1
За 40 дней до ее смерти
Я дрожу и ежусь на скамейке, но не прочь немножко померзнуть, потому что занята. На коленях у меня пристроен альбом, в руке карандаш, а с моего места в парке видно здание Парламента. Я сижу, прислонившись к Джеку, который читает книгу. Я полностью поглощена своим занятием, правда, рисую не то, что перед глазами: я уже сделала пару набросков Биг-Бена, но сейчас выходит нечто иное.
– Долго тебе еще? – спрашивает Джек. – Нет, сколько тебе надо, столько и рисуй, но скоро дождь начнется, и…
Он ерзает, оборачивается и заглядывает в мой рисунок.
– О, – говорит он. – Это что, метафорическое толкование увиденного?
– Ну да.
– Элла Блэк заставила меня трястись от холода на скамейке битый час, чтобы нарисовать… Эллу Блэк.
– Никакая это не Элла Блэк.
– Не хочу тебя расстраивать, лапуля, но, по-моему, это именно она.
Я смотрю на нее: похожа на меня, но не я. Жаль, что Джек не сообразил, в чем дело, но, впрочем, как бы он догадался. Конечно, если бы я все ему объяснила, он понял бы, но я ничего не объясняла и не собираюсь.
Нервно и коротко смеюсь. Он тоже.
– Как твоя книга? – спрашиваю я.
– Если честно – потрясающе. Апокалипсис в самом разгаре. Слушай, а знаешь, ты права. Это не совсем ты. Точнее, ты, но с бешеным взглядом. Как будто думаешь о том, что люто ненавидишь.
Я смотрю на него. Стараюсь дышать ровно.
– Да, – соглашаюсь я. – Вообще-то да. Так и есть.
– Ты ведь не обо мне думаешь?
Я смотрю на Джека: самый обычный с виду блондин и один из двух моих самых лучших в мире друзей. Честно говоря, кроме него и Лили, у меня и друзей-то нет.
Обожаю его лицо. Обожаю, что мы знаем секреты друг друга. Хотя на самом деле я знаю главный секрет Джека, а он все мои не знает. А может, он тоже доверил мне далеко не все. Скорее всего, так и есть.
– Конечно, не о тебе, балда, – говорю я.
Дождевая капля плюхается прямо на страницу и расплывается по нарисованному лицу. Я захлопываю альбом, Джек убирает свой апокалиптический триллер, мы бежим к большому дереву и прячемся под ним, глядя на дождь и на то, как люди открывают зонтики, набрасывают капюшоны, спешат неизвестно куда. А мы ждем, когда дождь немного утихнет, чтобы потом дойти до Трафальгарской площади и успеть на поезд домой, в Кент.
В Лондон мы удрали потому, что начались короткие каникулы. Все утро мы бродили по бесплатным выставкам, потом купили несколько книг, затем решили посидеть в парке, где я попыталась набросать симпатичный вид, а вместо этого нарисовала саму себя с бешеным взглядом – по понятным причинам. И я рада, что все-таки нарисовала.
К тому времени, как мы добрались до Чаринг-Кросса, начался час пик. А мы и не заметили, что уже так поздно, хоть я в буквальном смысле слова почти весь день пялилась на одни из самых знаменитых часов в мире.
– Как-то мы не рассчитали, – замечает Джек.
– И не говори.
Мы стоим и смотрим на толпу в здании вокзала. Здесь не протолкнуться, и не только из-за пассажиров, которые каждый день ездят на работу и обратно (хотя их здесь большинство), но и из-за школьников на каникулах вроде нас с Джеком, которые приехали посмотреть на Лондон, а потом забыли, что уезжать обратно поездом надо или раньше, или значительно позже. Если мы влезем в наш поезд, то доберемся до дома за сорок минут, но без особых удобств. Из нашего городка все ездят на работу в столицу, а после рабочего дня тысячными толпами возвращаются обратно.
На полпути домой у меня начинает звенеть в ушах. Я еду стоя, от Джека меня отделяют два офисных типа, которые сели на Лондонском мосту и до сих пор прикидываются, что они еще на работе. Один, наваливаясь на меня, читает какую-то финансовую муть на своем айпаде. Второй вцепился в поручень хваткой стриптизерши и с важным видом обсуждает по телефону собрание акционеров. А я твержу себе, что в голове звенит лишь потому, что я стою, устала и задолбалась. И даже мобильника нет, чтобы отвлечься, потому что я вчера его посеяла. А с Джеком не поговорить, потому что он слишком далеко. Приходится жить настоящим, а перед глазами все расплывается, потому что я стою, устала и задолбалась. Шепотом пытаюсь себя подбодрить. Никому до меня нет дела. Никто ничего не замечает.
Но когда мы уже бредем к моему дому, я понимаю: плохи мои дела. Напрасно я такое нарисовала. В ушах пронзительно звенит, хоть мы уже на воздухе, держимся за руки и выглядим совершенно нормально. За руку Джека я цепляюсь потому, что иногда ему удается привести меня в чувство. Я стараюсь заставить звон умолкнуть. Вернуть себе равновесие с помощью энергии Джека.
Звенит громче.
Звенит
все
громче и громче.
И хотя я иду к себе домой, хотя я кажусь нормальной, я-то знаю: никакая я не нормальная, мне срочно надо в надежное место, в мою комнату, и закрыть дверь. Сейчас мне обязательно надо побыть одной.
Я сжимаю руку Джека, а он в ответ пожимает мою, потому что понятия не имеет, в чем дело. Тротуар темный от недавнего дождя, тучи снова сгущаются, но пока закат превращает небо в лиловый синяк, и все вокруг смотрится как на картине.
Пожалуйста, уходи, мысленно говорю я. Уходи сейчас же. Вернешься потом, попозже.
Из-за нее перед глазами начинает мелькать пятно – обычно таким способом она заявляет: НИКАКИХ «ПОПОЗЖЕ». СЕЙЧАС.
– Знаешь, – говорю я Джеку, – мне надо еще сделать домашку по рисованию.
Я стараюсь дышать ровно, будто все в порядке. Он, похоже, ничего необычного не замечает. Очень хочу узнать, видит ли он что-нибудь, особенно после сегодняшнего, но не спрашиваю, потому что он знает: я не хочу, чтобы он видел.
– Не смею более навязываться художнику, – отзывается он, театральным жестом вскидывает руку и прижимает ладонь ко лбу. – «Мне надо рисовать! Я живу ради своего искусства!» Намекаешь, что мне пора проваливать?
– А ты не против? Я не хотела тебя обидеть.
Давление у меня в голове нарастает. Надо спровадить его. Хорошо бы объяснить ему, в чем дело, но я не могу: не хватает духу. Обычно со стороны кажется, что об меня можно вытирать ноги – хоть затравить, хоть вообще не замечать. Это я стараюсь показать себя в лучшем свете: быть строптивой я не решаюсь, особенно в такие моменты – мало ли что. Девчонка с моего рисунка может вырваться наружу и все испортить. И тогда для меня все будет кончено раз и навсегда.
– Но ты все-таки зайди на минутку, – продолжаю я, чувствуя, как Бэлла внимательно прислушивается к каждому моему слову, – а потом – ладно уж, так и быть, можешь проваливать. Просто мне вообще-то надо закончить картину, а я, знаешь, в таких случаях не очень-то общительная. Только Хамфри кое-как терплю рядом.
Джек смеется.
– Балуешь ты своего кота, – говорит он.
Дождь припускает снова, поэтому мы пускаемся бежать к дому, не расцепляя рук. Проносимся мимо какой-то женщины с длинными растрепанными волосами, сражающейся со своим зонтом, и мужчины, который ведет за руль велосипед, а на спине везет малыша. Малыш машет нам и кричит: «Я намочился!»
Я машу в ответ свободной рукой и чувствую, как Бэлла хватается другой рукой за Джека и старается ударить его током – желает ему смерти, потому что он нормальный и счастливый, а ей кажется, что так нечестно.
На самом деле Джек вовсе не нормальный и счастливый, но по сравнению с Бэллой – вполне. Я его обожаю. Все считают, что он мой парень, но на самом деле нет: он гораздо лучше. И нас обоих все устраивает.
А парень мне не нужен. Мне кажется, я вообще никогда не захочу отношений. Я учусь в пафосной школе для девочек, но большинство наших старшеклассниц живут в мире, в котором все вертится вокруг мальчишек. Это жалко и ужасно бесит, но я не настолько смелая, чтобы заявить об этом в открытую. По правде говоря, если бы я попробовала спорить с ними, сразу выскочила бы Бэлла и отлупила первую попавшуюся служанку огнетушителем, так что, наверное, даже к лучшему, что я держу язык за зубами.
Джеку нравится моя лучшая сторона – то есть единственная, которую он видит. Общение со мной помогло ему во многих отношениях, и на какое-то время он повысил мой статус, так что меня перестали считать мишенью номер один. Но продолжалось это недолго, вскоре девчонки из школы снова начали задирать меня.
О том, что происходит со мной в школе, я Джеку никогда не рассказываю. Он только расстроится и разозлится, но от этого ничего не изменится, разве что счастья в его жизни станет меньше. А я хочу, чтобы Джек был счастлив. Только Лили знает правду и защищает меня, как может.
Когда мы врываемся в дом, мама стоит в прихожей, делая вид, что случайно тут оказалась. Она что-то держит в руках и многозначительно улыбается.
Я приглядываюсь.
– Мой мобильник! – ахаю я, и она, усмехнувшись, протягивает его мне.
– Его кто-то нашел, – объясняет она. – Позвонили из полиции, и я заехала за ним. Правда, думала, что и свой потеряла, но потом нашла. От такого опять начинаешь верить в лучшее, верно?
Мама говорит это просто потому, что так принято: веру она вряд ли утратит. До цинизма и разочарований ей далеко, но она старается всеми силами оберегать нас от любых опасностей, в том числе несуществующих. Я забираю у нее телефон и быстро проверяю: вроде ничего не изменилось, с тех пор как я видела его в прошлый раз – вчера утром, перед тем как потеряла в городе.
Мама вряд ли рылась в нем. Очень на это надеюсь.
Бэлла у меня в голове откашливается, требуя внимания. Я отпихиваю ее в сторону.
Если бы мама испытала шок, случайно узнав из мобильника подробности моей школьной жизни, она выглядела бы по-другому. А она просто рада видеть нас – меня и Джека. Ради нас она живет. Потому и ждет в прихожей, когда я вернусь домой, потому что я – ее жизнь. Стремно как-то. Мне-то, конечно, хорошо, вот только ее жалко, ей наверняка скучно живется. Иногда я пробую представить себе, что у мамы в голове творится то же самое, что и у меня, но ничего не получается. По-моему, нет у нее никакой темной стороны.
Она бы так расстроилась, если бы узнала, что со мной творится. Потому я ничего и не рассказываю ей. А Бэлла в эту минуту настойчиво долбится в мой череп изнутри, значит, мне пора делать ноги.
Едва мы входим в дом, мама запирает дверь за нами на все замки. Во всем мире не сыскать такого же безопасного дома. Сколько я себя помню, главным маминым занятием было оберегать меня. Ей обязательно надо убедиться, что мне ничто не угрожает – ничто, никогда, ни в коем случае. Забавно видеть, как она заметно расслабляется, увидев меня лежащей под одеялом в моей комнате, которая на самом деле – зона повышенной опасности.
Джек улыбается ей.
– Здравствуйте, миссис Блэк, – вежливо произносит он. – Вы чудесно выглядите.
Ей это ужасно нравится. Мама обожает Джека. Хочет, чтобы мы поженились и наделали ей кучу внуков. Милое заблуждение: этому, конечно, не бывать. Я бурчу себе под нос, потому что Бэлла уже у меня в голове и мне сейчас не до разговоров.
– Печеньку? – предлагает мама. – Я как раз испекла. Горяченькие, только из духовки.
Задерживаться ради печенья я не собираюсь, но его можно было бы приберечь для Бэллы – я же знаю, попозже ей наверняка захочется. Конечно, если это не печенье из спельты с бататами, какое мама пекла на прошлой неделе. Такого не захочется никому и никогда.
– Да, если можно, – соглашается Джек. Он рассчитывает, что печенье с кусочками шоколада, я-то знаю.
Он сворачивает следом за мамой в кухню, а я – вперед, прямиком в туалет, запираюсь, прислоняюсь к двери и пытаюсь отдышаться. Отделаться надо от обоих. Через несколько минут придется выпроводить Джека домой. Мою голову словно зажали в тиски. Перед глазами пляшут черные пятна.
Джек сидит за столом и заигрывает с мамой. Точнее, оба они заигрывают друг с другом. По-моему, Джек просто прикалывается. А как к этому относится мама, неизвестно. Она усмехается ему, строит глазки, вспоминает свою молодость, а он смеется над ее шутками и говорит ровно то, что она хочет услышать. Никого из них не заботит, что подумаю я, и хотя это полный отстой, я только закатываю глаза и отворачиваюсь.
Печенье с имбирем и изюмом. Почти то, что надо, поэтому я беру три штуки и заворачиваю их в бумажное полотенце.
– Извини, Джек, – говорю я и под маминым одобрительным взглядом подхожу и целую его в макушку. – Пойду порисую. До завтра.
Он смеется.
– Ага, до завтра, Эллс. Не буду мешать.
– Да ты и не… – начинает было мама, но я взглядом заставляю ее замолчать, выхожу из кухни, набираю побольше воздуха в легкие и прыжками через две ступеньки несусь вверх по лестнице.
Я закрываюсь у себя в комнате и пытаюсь отдышаться. В голове звенит так громко, что ничего другого сейчас я не слышу и не услышу, даже если сработает пожарная сигнализация или завоет сирена в знак начала ядерной войны. Может, как раз сейчас что-нибудь в этом роде и происходит. Но мне все равно. Я закатываю рукава и разглядываю тонкие полосы на руках. Стыдно. Никогда больше так не сделаю.
Веди себя прилично, говорю я Бэлле.
ВЕДИ СЕБЯ ПРИЛИЧНО, передразнивает она. ВЕДИ СЕБЯ ПРИЛИЧНО. ВСЕГДА ВЕДИ СЕБЯ ПРИЛИЧНО.
Ой, перестань, пожалуйста.
ПЕРЕСТАНЬ, ПОЖАЛУЙСТА. ПЕРЕСТАНЬ, ПОЖАЛУЙСТА. ПЕРЕСТАНЬ, ПОЖАЛУЙСТА.
Оставь меня в покое.
ОСТАВЬ МЕНЯ В ПОКОЕ.
Оставь
меня
в покое.
ОСТАВЬ.
Я уже не знаю, где она, а где я.
Прикладываю ладони к щекам и разеваю рот в безмолвном крике, как на известной картине. Я просто хочу быть нормальной.
Испускаю прерывистый вздох, кладу обе ладони на ковер, ощущаю твердый пол и себя в этот момент, себя в собственной комнате. Если за годы я и научилась чему-нибудь, то в первую очередь притворяться, а когда эта дверь закрывается, притворяться мне больше незачем. Можно выплеснуть все наружу.
Я вытаскиваю из-под кровати рисунки. Это скрупулезно выписанные взрывы ужаса. Полные смерти, увечий и кошмаров. Их нарисовала Бэлла, ей нравится разглядывать их. Может, удастся утихомирить ее этим способом.
Я зову ее Бэллой, потому что она – моя темная сторона. Элла, но не совсем. Бяка Элла. Бэлла. Я придумала это имя несколько лет назад, и мне чуть-чуть полегчало, потому что раньше я звала ее Чудовищем. Чему угодно можно дать имя, и станет немного лучше. «Бэлла» звучит лучше, чем «Чудовище». В то время я еще не знала, что «Бэлла» значит «прекрасная»: ничего прекрасного в моей Бэлле нет. Наоборот. Но все-таки она Бэлла.
Бэлла лезет вон из кожи, чтобы завладеть мной целиком, а я всегда настороже и старательно отбиваюсь. Иногда приходится выпускать ее, лишь бы избежать взрыва. Мне страшно, но после таких случаев я становлюсь спокойной, умиротворенной и, пожалуй, немножко счастливой. На время все приходит в состояние равновесия. Тогда мы и принимаемся рисовать. Сейчас я смотрю на эти рисунки черной тушью: огромные листы с множеством мелких деталей, как у Иеронима Босха, но с вкраплениями современных реалий. Обезглавленные дети. Повсюду расчлененные тела. Кровь и убийства. Над этими рисунками мы трудились целую вечность, я надеюсь, что никто никогда не найдет их, но они – определенно лучшее, что я когда-либо рисовала.
Но сейчас она не желает разглядывать их. ПОПОЗЖЕ, говорит она.
Дышать трудно. В ушах звенит все громче. Я упираюсь ладонями в ковер и напрягаюсь. Вижу, Хамфри ждет. Он всегда приходит, когда появляется Бэлла.
– Съешь печеньку, – в отчаянии предлагаю я, разворачиваю бумажное полотенце и роняю печенье на ковер. Потом хватаю одно и засовываю его в рот, но Бэлла его выплевывает, потому что заметила кое-что получше печенек.
Хамфри притащил в мою комнату перепуганную птичку – видимо, как-то ухитрился пронести ее незаметно для мамы, которая подняла бы крик и прогнала бы его, если бы увидела. Птичка совсем крошечная. Наверное, птенец. Хамфри, должно быть, вытащил его из гнезда, и теперь этого птенца ищет мать.