Время шло. Канонада не слабела. Противник отстреливался ожесточённо.
Подходило уже к одиннадцати часам, когда вдруг заметно стало, что там, за зелёной равниной хлеба, к роще, потянулась небольшая кучка австрийцев, — человек сорок...
Это заметили в одно время и Протазанов и Гильчевский, но только переглянулись, отводя глаза от своих биноклей и тут же снова прильнув к стёклам...
Ещё кучка левее... Правее тоже, и гораздо больше, чем первая...
Гильчевский опасался раньше времени поверить в успех, он только сказал с виду безразличным тоном:
— Кажется, кое-где идут наши мадьяры рачьим ходом.
— Не отступать ли начали? — тем же тоном отозвался Протазанов, а Игнатов подхватил возбуждённо:
— Что? Что? Победа, а? Победа?
Это раздосадовало Гильчевского. Он крикнул яростно:
— Какая там победа! Какой вы скорый!
В это время начальник связи, поручик Данильченко, отрапортовал, подойдя:
— Телефонограмма от полковника Ольхина, ваше превосходительство!
— А? Что? — встревожился Гильчевский.
— «Первый батальон мой обошёл через мост позиции противника, ворвался в Красное и гонит австрийцев», — с подъёмом отчеканил поручик.
— Ну вот, очень хорошо, очень хорошо... — обрадованно сказал Гильчевский, но тут же добавил, строго глядя на Игнатова: — Хорошо что, собственно? Хорошо, что сапёры успели поправить мост там сгоревший, — вот что! Вот мост и пригодился для дела...
И, вспомнив тут же слова донесения «гонит австрийцев», обратился к Протазанову:
— Гонит австрийцев в каком же направлении, а? Ведь вот они отступают прямо на запад, а должны бы отступать на юг!
— Это не от Красного отступают, — сказал Протазанов. — Это гораздо левее.
— Разумеется, разумеется, это уж наши их так!.. Передать на батареи, чтобы открыли по ним заградительный огонь!
Не больше как через десять минут доносил и полковник Татаров, что его передовые роты выбивают мадьяр из окопов и берут пленных.
И только после этого донесения посветлело лицо Гильчевского, и он сказал Игнатову:
— Ну вот, это ещё не называется успехом, но, пожалуй, пожалуй, что мы уже толчёмся где-то около него, стучим ему в двери, — дескать: «Отворяй, чёрт тебя дери, на всякий случай!»
Однако сила внушения была всё ещё так велика, что не поддавалась в нём воздействию первых признаков успеха, тем более что он видел вереницы раненых, которые шли по долине реки к своим перевязочным пунктам. Вместе с ранеными уходили, конечно, и трусы, но легко было представить и множество тяжело раненных и убитых перед окопами противника и в самых окопах.
Наконец, дрогнувший вначале враг мог оправиться потом и защищаться так упорно, что даже отданные им окопы могут быть отбиты снова. Хорошим признаком считал он про себя то, что артиллерийский огонь противника как будто слабел, но поделиться с кем-нибудь около себя этим восприятием он пока ещё не решался. Он старался только сохранить спокойный вид, побороть волнение и для этого тоном напускного равнодушия говорил:
— Пока ещё бабушка надвое сказала: то ли дождик, то ли снег, то ли будет, то ли нет.
* * *
По сравнению с другими прапорщиками в четвёртом батальоне Ливенцев считался более опытным, однако и ему не приходилось никогда ночью, с трудом, шаг за шагом, пробираться по кочковатой долине, где местами хлюпала под ногами грязь, вести роту.
Сзади, у воды, урчали лягушки, спереди, в хлебах, били перепела, но противник молчал; однако молчание это могло и любой момент разорваться сверху донизу очередями пулемётов и частым огнём винтовок, а то и лёгких орудий.
Посреди, конечно, шли патрули, но Ливенцев опасался, что они или преждевременно поднимут тревогу, или сознательно будут пропущены цепью противника вперёд.
Однако чем дальше от моста продвигалась рота, тем меньше становилось опасений у Ливенцева, и когда прошли наконец долину реки и начали подниматься к хлебам, то совершенно твёрдо, как будто не свою только роту, а целый батальон он вёл, Ливенцев решил продвинуться настолько, чтобы сзади довольно осталось места для остальных рот.
О хлебах ничего не говорил Шангин, но Ливенцев, наблюдая эти хлеба днём, ещё тогда про себя подумал, что они, такие высокие и густые, могли бы, как кустарники, надёжно укрыть целые полки. И хотя благодаря неожиданной смене командира полка никому не удалось разобраться как следует в поставленной начальником дивизии задаче, но Ливенцеву казалось неопровержимым, что другого решения быть не может.
И вот хлеба. Пшеница. Местами по пояс, местами по грудь ему, человеку выше среднего роста. Она очень густая, от росы мокрая и душно пахнет. Если идти по ней осторожно и не колонной, а цепью, то она будет не слишком и примята, а утром, когда высохнет, даже может и выпрямиться.
Ливенцев сделал всё, чтобы рота его продвинулась в хлебах и залегла, пустив в дело лопатки. Земля была рыхлая и поддавалась легко. Для связи с ротой Коншина он отрядил одного ефрейтора с рядовым, но примет ли четырнадцатая вправо или двинется влево от его роты, не знал. Когда же определилось, что она будет у него справа, то почему-то (он не отдал себе отчёта, почему именно) это было ему приятно. Пятнадцатая с легкомысленным Тригуляевым выдвинулась левее, — таков был приказ Шангина, который остался при шестнадцатой, в резерве.
В старинном, многовековом чернозёме камней не было: камни лежали грядами на спусках в долину реки; лопатки не звякали; люди работали старательно и споро, — это наблюдал Ливенцев. Он не сидел на месте, — он беспокоился и беспокоил, обходя роты в цепи, и не напрасно делал это: троих пришлось ему растолкать, — они заснули, улёгшись на росистый хлеб, и забыли о том, что надобно окопаться.
Подозрительным казалось Ливенцеву и то, что мадьяры не стреляли. Это можно было объяснить и тем, что окопы их были ещё довольно далеко, — не меньше полуверсты, — и тем, что они теперь спали, готовясь к бою утром, и тем, наконец, что не придавали большого значения переходу русских через Икву, надеясь на силу своего огня.
«Разумеется, — думал Ливенцев, — если они готовят нам разгром, то для них удобнее прижать нас потом к реке, чем самим переходить её под нашим огнём, хотя бы и ради преследования...» Это соображение, впрочем, не только не пугало его, но, напротив, придавало ему больше устойчивости, так как он верил в удачу.
Главное, его мозг математика постигал, хотя и отчасти только, какой-то отчётливый ход мысли этого светлоглазого чернобрового старика, начальника дивизии, который поправился ему ещё с первого смотра в начале апреля.
Он в него поверил тогда и сейчас ему верил. Он понимал, что мост необходим для переброски на этот берег нескольких тысяч людей и что его рота вместе с другими тремя пока что должна охранять этот мост от возможного натиска мадьяр. Оставалось только ждать этого натиска до рассвета, когда, как обычно, загремят пушки.
Когда против левого фланга роты Тригуляева поднялась было ружейная пальба, Ливенцев подумал встревоженно: «Неужели атака?», но в то же время быстро передал своим, чтобы не стреляли до его команды.
Было не то, чтобы совершенно темно, хотя луна не появлялась и облака проходили низко: от звёзд, пробиваясь сквозь облака, шёл всё-таки небольшой свет, — в двух-трёх шагах можно было узнать хорошо знакомого человека.
Стрельба у Тригуляева быстро прекратилась и потом, вплоть до рассвета, не подымалась вновь нигде в цепях. А до рассвета время не тянулось для Ливенцева, потому что рота выполняла приказ закрепиться, и рассвет подошёл, — так ему показалось, — гораздо быстрее, чем можно было бы его ждать.
И тут же вслед за рассветом началась канонада.
Это вышло торжественно и строго: начали свои орудия сразу и уверенно, как сознающие свою силу, как передатчики этого сознания силы своим ротам, залёгшим в хлебах на страже двух мостов через Икву.
И потом час и два и три чертили в небе над головой расчисленные дуги снаряды, свои и чужие. Иногда слышен был их полёт сквозь залпы и разрывы, как бывает слышен свист голубиных крыльев сквозь городской шум.
Подобравшись сзади, укрытый в полусогнутом положении стеною пшеницы, Некипелов сказал Ливенцеву:
— Как приказано, Николай Иваныч: нам ли первым в атаку итить. или мы пропускать другие роты должны?
Вопрос был по существу, и небольшие лесные глаза сибиряка смотрели серьёзно.
— Никаких на этот счёт приказаний не было, — ответил Ливенцев. — Может быть, и нам, может быть, и другим, а в общем, конечно, придётся всем.
— Я потому это спрашиваю, что идут уж наши, — кивнул головой назад Некипелов.
Оглянулся Ливенцев, — действительно, роты подходили уже цепями к мосту.
— Вот когда будут бить по мосту австрийцы! — сказал он с большой тревогой.
— Однако ничего, — отозвался на это Некипелов. — Бегут сюда по мосту наши!
Пальба русских батарей усилилась, австрийские отвечали им реже, слабее, — так воспринимало ухо, но Ливенцев боялся поверить этому: может быть, ему просто хочется, чтобы так именно было, а на самом деле нет этого?
— Чья артиллерия сильнее бьёт? — спросил он Некипелова.
— Выходит, однако, наша сильнее, — уверенно ответил сибиряк.
— Ну, значит, будем готовиться к перебежке частями! Не может быть, чтобы новые роты шли дальше, а мы чтоб лежали... Они на наше место, а мы вперёд... Тогда я подам команду... Идите пока ко второй полуроте.
Ливенцев говорил это спокойно. Он и был спокоен. Наступали очень большие, решительные, может быть последние минуты жизни, но не было ни сосущей под ложечкой тоски, о которой он слышал от других, когда лежал в госпитале, ни нервической дрожи, которая тоже будто бы охватывает всё тело и которую надо побороть, чтобы овладеть собою и быть в состоянии действовать.
Он владел собою. Он вспоминал первый штурм, когда много было затрачено каких-то не поддающихся определению усилий нервов и мысли, чтобы подготовиться к настоящему бою, но тогда занесённая для боя рука опустилась скромно и немного даже стыдливо: бой был решён другими. Теперь повторялась во всём теле та же самая собранность, которая появилась тогда, и острота зрения такая, что Ливенцев вспомнил прапорщика Коншина и подумал: «Как же он будет вести своих в атаку, если он — в пенсне?»
Ливенцев даже поймал себя на том, что теперь, с этой минуты ему досадно, что именно так вышло, — что командует ротой по соседству с ним хотя и толковый человек, но в пенсне. А вдруг потеряет он пенсне или высокая пшеница сдёрнет его с носа, что он будет делать тогда? Не различит своих солдат от австрийских!
Фельдфебель Верстаков, с того времени как увидел его в первый раз в марте Ливенцев оплывшим наподобие свечного огарка, давно уже подобрался, — «вошёл в свою норму», как говорил о себе не без важности он сам.
Он оказался исполнительным, быстро соображающим человеком, способным понимать своего ротного с полуслова, как это умеет делать большинство фельдфебелей.
Ливенцев шутил иногда, что фельдфебелями люди рождаются так же, как и поэтами.
Теперь Верстаков, тоже весь полный ожиданием решительной минуты, занял место ушедшего ко второй полуроте Некипелова и, как до него подпрапорщик, поминутно оглядывался назад и считал своим долгом докладывать, хотя Ливенцев видел это и сам:
— Ещё батальон поспешает!.. Это, похоже, второй... Значит, они в оборотном порядке... А потом пойдёт первый...
Когда доложил он:
— Ваше благородие, третий батальон добегает к нам! — Ливенцев почувствовал, что наступила решительная минута, что надо идти вперёд.
Команды «вперёд!» не было дано, но она уже как бы повисла в воздухе, оставалось ей только зазвучать, как звучит телеграфный провод, натянутый между столбами. И она прозвучала.
— Перебежка частями! Первый взвод начинает! — прокричал Ливенцев, вынимая свисток.
Ему казалось, что он командовал едва ли не громче, чем надо было, однако команду эту расслышали только ближайшие к нему солдаты первого взвода, и Верстаков метнулся от него в сторону тех, до которых она не дошла из-за грохота орудийных выстрелов и разрывов снарядов, так как обстрел не только не прекращался, а даже усилился. Гильчевский держался и теперь того, что дал ему опыт недавнего штурма, тем более что он знал, как далеко от окопов противника закрепились ночью батальоны.
Кругозор Ливенцева был гораздо уже, хотя сам он находился ближе к врагу.
Ливенцев видел высокие чёрные фонтаны взрывов русских тяжёлых снарядов над австрийскими окопами, однако он не знал, пробиты ли лёгкими снарядами и где именно, если пробиты, проходы в колючей проволоке.
При штурме позиций на высоте 100 действие артиллерии было видно издали, так как там укрепления противника шли по скату высоты в два яруса, здесь же высокая пшеница и складки местности скрывали и окопы и заграждения перед ними.
После бомбардировки, длившейся с раннего утра, то есть несколько часов подряд, можно было ожидать, что раздавлены все пулемётные гнёзда мадьяр, но, чуть только началась перебежка взводами, застрекотали пулемёты.
К батальону под утро пришли два артиллериста, наблюдатели, оба прапорщики, со связными, но один из них остался при роте Коншина, другой при роте Тригуляева, где местность была повыше. Они передавали по телефону батареям, тяжёлым и лёгким, как ложились снаряды, но уничтожены ли пулемётные гнёзда, этого не могли, конечно, определить и они.
Ливенцеву не пришлось учить свою роту перебежкам на лагерном плацу, и он не был даже уверен, будут ли бежать вперёд его люди под огнём пулемётов, но теперь видел, что они бежали, разбирая на бегу руками густую пшеницу и пригнувшись, бежали деловито, не останавливаясь, пока не раздавался свисток взводного, как это и требовалось по уставу, и потом вытягивались и прижимались головами к земле.
После он объяснял себе это тем, что батареи посылали снаряд за снарядом и иные из этих снарядов удачно накрывали пулемёты; тем также, что бежать солдатам пришлось под прикрытием пшеницы, а не по открытому месту, что было бы неизмеримо труднее; наконец, и тем, что бежали и справа и слева от них, по всему берегу роки, что бежали и сзади, им в затылок, что в атаку шли тысячи людей, — и как же можно было выпасть куда-нибудь из такого стремительного людского потока?
С другой стороны, и огонь пулемётов был как-то вял и слаб по сравнению с тем, что пришлось испытать несколько больше полугода назад Ливенцеву в Галиции.
Оп старался отбросить мысль, что раз атака началась издалека, то австрийские пулемётчики поджидали, когда цепи придвинутся ближе.
Некогда было ему думать о чём-нибудь другом, кроме как только об этом: как, в каком порядке бегут люди? Сколько ещё осталось перебежек до штурма? Есть ли там, в заграждениях, проходы или их придётся пробивать ещё ручными гранатами?..
Теперь он держался сзади, не вёл роту, а направлял её. На него же, обгоняя мешкотную, как её толстый командир, шестнадцатую роту, напирали люди третьего батальона.
«Ну, пропала пшеница, — потопчут!» — думал он бодро, видя такую стремительность. После нескольких перебежек начали попадаться воронки от первых недолетевших снарядов. Наконец, видны стали колья и местами повисшая, местами туго натянутая ржавая проволока на них. Это были не те проходы, которые он видел три дня назад, но всё-таки он сказал самому себе успокоительно: «Ничего!», тем более что в них всё-таки ещё рвались снаряды, значит, минута штурма ещё не наступила.
Окопы передовые, как и укрепления второй линии, сооружённые австрийцами ещё прошлым летом, теперь заросли травой, по высоте своей не уступающей пшенице, но от действия снарядов всё было перебуравлено там: странно-белёсыми, опалёнными клочьями торчала эта трава из-под засыпавшей её то чёрной, то глинистой земли; торчали в разные стороны разбросанные и перебитые колья; не были издали заметны, но чувствовались по буграм земли объёмистые воронки, через которые надо будет бежать, где перескакивая через них, где их минуя.