– Сюда мы еще не заглядывали, – предлагает он осторожно и встает вполоборота, чтобы его спутники увидели тропинку.
Судя по всему, Оскар не собирается идти первым. Он замедляет шаг и позволяет всем обогнать его.
Недлинная боковая дорожка заканчивается аккуратным металлическим парапетом, отделяющим прогулочную зону от опасного каменистого склона. Бледные, как арбузная мякоть, замерзшие пятна крови под ногами ведут их к парапету так же уверенно, как это сделали бы меловые стрелки на асфальте, если бы сейчас, скажем, шла игра в казаков-разбойников.
Лора обжигает ладони стальными перилами, наклоняется вперед и вытягивает шею, и смотрит вниз. Она не боится мертвецов. Там, где она родилась, люди нередко не доживают до преклонных лет, она видела достаточно похорон. С другой стороны, Лорины мертвецы – смирные, умытые, расчесанные на пробор и завернутые в лучшие свои костюмы – послушно лежали в обитых тканью гробах. Как бы они ни вели себя при жизни, в смерти все как один выглядели прилично и кротко. Неопасно. До того как показать их Лоре, им пристойно опустили веки и сложили руки, а лбы накрыли лентой с крупными красными буквами. «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас», – требовала могущественная лента, прижимая мертвые головы к ситцевой изнанке гроба, не позволяя им никаких вольностей.
В замерзшем Сонином лице нет покоя. Оно вызывающе неприлично. Сонино лицо глядит на Лору стеклянными шарами глаз с несимметрично примерзшими веками. Лоре будет трудно забыть вывернутую Сонину нижнюю губу и розовый сталактит слюны, застывший в уголке рта. Синие пальцы, разбросанные руки и левую ногу, согнутую в колене – так, словно Соня собирается с силами, чтобы повернуть сведенную морозом шею, оторвать от камня волосы, поседевшие от инея и хрустящие, как оберточная бумага, и подняться Лоре навстречу. Словно это вот-вот произойдет. Смерть, которую видит Лора на дне каменного кармана, как сырая фотография, – необработанная, натуральная, без фильтров. В ней еще нет смирения. Лора хотела бы отвести взгляд, но не может этого сделать; даже мертвая, Соня умеет приковывать внимание. Лора пытается вдохнуть. Поднимает руки к лицу. Я хочу домой, думает Лора, я просто хочу домой, я вообще не хотела ехать.
Оскар подходит ближе и встает сбоку, у самого края парапета, бросает вниз мимолетный взгляд и тут же разворачивается обратно, к живым, и на мгновение становится похож на конферансье. На ведущего боксерского поединка. Кажется, он вот-вот изогнется, выбросит вперед правую руку и крикнет торжественно: «Ladies and gentlemen!» К счастью, он не делает этого и просто становится спиной к яме, единственный зритель, для которого восемь человек исполнят сейчас свои партии.
И они исполняют: например, Лора, которая наконец плачет, некрасиво кривит рот и трет кулаками глаза, размазывая остатки вчерашней туши по своим цыганским щекам. Например, Лиза, которая на месте надутой девицы с вечно поджатыми губами видит ребенка, обычного испуганного ребенка, и с облегчением протягивает руки, повинуясь спасительному инстинкту: схватить, прижать и утешить, потому что это оказывается гораздо проще, чем задыхаться от ужаса над неподвижным стеклянным телом. Чем плакать самой.
Например, Ваня. Который хмурится, и заглядывает в Сонины приоткрытые глаза, и говорит: что за хрень. Что за, мать его, хрень. Что за хрень – и стучит кулаком по холодной железной трубе с видом человека, который вот-вот предъявит претензии, потому что уговор был другой. В перечне оплаченных Ваней услуг не было пункта «мертвая актриса с двумя дырками от лыжной палки и сломанной лодыжкой». Нарушение контракта, вот что написано на Ванином лице. Вы что себе, бляди, думаете, вот-вот скажет Ваня.
Егор шарит во внутреннем кармане и вытаскивает телефон. Он ничего не может с собой поделать, это инстинкт. Профессиональная деформация. Записная книжка Егорова телефона содержит номера на любой случай. Срочный вызов нотариуса на дом. Завтравмой в Склифе. Единая справочная служба эвакуаторов. Ветеринарная неотложка (Лиза любит животных). Сотового сигнала нет, но закольцованный список вариантов, из которых следует выбрать подходящий, с уютными щелчками проходит под его указательным пальцем два полных круга. Телефон доверия МВД. Приемная прокурора города Москвы. Мэрия. Даже если бы телефон работал, нужного номера все равно не найти; этот список вообще не годится для европейской горы. Складывается впечатление, что Егор неприятно удивлен.
В этот момент Оскар напоминает охранника супермаркета перед восемью мониторами, каждый из которых показывает кражу. Любая секунда, потраченная на изучение одного из восьми, играет на руку семи остальным. Для того чтобы ничего не упустить, потребовалось бы еще семь наблюдателей или одна видеокамера. Возможно, он планировал застать их врасплох, но вынужден определить очередность, с которой заглядывает в их лица, в то время как они пользуются своим преимуществом и реагируют одновременно.
У Вадика фора почти в минуту. Когда до него доходит очередь, он уже стоит спиной к парапету, и в руках у него плоская коньячная бутылка, полная на две трети (что означает: треть он успел выпить раньше). Вадик поднимает ее к губам, зажмуривается и с усилием, трудно глотает. Уровень жидкости в перевернутой бутылке иссякает, словно это песочные часы-экспресс, где время исчисляется секундами. Ржавые струйки стекают по небритому подбородку. На лице у Вадика облегчение, из которого не следует никаких выводов; нет адекватного способа оценить приоритеты алкоголика, если ты сам не таков.
Маша сидит, разбросав ноги (прошло полторы минуты), и лепит снежок. Между Машиных коленей – десять следов от ее пальцев, десять подтаявших дорожек, симметрично сходящихся к центру, словно крылья вылупившейся из-под снега бабочки. Она сжимает кулаки. Сминает рыхлый снежный комок. Талая вода сочится между длинными Машиными пальцами неохотно, по капле. Лица ее не видно, она низко нагнула голову, словно ее сейчас стошнит. Или она готовится кого-нибудь боднуть.
Спустя неполных две минуты после того, как они нашли тело, юная Лора все еще плачет, прижимая лицо к мягкому Лизиному плечу, но уже не так громко. Лиза очень бледна, и держит девочку крепко, обеими руками, и легонько покачивается из стороны в сторону.
– Вадик, – говорит Таня хрипло, перекрывая затихающие Лорины всхлипы. – Что у тебя там, коньяк? Дай сюда.
Спустя неполных две минуты у Вадика нет уже, разумеется, никакого коньяка. В конце концов, бутылка была совсем небольшая, призванная всего лишь немного скрасить прогулку. Надолго ли хватит двухсот пятидесяти граммов коньяка человеку, который только что обнаружил мертвое тело? Особенно если это не чужое тело. Если это очень, черт возьми, хорошо знакомое тело.
Вадик вытирает мокрый подбородок и сконфуженно прячет пустой стеклянный огрызок в карман. И не говорит ничего. В конце концов, Таня знает его много лет. Она должна понимать.
Таня понимает. Она вытаскивает смятую сигаретную пачку; будет очень логично, если и пачка окажется пустой, как Вадикова бутылка. В конце концов, думает Таня, писателю нужны чистые, неразбавленные впечатления. Без костылей вроде никотина или алкоголя. Ты сейчас подойдешь к парапету, говорит себе Таня, и посмотришь на нее еще раз. И запомнишь всё. Позу, в которой она лежит. Выражение ее лица. Это надо делать сразу, без анестезии, уловить и зафиксировать самые свежие, самые острые ощущения. Подобрать подходящую метафору к заиндевевшим, смерзшимся волосам. Бумажные? Хрустящие, как сухая солома? Перевести страх в слова, сфотографировать вкус, запах, собственные мысли. Ассоциации. Такое случается раз в жизни. Это уникальный опыт. Неповторимый.
Она делает шаг к уложенной набок железной трубе, отделяющей площадку от обрыва. Господи, думает Таня. Господи. Неужели нет другого способа? Оказывается, у нее дрожат руки; сигаретная пачка испуганно жмется к ладони, и становится слышно, как между тонких картонных стенок катается последняя сигарета. Таня рвет пачку пополам и засовывает сигарету в рот. До парапета остается еще несколько шагов. Правдивость избитых определений, какими принято описывать покойников, она успела проверить раньше; мало кому из сорокалетних выпадает везение избежать этого зрелища. Заглядывая в искаженное смертью знакомое лицо, невозможно не вспомнить фразы «заострившиеся черты» и «восковая бледность». Неважно, спокоен ты или кричишь от боли: короткая удивленная мысль – так вот они о чем – все равно успевает мелькнуть.
Если Таня хочет когда-нибудь написать о том, как выглядит насильственная смерть. Если надеется найти правильные слова, чтобы передать ощущения человека, который с этой смертью столкнулся. Для того чтобы не придумывать, а знать, ей придется сейчас подойти и взглянуть еще раз. Убедиться, замерзли ли глазные яблоки. Что происходит после смерти со зрачками. Как выглядят ресницы. Почувствовать, систематизировать и запомнить свое сдавленное страхом горло, облупившуюся с железных перил зеленую краску. Сонины волосы, которые оказываются похожи вовсе не на бумагу, а скорее на траву, да, на мертвую траву, обесцвеченную первыми заморозками. Сделать слепок этого момента – целиком. И сохранить его в памяти.
Не хочу, думает Таня, и делает еще один шаг. Ну пожалуйста. Я не хочу. Стирая слезы тыльной стороной ладони и негромко, побежденно скуля, она наклоняет голову и заставляет себя смотреть. И укладывает увиденное рядом с шорохом легкого кошачьего тела внутри обувной коробки, в которой его несут во двор, чтобы закопать в палисаднике. Рядом со сладким запахом волос пятилетней девочки, Лизиной младшей дочери, и ощущением горячей тяжести в руках, на которых она заснула. И десятком других. Хороши ее тексты или плохи – разве кто-нибудь может знать наверняка? Она все равно подает их с кусками собственной печени. Со своими слезами, и счастьем, и страхом, и стыдом. Ей пришлось ободрать до голых чистых костей свое детство, препарировать все выпавшие ей радости и разочарования. Даже это не дает никаких гарантий; их вообще не бывает, гарантий. Просто это единственный известный ей способ оживлять буквы: не врать. Не фантазировать. Если хочешь сделать так, чтобы тебе поверили, выбора нет. Свою историю придется рассказывать без трусов.
Оборачиваясь на шум у себя за спиной, она видит Оскара, который лежит на снегу с онемевшей, расквашенной щекой, и Петюню, своего кроткого мужа, сидящего у Оскара на груди. Сука, говорит Петюня, упираясь коленями в Оскаровы ребра. Это ты. Это же ты. Гад. Гад! Петюнино лицо (видит Таня) кривится и дергается. Он заносит кулак еще раз, но не бьет. Опрокинутый на спину, словно черепаха, Оскар не сводит глаз с этого зависшего в воздухе некрупного кулака.
– Я бы очень просил вас, – произносит Оскар осторожно. Вероятно, когда твои легкие расплющены чужими коленями, говорить неудобно.
– Я очень просил бы вас взять себя в руки. Вам потом будет неловко.
Надо отдать ему должное, думает Таня, он ведет себя очень грамотно, этот странный заморыш. Учитывая, что он заперт на горе с восемью незнакомцами, которые будут только счастливы обвинить в Сониной смерти именно его, чужака. Без связи, без поддержки цивилизованной европейской полиции. Если не удастся быстро разобраться в том, что тут случилось, думает Таня, мы сейчас начнем вести себя как дикари. Станем играть в Повелителя мух. И бог знает, сколько это продлится, а ведь ему нужно просто продержаться. Интересно, как он планирует выкручиваться.
– Ты! – повторяет Петя. Судорожно сжатый кулак подвешен в полуметре от Оскарова поверженного лица, но Таня видит, что еще раз он ударить не сможет. Петюня щупл и миролюбив и, вполне возможно, впервые в жизни сбил кого-то с ног ударом кулака, а это кому угодно вскружило бы голову. Но бить лежащего – все-таки совсем другое дело.
Когда он разжимает ладонь, с усилием, словно она принадлежит кому-то другому, и мучительно трет переносицу, становится ясно, что маленькому смотрителю Отеля больше ничего не угрожает. Петюня освобождает Оскара и недолго, мгновение-другое, стоит на коленях, не поднимая головы, а прямо под его пальцами – теперь они все это замечают – снег оказывается пористый, мутно-розовый, так что ему приходится отдернуть руки, словно под ними кипяток, словно он в самом деле их ошпарил. Петюня пятится, не поднимаясь, как мексиканский паломник, перепутавший направление, в котором следует ползти. Мимо Лизы, обнимающей зареванную Ванину жену. Мимо пьяного от ужаса Вадика. Натыкается спиной на металлические перила, и ныряет под них, и быстро рушится вниз, неловко, некрасиво сползает животом по каменистому склону, обламывая торчащие осколки льда, с хрустом и грохотом.
Таня щелкает зажигалкой и делает огромный жадный вдох, заполняя легкие едкой горечью горящего фильтра. Последняя сигарета погибла напрасно. Позади начинается какая-то суета; прошло уже почти три минуты, и всякой немой сцене рано или поздно приходит конец. Ей ни к чему оборачиваться. Она разглядывает исцарапанную ладонь своего мужа, дрожащую на Сониных заиндевевших волосах. Смотрит, как он плачет.
– Соня, – всхлипывает Петюня, склонившись так низко, что губы его почти касаются застывшего Сониного лица. – Сонечка.
Таня смотрит теперь только на него. И запоминает.
Оскар встает и тщательно, двумя руками счищает снег со своей клетчатой куртки, затем нагибается и отряхивает колени. Хлопает одетыми в перчатки ладошками.
– Я принесу веревки, – говорит он. – Нужно поднять тело.
Глава восьмая
Поднятое Сонино тело оказывается похоже на манекен из магазина спорттоваров. На неудачную гипсовую скульптуру из ЦПКиО. На девушку без весла. Непобедимый rigor mortis, усиленный ночным морозом, не позволил вернуть на место раскинутые в стороны руки и помешал выпрямить согнутое колено, так что семьсот метров до Отеля им приходится нести ее как растопыренную твердую куклу. Как деревянное распятие. Чертов Оскар, вернувшийся с веревками, не догадался захватить ни пледа, ни одеял, и, оскальзываясь на хрустящих кромках дорожки, слишком узкой для четверых идущих парами мужчин, они все время видят тени облаков и черных веток, скользящих по стеклянной поверхности ее заледеневших щек. Повернуть ее лицом вниз они все-таки не решились; этому телу достаточно выпало унижений. Хмурый гаденыш обиженно топает впереди и не оборачивается. Кажется, он вот-вот ускорит шаг. Перейдет на бег. Оторвется от них и исчезнет за поворотом, в беззвучной белизне. Сгинет. И, добравшись до Отеля, они обнаружат только наглухо запертую дверь, за которой не окажется никого.
Возле крыльца (теперь им, конечно, бросились в глаза и разбросанные лыжи, и бурое пятно замерзшей крови) Оскар останавливается и говорит недружелюбно и сухо:
– В дом нельзя. Слишком тепло. Есть другое место.
И четверо, которые несли тело, разом чувствуют себя непрошеными гостями, просителями, получившими отказ. Сконфуженно и послушно пятятся, не протестуя. Тащат дальше, в обход, по тропинке, вдоль сливочных стен, перечеркнутых шоколадными балками, мимо обсаженной туями беседки с примерзшими к столу остатками пикника, мечтая только об одном: освободить руки, избавиться. Положить, накрыть, не смотреть больше.
Оскар уже потянул вверх подъемные гаражные воротца – неширокие, выкрашенные в те же молочно-кондитерские цвета, – а за ними открылась прохладная пустота и блеснул у задней стены рогатый снегоход, и они заторопились, затолкались у входа, прицеливаясь, как бы побыстрее войти, предчувствуя избавление, – но воздух вокруг них неожиданно сгущается, и мутнеет, и наполняется снегом. Сумерки обрушиваются в одно мгновение, как это часто случается в горах. Казалось, еще минуту назад был день, прозрачный, черно-белый, и гора глядела им в затылок, провожая их от самого парапета, под которым нашли Соню, как вдруг разом настала ночь, и Отель угрюмо налился тьмой, и гаражный проем в его мрачном боку превратился в распахнутый черный рот. Где-то позади снова захныкала Лора – тихо, вполголоса. Оскар юркнул внутрь, под ворота, а затем появился снова, держа над головой большой аккумуляторный фонарь. Бледный ксеноновый луч освещает их испуганные лица. Волосы, куртки, плечи – все стремительно становится белым, как будто над головой у них перевернулось огромное корыто, до краев полное снега.
– Прошу вас, – нетерпеливо говорит Оскар и отворачивается, унося свой голубой луч света в бетонную пасть гаража.
Не желая оставаться снаружи, они идут следом.