Поэтому регент, чувствовавший, как его энергия убывает день ото дня, знал, что на бдительность Дюбуа можно рассчитывать. Пока регент спал, ужинал или ухаживал за дамами, Дюбуа бодрствовал: он, которого, казалось, и ноги–то не держали, был неутомим. Он одновременно присутствовал в Пале–Рояле, Сен–Клу, Люксембургском дворце и в Опере, он был повсюду, где был регент, следуя за ним как тень, и его кунья мордочка мелькала то в коридоре, то в дверях гостиной, то у занавесок ложи. Казалось, Дюбуа обладал даром быть вездесущим.
Вернувшись из путешествия в Рамбуйе, где, как мы видели, он так настойчиво пекся о безопасности регента, он приказал позвать к себе метра Тапена, который, переодетый доезжачим, верхом на прекрасной английской лошади, в темноте, никем не узнанный, смешался со свитой регента и приехал вместе с ним в Париж. Дюбуа беседовал с ним час, дал ему инструкции на следующий день, поспал четыре–пять часов, рано поднялся и в семь часов, в восторге от тех преимуществ, которые он приобрел по сравнению с регентом в результате своей поездки и из которых он надеялся извлечь пользу, уже стоял у задних дверей спальни. Эти двери камердинер его королевского высочества всегда открывал перед ним по первому требованию, даже если герцог Орлеанский был не один.
Регент еще спал.
Дюбуа подошел к постели и некоторое время смотрел на него с улыбкой, в которой было что–то обезьянье и демоническое одновременно.
Наконец он решился разбудить его.
— О–ля, монсеньер, просыпайтесь же! — закричал он. Герцог Орлеанский открыл глаза и увидел Дюбуа; надеясь отделаться от него грубостями, к которым его министр так привык, что они на него не действовали, он произнес:
— А, это ты, аббат? Убирайся к черту! — отозвался он и повернулся лицом к стене.
— Ваше высочество, я как раз от него, но ему было недосуг меня принять, и он меня отослал к вам.
— Оставь меня в покое, я устал.
— Еще бы, ночь была бурная, не так ли?
— Что ты хочешь этим сказать? — спросил герцог, повернув голову к Дюбуа.
— Я хочу сказать, что для человека, который назначает свидания на семь часов утра, вы ночью занимались тяжелой работой.
— Я назначил тебе свидание на семь утра, аббат?
— Да, монсеньер, вчера утром перед отъездом в Сен–Жермен.
— Верно, черт возьми! — сказал регент.
— Монсеньер еще не знал, что ночь для него будет столь утомительной.
— Утомительной? Я встал из–за стола в семь часов.
— Да, но потом?
— Ну и что потом?
— Вы хоть довольны, монсеньер, и стоила ли эта юная особа вашей поездки?
— Какой поездки?
— Той самой, которую монсеньер предпринял вчера вечером после обеда, встав из–за стола в семь часов.
— Послушать тебя, так приехать из Сен–Жермена сюда — тяжкий труд.
— Монсеньер прав, от Сен–Жермена до Пале–Рояля шаг, но есть способ удлинить поездку.
— Какой?
— Поехать через Рамбуйе.
— Ты бредишь, аббат.
— Пусть брежу, монсеньер, тогда я расскажу вам свой бред, и это докажет вашему высочеству, что я занимаюсь вами и в бреду.
— Опять какая–нибудь новая дурацкая шутка!
— Вовсе нет, я видел в бреду, что монсеньер затравил оленя на перекрестке Трейаж, и олень, как и следует воспитанному животному из хорошего дома, любезно заставил гоняться за собой на площади в четыре квадратных мили, после чего отправился в Шамбурси, где его и взяли.
— До сих пор твой бред весьма правдоподобен. Продолжай, аббат, продолжай.
— После этого монсеньер вернулся в Сен–Жермен, сел за стол в половине шестого и приказал, чтобы к половине восьмого его карета без герба была приготовлена и запряжена четвериком.
— Дальше. Неплохо, аббат, неплохо.
— В половине восьмого монсеньер действительно отпустил всю свиту, кроме Лафара, с которым он сел в карету. Так, монсеньер?
— Продолжай, продолжай!
— Карета отправилась к Рамбуйе, куда и прибыла без четверти десять, но у въезда в город она остановилась, монсеньер вышел, ему подвели коня, который его ждал, и Лафар продолжил свой путь к гостинице «Королевский тигр», а монсеньер сопровождал его в качестве доезжачего.
— Вот тут в твоих снах начинается некоторая путаница, да?
— Да нет, монсеньер, сон довольно отчетлив.
— Ну что же, тогда продолжай.
— Так вот, пока этот Лафар делал вид, что ест скверный ужин, который ему подавали, величая его «превосходительством», монсеньер передал лошадь пажу и пошел в маленький флигель.
— Ты демон! Где же ты прятался?
— Я, монсеньер, никуда не выходил из Пале–Рояля и спал, как сурок, и доказательство тому — сон, который я вам рассказываю.
— И что же было во флигеле?
— Вначале в дверях появилась ужасная дуэнья, длинная, желтая, иссохшая.
— Дюбуа, я тебя препоручу Дерош, и можешь быть спокоен, стоит ей только тебя увидеть, как она тебе выцарапает глаза.
— Потом вы прошли внутрь… Ах, черт, вы прошли внутрь…
— А вот этого, бедный мой аббат, ты не мог видеть, даже во сне.
— Да что вы! Монсеньер, вы бы отняли у меня, надеюсь на это ради вас же, мои пятьсот тысяч ливров на секретную полицию, если бы с их помощью я не мог видеть, что происходит внутри.
— Прекрасно, ну и что же ты увидел?
— Ей–ей, монсеньер, прелестную бретоночку лет шестнадцати–семнадцати, хорошенькую, как ангелочек, и даже лучше, которая прибыла прямиком от клисонских августинок, а до Рамбуйе ее сопровождала старая добрая монахиня, но от ее стеснительного присутствия тут же избавились, ведь так?
— Дюбуа, мне часто приходило в голову, что ты дьявол, который принял облик аббата, чтобы меня погубить.
— Чтобы спасти вас, монсеньер, говорю вам, чтобы спасти вас!
— Чтобы меня спасти! А я этого и не подозревал!
— Ну так как, — продолжал Дюбуа с дьявольской улыбкой, — довольны вы малюткой, монсеньер?
— В восторге, Дюбуа, она прелестна!
— Богом клянусь! Вам так издалека ее привезли, что, окажись она хуже, вы могли бы счесть себя обворованным.
Регент нахмурил брови, но при мысли о том, что дальнейшее Дюбуа полностью неизвестно, перестал хмуриться и улыбнулся.
— Да, Дюбуа, ты воистину великий человек.
— Ах, монсеньер, только вы один еще в этом сомневаетесь, и тем не менее вы ко мне неблагосклонны.
— К тебе?!
— Без сомнения, вы от меня скрываете свои любовные похождения.
— Ну не сердись, Дюбуа.
— Но ведь есть за что все же, монсеньер, согласитесь.
— Почему?
— Да потому что я, честное слово, нашел бы девицу не хуже, а может быть, и лучше. Какого черта вы мне не сказали, что вам нужно бретонку? Вам бы ее привезли, монсеньер, привезли бы!
— Правда?
— Ох, Господи, конечно, я нашел бы их пять на грош, этих бретонок!
— Вот таких?
— И получше даже!
— Аббат!
— Черт возьми! Прекрасное дельце вы сделали!
— Господин Дюбуа!
— Думаете, наверное, что добыли сокровище?
— Потише, потише!
— Если бы вы знали, кто такая ваша бретонка, с кем вы связались!
— Прошу тебя, аббат, не шути.
— О, ваше высочество, вы, действительно, меня огорчаете.
— Что ты хочешь сказать?
— Вас пленяет внешность, одна ночь опьяняет вас, как школьника, и на следующий день уже никто не может сравниться с новой знакомой. Что ж она, эта девчушка, уж так хороша?
— Очаровательна!
— А уж примерная! Сама добродетель! Ведь вам ее нашли одну такую из сотни?
— Все в точности так, как ты говоришь, мой дорогой.
— Так вот, монсеньер, заявляю вам, что вы погибли.
— Я?
— Вот: ваша бретонка просто наглая девка.
— Молчать, аббат!
— Как это молчать?
— Да, больше ни слова, запрещаю тебе, — произнес серьезно регент.
— Монсеньер, вам тоже приснился дурной сон, позвольте, я вам объясню.
— Господин Жозеф, я отправлю вас в Бастилию.
— Пожалуйста, можно и в Бастилию, ваше высочество, но я вам все равно скажу, что эта потаскушка…
— Моя дочь, господин аббат!
Дюбуа отступил на шаг, и на его лице насмешливая улыбка сменилась выражением полной оторопи.
— Ваша дочь, монсеньер! И кому же, черт побери, вы эту–то сделали?
— Одной порядочной женщине, аббат, которая имела счастье умереть, так тебя и не узнав.
— А ребенок?
— Ребенка я спрятал ото всех, чтобы ее не пачкали взгляды таких ядовитых тварей, как ты.
Дюбуа низко поклонился и почтительно удалился с видом полнейшей растерянности. Регент следил за ним торжествующим взглядом до тех пор, пока за ним не закрылась дверь. Но, как известно, Дюбуа нелегко впадал в замешательство, и не успел он затворить дверь, отделявшую его от регента, как во тьме, на секунду застлавшей ему глаза, он уже увидел свет, и этот свет воссиял для него, как пламя великой радости.
— А я–то говорил, — прошептал он, спускаясь по лестнице, — что этот заговор разродится моей архиепископской митрой, ну и дурак же я был! Если его вести потихоньку–полегоньку, то он распрекрасно может разродиться кардинальской шапкой!
XII. СНОВА РАМБУЙЕ
В условный час Гастон в нетерпении отправился к Элен, но ему пришлось некоторое время ждать в прихожей, потому что госпожа Дерош выдвигала всякие возражения против этого визита. Но Элен объяснилась с ней ясно и твердо и заявила о своем праве судить, пристойно или нет ее решение принять своего земляка господина де Ливри, пришедшего с ней проститься. Читатель помнит, что господин де Ливри — это имя, принятое Гастоном во время пути; он рассчитывал его сохранить и в дальнейшем, оставив свое только для тех, с кем ему придется общаться по делу, ради которого он приехал в Париж.
Госпожа Дерош ушла в свою комнату весьма неохотно и даже хотела подслушать беседу молодых людей, но Элен, заподозрившая подвох, сама затворила дверь в коридор и заложила ее на засов.
— Вот и вы, друг мой, — сказала она, — я вас ждала и эту ночь не спала.
— И я тоже, Элен, но позвольте мне полюбоваться вашим великолепием. Элен улыбнулась.
— Прежде всего вами, шелковым платьем, прической… Как вы прекрасны, Элен!
— Вы, кажется, этим недовольны? Гастон не ответил, он продолжал осмотр:
— Драпировки богатые, картины ценные, на карнизах золото и серебро… Так ваши покровители, кажется, богаты, Элен?
— Я так думаю, — сказала девушка, улыбаясь, — и мне сказали, что и обивка и позолота, которые так вам нравятся, как и мне, уже стары, вышли из моды и что их заменят более красивыми.
— Я вижу, что скоро Элен станет— знатной и богатой дамой, — сказал Гастон, силясь улыбнуться, — она уже заставляет меня ждать приема.
— Дорогой друг, а когда там, на нашем озере, вы часами ждали в лодке, разве это было не то же самое?
— Тогда вы были в монастыре, и я ждал соизволения матери–аббатисы.
— Это святое звание, не так ли? — Ода!
— Оно внушает вам доверие, обязывает к уважению и послушанию?
— Без сомнения.
— Ну так судите сами, какова моя радость, мой друг: здесь
я обрела то же покровительство, ту же любовь, но более сильную, прочную и долговечную.
— Как! — удивленно воскликнул Гастонг.
— Я обрела…
— Говорите, во имя Неба!
— …своего отца!
— Вашего отца?.. Ах, дорогая Элен, я счастлив и разделяю вашу радость. Какое счастье! Отец, который будет печься о моей подруге, о моей жене!
— Да, но издали.
— Как? Он с вами расстается?
— Увы! Свет, по–видимому, вынуждает нас расстаться.
— Это тайна?
— Даже для меня, вы же понимаете, что, будь это иначе, вы бы уже все знали. От вас у меня нет тайн, Гастон.
— Что–то, связанное с вашим рождением? Изгнание из семьи, какое–нибудь временное препятствие?
— Я не знаю.
— Это воистину тайна, но, — сказал он, — я на вас полностью полагаюсь и разрешаю даже быть со мной скрытной, если так вам приказал отец. И все же я задам вам еще несколько вопросов, вы не рассердитесь?
— О нет!
— Вы довольны? Вы можете гордиться вашим отцом?
— Думаю, что да. Кажется, он человек с добрым и благородным сердцем, и голос у него мягкий и мелодичный.
— Голос? Но… он на вас похож?
— Не знаю… Я его не видела.
— Не видели?
— Нет, не видела… было темно.
— И ваш отец не захотел увидеть свою дочь? Такую красавицу?! О, какое равнодушие!
— Нет, мой друг, он не равнодушен, он меня хорошо знает. Да вот, у него есть мой портрет, вы знаете, тот самый, из–за которого вы так ревновали прошлой весной.
— Я не понимаю.
— Говорю вам, было темно.
— Но в таком случае можно было зажечь вот эти жирандоли, — сказал он, но улыбка получилась натянутой.
— Можно, если ты хочешь, чтоб тебя увидели, но когда есть причины скрывать лицо…
— Что вы такое говорите? — продолжал задумчиво Гастон. — Какие причины могут заставить отца скрывать свое лицо от дочери?
— Очень важные, я полагаю. Вы же человек серьезный и могли бы понять это лучше меня, я–то ведь не удивляюсь.
— О, милая Элен, что вы мне рассказали? В какие терзания ввергли вы мою душу!
— Вы меня пугаете своими терзаниями.
— Скажите, о чем с вами говорил отец?
— О нежной любви, которую он всегда питал ко мне. Гастон вздрогнул.
— Он поклялся мне, что отныне я буду жить счастливо, что он избавит меня от неопределенности моей прошлой жизни, что он …отбросит все соображения, которые до сих пор заставляли его не признавать меня своей дочерью.
— Слова… слова!.. Но какие свидетельства своей любви он дал вам, Элен? Простите мои неразумные вопросы, Элен, я предвижу бездну несчастий, я хотел бы, чтобы ваша ангельская чистота, которой я так горжусь, на мгновение сменилась адской, демонической проницательностью, тогда вы бы поняли меня, и мне не пришлось бы испытывать стыд, пятная вас низкими вопросами, столь необходимыми для нашего будущего счастья.
— Я совсем не понимаю вашего вопроса, Гастон, иначе бы я смогла ответить на него.
— Он проявил к вам большую привязанность?
— Да, несомненно.
— Но в темноте, беседуя с вами, обращаясь к вам?
— Он взял меня за руку, и его рука дрожала сильнее моей. Гастон от ярости весь дрожал, кулаки у него сжимались.
— И он вас отечески поцеловал, ведь так?
— Да, в лоб, один раз, когда я стояла перед ним на коленях.
— Элен, — воскликнул он, — Элен, я верю своим предчувствиям, вашим доверием злоупотребляют, вы жертва отвратительного заговора! Элен, этот человек, который прячется, который боится света, который называет вас своей дочерью, этот человек не ваш отец!
— Гастон, вы разбиваете мне сердце!
— Элен, ваша невинность заставила бы завидовать ангелов небесных, но на земле люди все обращают во зло, оскверняют, оскорбляют и ангелов. Этот человек, которого я настигну и узнаю, которого заставлю поверить в любовь и честь такой преданной дочери, как вы, этот человек скажет мне, не самый ли он низкий из людей и должен ли я назвать его своим отцом или убить как подлеца.
— Гастон, у вас мутится разум, что вы говорите? Кто мог заставить вас заподозрить столь ужасное предательство? И раз уж вы пробудили во мне подозрения, поскольку осветили те отвратительные лабиринты человеческого сердца, в которые я запрещала себе заглядывать, я буду говорить с вами столь же откровенно. Разве этот человек не держал меня в своей власти? Разве этот дом не принадлежит ему? Разве люди, которыми он меня окружил, не готовы выполнять его приказы? Гастон, вы дурно думаете о моем отце, и, если вы меня любите, вы попросите у меня за это прощение.
Гастон в отчаянии рухнул в кресло.
— Друг мой, не портите мне единственную и чистую радость, которую я до сих пор испытала, — продолжала Элен, — не отравляйте моего счастья, я и так часто плакала о том, что я одинока, всеми покинута, и нет у меня другой привязанности, кроме той, на которую Небо нам не разрешает быть щедрыми. Пусть дочерняя любовь умерит во мне угрызения совести, которые я часто испытываю за то, что люблю вас с обожанием, достойным осуждения.