Слушай Луну - Майкл Морпурго 6 стр.


– В голове? – переспросил Альфи. – В каком смысле – у нее в голове?

Доктор вздохнул. Потом зажег трубку и откинулся на спинку кресла.

– Послушай, – начал он, – мне это видится вот как. Всего несколько недель назад – сколько времени прошло, недель восемь-девять, да, мистер Уиткрофт? – вы нашли это бедное дитя, полумертвое от голода и холода, на Сент-Хеленс. Еще пару дней – и она бы не выжила, можете мне поверить. Вы нашли ее очень вовремя. И вы все сотворили настоящее чудо, вытащили ее практически с того света. Она наконец начала есть, этот ее ужасный кашель почти прошел, и с каждым моим визитом она становится крепче. Ее жизнь уже вне опасности. Жить она будет, в этом у меня нет никакого сомнения – во всяком случае, в том, что касается ее тела. Что же до ее разума, как я уже сказал, у меня есть определенные опасения. То, что она заговорила, – это хороший признак, Альфи, очень хороший. И тем не менее меня тревожит ее рассудок. И, вынужден признаться, в этом отношении я по большому счету до сих пор не видел никаких подвижек. – Он помолчал, надолго приложившись к своей трубке, прежде чем заговорить снова. – На меня она производит впечатление человека потерянного, блуждающего где-то глубоко внутри себя, как до того она блуждала на том острове. Эта девочка явно пережила какую-то травму, шок, понимаешь? Каким образом и по какой причине это произошло, нам неизвестно, поскольку ничего рассказать она не может. Со слухом у нее все в порядке, это я установил. Но по той или иной причине она не может или не хочет говорить. Что такое? Два слова за почти два месяца – это едва ли можно назвать речью. Может, она была такая с самого рождения, мы просто этого не знаем. Разум столь же хрупок, как и тело, но, к сожалению, нам известно о нем куда меньше. Но одно я знаю точно, я усвоил это, пока лечил раненых моряков и солдат, – тело помогает излечить разум. Тело и разум лучше всего работают в связке. Первый шаг – и тут я ни секунды не сомневаюсь, – это убедить ее встать с постели. Мы должны расшевелить ее, вновь вызвать в ней интерес к жизни. Это единственный способ.

– Я же говорила вам, я пыталась. Она не желает шевелиться, доктор, – сказала Мэри. – Уж я чего только не перепробовала. Она просто лежит, и все. Не знаю, что я еще могу сделать.

– Поверьте мне, миссис Уиткрофт, я все понимаю, – продолжал доктор. – Ни один человек не мог бы сделать большего. Но именно это я и пытаюсь до вас донести. Боюсь, что рано или поздно, если никаких улучшений не будет, ей может понадобиться более… назовем это так, квалифицированная помощь. А таковую ей могут оказать только в больнице на Большой земле.

Мэри вскочила на ноги. В глазах у нее блестели слезы.

– Вы имеете в виду сумасшедший дом, да, доктор? Вы ведь к этому клоните, разве нет? Вроде той психиатрической клиники в Бодмине, куда упекли Билли. Нет уж, только через мой труп! Была я там. Мы с вами вместе там были, доктор. Или вы уже позабыли? Это ад на земле, вы сами это знаете. Я этого не допущу. Я видела, во что они там превратили Билли. Боже правый, доктор, вы же сами помогали мне вызволить Билли оттуда. Вы знаете, как там с ними обращаются. Они там не живут, эти бедняги, они там существуют. Это тюрьма, доктор, а никакая не больница. Я костьми лягу, но не допущу, чтобы она угодила в какое-нибудь из этих кошмарных заведений. Мы поставим ее на ноги, вот увидите. Бог на нашей стороне. Разве Люси только что не заговорила с Альфи? Разве это не добрый знак?

– Поистине добрый, миссис Уиткрофт, но я лишь хочу, чтобы вы отдавали себе отчет в том, что и так тоже может быть, – сказал доктор Кроу.

– Не бывать этому никогда в жизни, – с жаром прошептала Мэри сквозь слезы.

– Никто из нас этого не хочет, – кивнул доктор. – Я могу лишь сказать, что, если мы хотим исцелить ее рассудок, вам придется каким-то образом заставить ее встать и пойти. Она должна была достаточно окрепнуть для того, чтобы ходить. Вы должны попытаться вывести ее на свежий воздух.

– Я пыталась, доктор, – с отчаянием в голосе отозвалась Мэри. – Думаете, я не пыталась?

Доктор повернулся к Альфи:

– А ты, Альфи? Это ты заставил ее заговорить. Своди ее прогуляться по острову, свози покататься на лодке, хоть на остров Самсон, посмотреть на дома, или в Камышовую бухту, посмотреть на тюленей. Мы должны пробудить в ней интерес к жизни, заставить ее выйти из своей раковины. А вы, миссис Уиткрофт, вы просто продолжайте делать все то же самое, что делали: разговаривайте с ней, читайте ей, заботьтесь о ней, но пытайтесь почаще выманивать ее вниз, приставляйте к каким-нибудь несложным делам на кухне или в огороде.

– Она такая бедная, такая хилая, – вздохнула Мэри. – Не могу же я заставлять ее насильно, правда? Как мне заставить ее делать то, чего она не хочет делать?

– Мэриму, – подал голос Джим и, протянув руку, накрыл ее ладонь своей, – давай будем делать так, как велит доктор. Пусть Альфи попытается сводить ее куда-нибудь. Он ближе к ней по возрасту. Может, она согласится с ним пойти. Ты не можешь делать все в одиночку, Мэриму.

– Она должна снова научиться жить, миссис Уиткрофт, – произнес доктор Кроу, поднимаясь на ноги. – Даже тогда нельзя быть до конца уверенными, что она поправится. Но это самое главное, на что она может рассчитывать, и самое главное, что я могу посоветовать. Заставляйте ее вставать, заставляйте ее шевелиться – через не хочу.

Он двинулся к двери, но на пороге снова остановился.

– У меня появилась одна мысль, – сказал он. – Музыка. Возможно, музыка сможет вам в этом помочь. У меня дома, на Сент-Мэрис, есть это замечательное новомодное изобретение, граммофон, и несколько пластинок к нему. В следующий раз я захвачу его с собой. Управляться с ним несложно: заво́дите, ставите иглу, и он начинает играть. Магия. Замечательное изобретение. Его следовало бы иметь каждому. Тогда врачи стали бы никому не нужны и я остался бы без работы, но я ничуть не против. Поистине целительная штука эта музыка.

Всю неделю Альфи с мамой старались изо всех сил, но, как они ни уговаривали, как ни упрашивали, Люси не желала вылезать из кровати. Когда через неделю с небольшим к ним снова заглянул доктор Кроу, он, как и обещал, привез с собой граммофон. Едва переступив через порог, он немедленно завел его и поставил пластинку. И, как по волшебству, фортепьянная музыка полилась из механизма и заполнила комнату и весь дом. Джим, Мэри, Альфи и доктор стояли неподвижно, глядя, как крутится пластинка, и слушая как завороженные, полностью растворившись в музыке.

– Это Шопен, – произнес доктор некоторое время спустя, взмахивая своей трубкой в такт музыке.

Дверь в кухню распахнулась. На пороге босиком стояла Люси. Закутанная в одеяло и со своим плюшевым мишкой в руке, она двинулась к ним, не сводя глаз с граммофона. Какое-то время она просто смотрела на него, а потом прошептала:

– Пианино, – и вновь повторила: – Пианино.

Глава шестая

Мы уже едем, папа!

Нью-Йорк, март 1915 года

Помню, когда дедуля Мак принес письмо, я как раз играла на пианино любимую папину пьесу. Дедуля Мак был папин дядя, он жил в нашем доме всегда, сколько я себя помню, как и тетя Ука, моя няня и воспитательница. Она присматривала за мной с самого моего рождения, она учила меня шить, печь хлеб и молиться перед сном. И маму мою тоже она нянчила, когда та была маленькой. Имя Ука, по всей видимости, прилипло к ней с моей легкой руки, поскольку она каждый день возила меня в колясочке в Центральный парк, к озеру, кормить уток. Так и получилось, что я стала звать ее «Ука», и с тех самых пор для всех остальных она тоже стала тетей Укой. А дедуля Мак учил меня запускать воздушных змеев в парке, пускать «блинчики» по воде и ухаживать за лошадьми и седлами. Почти все остальное находилось тоже в их ведении: дом, конюшни, сад, все наши нужды. На них держалось буквально все.

Я терпеть не могла мои ежедневные упражнения на пианино и больше всего гаммы, но у мамы были способы воздействовать на меня.

Угрозы. «Не будешь играть на пианино – не поедешь кататься на лошади».

Подкуп. «Если хорошо сыграешь, Мерри, – потом сможешь пойти покататься».

Ну и, конечно, шантаж. С тех пор как папа ушел на войну, она нередко пользовалась его именем, чтобы усадить меня за пианино: «Папа будет очень огорчен, Мерри, если к его возвращению ты не научишься хорошо играть. Ты же дала ему слово, что каждый день будешь играть гаммы».

Беда в том, что это была правда, я в самом деле дала ему слово. И все равно мне не нравилось, когда мама напоминала мне об этом, и еще меньше нравилось, когда она сидела рядом и смотрела, как я играю. Оттого-то я и дулась все утро, тарабаня на пианино гаммы без всякого воодушевления и усердия, чтобы мама видела, что́ я думаю по этому поводу.

Мама не желала отступать от заведенного порядка. Она сидела со мной в гостиной, пока мне не удавалось три раза кряду сыграть все гаммы без сучка и задоринки. Лишь после этого она позволяла мне сыграть то, что хотелось мне самой. Я редко играла пьесы, которые мне задавала моя учительница музыки, мисс Фелпс. Во-первых, она мне не нравилась, потому что была слишком строгая и неулыбчивая. Вид у нее был вечно нахмуренный, и губы слишком тонкие, а на подбородке торчали две бородавки, из которых росли длинные темные волоски. К тому же пьесы, которые она задавала мне разучивать, были или слишком сложные, или совсем мне не нравились – или и то и другое сразу, – вот почему, отыграв наконец свои гаммы так, что мама осталась довольна, я решила плюнуть на задание мисс Фелпс и вместо него начала играть мою любимую «Анданте грациозо» Моцарта.

Ее любил папа. Я тоже ее любила, потому что это была самая прекрасная музыка на свете, потому что у меня хорошо получалось ее играть и потому что папа любил ее так же сильно, как я. Иногда он останавливался у меня за спиной, когда я ее играла, и принимался мурлыкать в такт. Он всегда называл ее мелодией Мерри, вот почему я вспоминала его каждый раз, когда играла ее. Сегодня я словно чувствовала, что он рядом с нами, в этой комнате, чувствовала на своем плече его руку, хотя отлично знала, что он сейчас далеко, на войне.

Я так по нему скучала! Мне бы так хотелось увидеть, как он идет к дому по дорожке, возвращаясь с работы, смешной и долговязый, точно жираф, и прыгнуть на него, чтобы он подхватил меня и не отпускал, услышать, как разносится по дому его низкий голос, устроиться клубочком у него на коленках, чтобы его усы щекотали мне ухо, и вместе слушать граммофон, играть с ним в шахматы по вечерам у камина, чтобы вечером он поднялся по лестнице ко мне в комнату пожелать спокойной ночи и почитать перед сном «Гадкого утенка». Мне достаточно было лишь заиграть папину мелодию, нашу с ним мелодию, чтобы ощутить, что он снова дома, рядом со мной.

Играя, я забыла, что дулась, забыла, что в комнате сидит мама, полностью растворившись в мелодии и в мыслях о папе. Я видела, как дедуля Мак вошел в комнату с письмом в руке, отдал письмо маме и почти сразу же вышел, но не придала этому особого значения. Мама принялась читать, а потом вдруг вскочила и, прижав руку к губам, залилась слезами. Во мне тут же зашевелились самые страшные подозрения.

– Что такое, мама? – закричала я, бросаясь к ней. – Что случилось?

– Это от папы, – отозвалась она, уже немного придя в себя. – Все в порядке, с ним все будет в порядке. Его ранили. Он в госпитале, в Англии, где-то в глубинке.

– Рана серьезная? Он умрет, мама? Он ведь не умрет, да?

– Он пишет, чтобы мы не волновались, он в два счета опять будет как новенький.

Она перевернула страницу и продолжила жадно читать, не говоря мне больше ни слова.

– Что он еще пишет, мама? Можно я тоже прочитаю? Пожалуйста! – взмолилась я.

Но мама, похоже, меня не слышала.

– Оно адресовано и тебе тоже, – сказала она, наконец протянув мне письмо. Я принялась читать, и в голове у меня словно зазвучал его голос.

Бесценные Марта и Мерри.

Боюсь, со времен моего последнего письма дела и у меня, и в полку складывались не лучшим образом. Мы вели тяжелые бои, пытаясь не отдать немцам Монс, но их всегда было слишком много, а нас слишком мало, и, хуже того, у них всегда были свежие люди, свежие лошади и свежие пушки. Большие пушки. У нас не было выбора. Нам пришлось отступить. Ни одна армия не любит отступать, но мы не дрогнули и не бежали, и я верю, что наши ребята по-прежнему полны решимости и крепки духом, несмотря на все поражения и чудовищные потери, которые мы понесли. Они будут стоять насмерть и не дрогнут, я в этом ничуть не сомневаюсь.

Я, впрочем, к несчастью, больше не с ними. Мне повезло куда больше многих, слишком многих. Мы потеряли столько прекрасных и отважных ребят, немало из которых были совсем мальчишками. Несколько недель назад меня ранило в плечо, шрапнелью раздробило кость. Меня вынесли с поля боя, пару дней я пролежал в полевом госпитале во Франции, после чего меня отправили обратно в Англию, в роскошный старый особняк, вроде тех, что стоят на Лонг-Айленде, только еще более роскошный. Особняк этот превратили в военный госпиталь для канадских офицеров. Госпиталь недалеко от Лондона, и называется он Бервуд-Хаус. Правда же, это странное и необычное совпадение? Я лежу в госпитале в Англии, который называется точно так же, как наш летний дом в Мэне. Очень многое здесь напоминает мне о днях, проведенных там. Я смотрю в окно и вижу величественные деревья, а по ночам сквозь темные облака часто проглядывает луна. Я пою луне и слушаю луну, как и обещал. Надеюсь, ты делаешь то же самое, Мерри.

У нас тут есть парк, куда мы выходим посидеть, когда выдается погожий денек – что, должен сказать, случается не слишком часто, – и озеро с утками, которые плавают по нему с таким видом, будто они здесь главные, прямо как утки у нас в Центральном парке. Так что, открыв глаза или закрыв их, я с легкостью могу вообразить, что нахожусь дома, в Нью-Йорке или в Мэне. Вместе со мной лежит множество офицеров-канадцев, так что я среди друзей. Я самый настоящий счастливчик.

У меня здесь есть все необходимое, обо мне хорошо заботятся, хотя левой рукой я пользоваться совсем не могу. Какая удача, что это было не правое плечо. По крайней мере, я могу вам писать. Врачи говорят, со временем, когда рана заживет и кость срастется, я полностью поправлюсь. Так что, если мне будет сопутствовать удача, через месяц-другой я смогу снова вернуться на фронт, к нашим ребятам. Но пока что даже неплохо на время получить передышку. Здесь очень тихо и мирно, так мирно. Не знаю, есть ли на свете что-нибудь прекраснее мира.

Мне так хочется снова увидеть вас обеих, я постоянно о вас думаю, представляю ваши милые лица, дедулю Мака и тетушку Уку, наш дом в Нью-Йорке, деревья и уток в парке, скалы, на которые мы поднимались, наши прогулки верхом на Бесс и Джоуи, маленьких черных белок – здесь, в Англии, они все серые, – наш летний домик в Мэне на берегу моря, наши походы под парусом и на рыбалку, весь наш привычный и знакомый уклад. Как счастливы мы были до того, как все это началось. Но я должен быть здесь, вы же понимаете.

Мерри, продолжай упражняться на пианино и, пожалуйста, играй не только свою любимую «Анданте» Моцарта, хотя, как тебе известно, я люблю ее больше всего остального. Хорошенько чисти Бесс с Джоуи каждое утро и не забывай перед выездом проверять подковы. И обязательно хорошенько подтягивай подпруги, когда выезжаешь на Джоуи, – ты же знаешь, он, хитрец, вечно норовит надуть пузо. Мне нравится воображать, как вы с мамой ездите кататься в парк – вы обе отлично держитесь в седле. Я представляю, как вы прогуливаетесь по берегу озера и останавливаетесь у нашей любимой скамьи. Ты помнишь, Мерри? Именно там я впервые прочитал тебе «Гадкого утенка», и вокруг нас бродили утки; они даже прекращали крякать – наверное, потому, что слушали.

Милые Марта и Мерри, не волнуйтесь обо мне. Все будет хорошо. Не сомневайтесь, в конце концов мы победим в этой войне, и тогда я вернусь домой и мы все снова будем вместе.

Назад Дальше