своей высоты 100, видели, как батареи горных орудий догоняли своими снарядами поспешно отступающих мадьяр.
Да они уж не сопротивлялись больше. Главные силы их видны были уже далеко и даже еле видны в облаке поднятой ими пыли. В то время, когда шла тринадцатая рота и слышна была ружейная стрельба, это только вяло выполняли своё назначение арьергардные отряды, оставленные для прикрытия отхода главных сил, начатого под надёжным занавесом обеих высот.
Штурм, проведённый накануне, как бы он ни казался неудачным самому Гильчевскому, поколебал решимость мадьярских полков защищаться до последней крайности, а выход им во фланг прорвавшейся 14-й дивизии создавал для них явную угрозу обхода.
Всё это стало вполне ясно Гильчевскому после беглого опроса пленных, которых к трём часам дня набралось уже в колонии Новины до четырёх тысяч — из них около сотни офицеров. Больше всего попало в плен из образцового венгерского 38-го, короля испанского полка, оставленного в арьергарде, как полк наиболее надёжный из всей дивизии.
Донесения шли за донесениями, и все радостные.
Захвачено было свыше десяти орудий и бомбомётов, несколько пулемётов и миномётов, семь тысяч винтовок, большие боевые запасы, брошенные венгерцами, и двадцать пять вёрст конной железной дороги. А потери по общей сводке трёх полков едва дошли в этот день до трёхсот человек.
Мало того: отличился и 404-й полк, переданный комкором Федотовым в 105-ю дивизию. Находясь по соседству, он не захотел отстать от своих трёх полков, кинулся в прорыв и сумел захватить полторы тысячи пленных.
— Теперь вопрос: в мою или в сто пятую дивизию будут приписаны эти пленные? — негодующе спрашивал приведшего свой полк Ольхина Гильчевский.
— Практика войны показала, что подобные пленные поступают на счёт той дивизии, к какой полк временно был прикомандирован, — отвечал Ольхин, — но я лично считаю это неправильным.
— Ага! Вот в том-то и дело! Неправильным, да, и даже мало того, — преступным, вот что я должен сказать!.. Полк в данном случае действовал один? — Один! Помогла ему сто пятая дивизия? — Нет, — нисколько! Так на каком же основании у сто первой дивизии отнимать этих пленных, а сто пятой дарить?
— Ваше превосходительство, прошу не забывать, что мой полк так же точно прикомандирован к вашей дивизии, — пленительно улыбаясь, отозвался на это Ольхин. — Так что если он в будущем возьмёт сколько там нибудь пленных...
— То они пусть и считаются вашей финляндской второй стрелковой дивизии, — перебил Гильчевский, — а мне чужого не надо. И вообще-то зачем было нашему комкору брать полк у меня, а вместо него прикомандировывать ко мне ваш, хотя бы и в двадцать раз лучший? Зачем делать это вавилонское смешение языков? Ведь из этого может быть в конце-то концов только кавардак. Или, как поётся в какой-то дурацкой песне:
Так или иначе, а сейчас мне надобно ехать догонять полки. Вот пообедаем, и тут же я поеду. И вы ведите форсированным маршем свой полк, стараясь держаться на правом фланге. Пленных же забирайте, сколько вам посчастливится взять, — моя дивизия на них притязать не будет, а вам желаю успехов, каких вы, по всем видимостям, вполне заслуживаете!
Наскоро пообедав и сделав несколько главных распоряжений остающимся, Гильчевский, верхом, со своим штабом, тоже на лошадях, помчался догонять полки, увлёкшиеся преследованием венгерцев.
Кавалькада взобралась на высоту 125, ещё вчера казавшуюся неприступной. Оттуда должны были развернуться широкие горизонты, — так ожидал Гильчевский; они и развернулись, но ни сам начальник дивизии, и никто из его штаба не мог обнаружить ни одного из полков.
Правда, местность была пересечённая, лесистая, весьма неудобная для наблюдений даже с такой высоты. Только где-то очень далеко в направлении на юго-запад видно было широкое чёрное полотнище дыма.
— Эге, жгут свои склады, должно быть, немцы, чтобы они не достались нам! — сказал Гильчевский и направил своего серого, секущегося на недавно перелинявшей шее, донского коня в сторону этого дыма.
Попадавшиеся навстречу отсталые и раненые солдаты тоже махали в ту сторону руками, когда к ним обращались или сам Гильчевский или кто-либо из штаба с вопросами, куда пошли полки.
Дорог в тылу австро-германцев оказалось много, однако небольшие клочки лесов неизменно на топких болотах всё-таки способны были сбить с толку людей в горячке преследования такого легконогого противника; этого и опасался Гильчевский.
Рысили уже больше часа, когда вдруг заметили в стороне на холме деревню, возле которой толпилось много русских солдат, — видимо, даже расположившихся на отдых.
Это встревожило Гильчевского.
— Чёрт знает что! Чьи же они такие, надо бы узнать... Не допускаю мысли, что мои, однако... Чем чёрт не шутит!.. По плану тут, кажется, должна быть деревня или хутор Пьяново.
Как раз шли по дороге два старика со строгими жёлтыми лицами, в широкополых соломенных брилях, белых рубахах, забранных в нанковые шаровары; к ним и обратились:
— Это что за деревня такая?
— Деревня?.. Яка деревня? — начали озираться старики. — Оця деревня?
— Ну да, вот эта самая!
— Ця деревня, паночки, кажуть люди, Пьяне, — расстановисто сказал один старик.
— Эге ж, Пьяне, пане полковнику, — обращаясь к Протазанову, подтвердил другой.
— Ну, знаете, если Пьяне, то это наводит меня на размышление, — заметил Гильчевский, упорно вглядываясь в солдат в свой бинокль. — Мне кажется, что это люди одного из наших полков, а?
— Как же могли они так забрать в сторону? — раздумывал Протазанов, когда Гильчевский сказал вдруг решительно:
— Вижу! Это четыреста второго полка люди! Едем туда!
И он направил своего серого к деревне Пьяно, переменив аллюр.
Теперь вся кавалькада скакала галопом, и Гильчевский всё больше укреплялся в своей догадко, что деревня эта не зря получила такое имя.
— Ведь они же не слепые там все, они должны нас видеть, как и мы их, — возмущался он, — почему же они так расселись кружками, и что они могут там такое делать с преувеличенным вниманием?
— Не водку ли пьют? — догадался Протазанов.
— Вот то-то и есть, что не пьют ли!
Скоро ясно стало для всех: в деревне Пьяне шло пьянство, и пьянствовал третий батальон.
Он делал это вполне разрешённо, так что даже перед подъехавшим к первому кружку начальником дивизии с его штабом далеко не все солдаты встали.
— Что за чёрт! Какая рота? — крикнул Гильчевский, глядя на унтер-офицера с тремя басонами, стоявшего впереди других.
Багровый и потный унтер-офицер, не успевший поставить наземь бутылку, которую держал в руке, приосанясь, ответил без запинки:
— Одиннадцатая рота Усть-Медведицкого полка, ваше превосходительство!
— А где же командир роты, а?
— Где-сь отдыхают, ваше превосходительство...
Унтер-офицер добросовестно, оглянувшись, пошарил даже глазами между хатами, не найдётся ли где прапорщик Обидин, но Обидин в это время, сидя на крылечке одной из хат, в благословенной тени за столом, вместе с супругами Капитановыми и остальными ротными командирами третьего батальона, пил из стакана коричневый токай, оказавшийся довольно коварным вином: оно не казалось крепким, только вкусным.
— Вот это винцо, так винцо, — говорил Капитанов, причмокивая и блаженно нюхая усы.
— А кто приказал батальону повернуть сюда? Я! Разве тебе пришло бы это в твою лысую голову? — торжествующе возглашала мадам Капитанова.
Очень скоро настроение у всех за столом стало весьма повышенным, но подлинным героем дня чувствовала себя эта дама-казак. Она сидела рядом с Обидиным и относилась к нему с самой бесцеремонной нежностью, то и дело ероша его волосы и сама подливая ему вина в стакан и называя Нашенькой.