Эмигрантское
День окончен. Супермаркет,
мёртвым светом залитой.
Подворотня тьмою каркнет.
Ключ блеснёт незолотой.
То-то. Счастья не награбишь.
Разве выпадет в лото.
Это билдинг, это гарбидж,
это, в сущности, ничто.
Отопри свою квартиру.
Прислонись душой к стене.
Ты не нужен больше миру.
Рыбка плавает на дне.
Превращенье фрукта в овощ.
Середина ноября.
Кто-нибудь, приди на помощь,
дай нюхнуть нашатыря.
По тропинке проторённой —
раз, два, три, четыре, пять —
тихий, малоодарённый
человек уходит спать.
То ль Кармен какую режут
в эти поздние часы,
то ль, ворьё почуяв, брешут
припаркованные псы.
Край оборванный конверта.
Край, не обжитый тобой,
с завезённой из Пуэрто-
Рико музыкой тупой.
Спи, поэт, ты сам несносен.
Убаюкивай свой страх.
Это билдингская осень
в тёмно-бронксовых лесах.
Это птичка «фифти-фифти»
поутру поёт одна.
Это поднятая в лифте
нежилая желтизна.
Рванью полиэтилена
бес кружит по мостовой.
Жизнь конечна. Смерть нетленна.
Воздух дрожи мозговой.
Партитура Бронкса
Выдвиньте меня в луч солнечный
дети разбрелись по свету сволочи
дай-ка на газету мелочи
развелось в районе чёрной нечисти
ноют как перед дождём конечности
что здесь хорошо свобода личности
нет я вам скажу товарищи
что она такие варит щи
цвет хороший но немного старящий
он икру поставит чтоб могла жевать
каждый будет сам себе налаживать
я прямая не умею сглаживать
как ни встречу все наружу прелести
в пятницу смотрю пропали челюсти
тихие деревья в тихом шелесте
тихие деревья среди сволочи
в щах луч золотится солнечный
развелось в районе чёрной мелочи
нет я вам скажу от нечисти
я прямая разбрелись конечности
цвет хороший но немного личности
он икру поставит чтоб товарищи
как перед дождём такие варит щи
как ни встречу все наружу старящий
дети разбрелись но чтоб могла жевать
дай-ка на газету сам налаживать
что здесь хорошо умею сглаживать
выдвиньте меня наружу прелести
каждый будет сам пропали челюсти
тихие деревья в тихом шелесте
«В полях инстинкта, искренних, как щит…»
В полях инстинкта, искренних, как щит
ползущей черепахи, тот,
что сценами троянских битв расшит,
не щит, так свод,
землетрясеньем стиснутый, иль вид
исходных вод,
в полях секундных, заячьих, среди
не разума и не любви,
но жизни жаб, раздувшихся в груди,
травы в крови
расклёванной добычи впереди, —
живи, живи.
Часторастущий, тыщий, трущий глаз
прохожему осенний лес —
вот клёкот на его сквозной каркас
летит с небес,
вот некий профиль в нем полудивясь-
полуисчез.
Небесносенний, сенный, острый дух,
сыреющий, стоит в краях,
где розовый олень, являя слух,
в котором страх
с величьем, предпочтёт одно из двух,
и значит – взмах
исчезновенья, как бы за экран,
сомкнувшийся за ним, и в нём
вся будущая кровь смертельных ран
горит огнём,
когда, горизонтально выгнув стан,
он станет сном.
Темнеет. Натянув на темя плед,
прощальный выпростает луч,
как пятку, солнце, и погаснет след
в развалах туч.
Рождай богов, сознание, им свет
ссужай, не мучь
себя, ты без богов не можешь – лги,
их щедро снарядив. Потом,
всесильные, вернут тебе долги
в тельце литом.
Трактуй змею, в шнуре её ни зги.
Или Содом.
Сознание, твой раб теперь богат,
с прогулки возвратясь и дар
последний обретя, пусть дом объят
(ужель пожар?)
сплошь пламенем, все умерли подряд,
и сам он стар.
Баллада по уходу
Шёл, шёл дождь, я приехал на их,
я приехал на улицу их, наих,
всё друг друга оплакивало в огневых.
Мне открыла старая в парике,
отраженьем беглым, рике, рике,
мы по пояс в зеркале, как в реке.
Муж в халате полураспахнутом,
то глазами хлопнет, то ахнет ртом,
прахом пахнет, мочой, ведром.
Трое замерли мы, по стенам часы шуршат.
Сколько времени! – вот чего нас лишат:
золотушной армии тикающих мышат.
Сел в качалку полуоткрытый рот,
и парик отправился в спальный грот.
Тело к старости провоняет, потом умрёт.
О бессмысленности пой песню, пой,
я сиделка на ночь твоя, тупой,
делка, аноч, воя, упой.
То обхватит голову, то ковырнёт в ноздре,
пахом прахнет, мочой в ведре,
из дыры ты вывалился, здыры ты опять в дыре.
Свесив уши пыльные, телефон молчит,
пересохший шнур за собой влачит,
на углу стола таракан торчит.
На портретах предки так выцвели, что уже
не по разу умерли, но по два уже,
из одной в другую смерть перешли уже.
Пой тоскливую песню, пой, а потом среди
надевай-ка ночи носок и себя ряди
в человеческое. Куда ты, старик? сиди.
Он в подтяжках путается, в штанинах брюк,
он в поход собрался. Старик, zur ck!
Он забыл английский: немец, тебе каюк.
Schlecht, мой пекарь бывший, ты спёкся сам.
Для бардачных подвигов и внебрачных дам
не годишься, ухарь, не по годам.
Он ещё платочек повяжет на шею, но
вдруг замрёт, устанет, и станет ему темно,
тянет, тянет, утягивает на дно.
Шёл, шёл дождь, я приехал к ним,
чтоб присматривать, ним, ним, ним,
за одним из них, аноним.
Жизнь, в её завершении, хочет так,
чтобы я, свидетель и ей не враг,
ахнул – дескать, абсурд и мрак!
Что ж, подыгрываю, пой песню, пой,
но уж раз напрашивается такой
вывод – делать его на кой?
Leben, Бог не задумал тебя тобой.
Одиночество в покипси
Какой-нибудь невзрачный бар.
Бильярдная. Гоняют шар.
Один из варваров в мишень
швыряет дротик. Зимний день.
По стенам хвойные венки.
На сердце тоненькой тоски
дрожит предпраздничный ледок.
Глоток вина. Ещё глоток.
Те двое, – в сущности, сырьё
для человечества, – сейчас
заплатят каждый за своё
и выйдут, в шкуры облачась.
Звезда хоккея порет чушь
по телевизору. Он муж
и посвящает гол семье.
Его фамилия Лемье.
Тебя? Конечно не виню.
Куда он смотрит? Впрочем, пусть
всё, что начертано в меню,
заучивает наизусть.
В раскопах будущей братвы
найдут залапанный предмет:
Евангелие от Жратвы —
гурманских рукописей бред.
И если расставаться, то
врагами, чтобы не жалеть.
Чтоб жалости не знать! Пальто!
Калоши! Зонтик! Умереть!
Мария Магдалина
Вот она идёт – вся выпуклая,
крашеная, а сама прямая,
груди высоко несёт, как выпекла, и
нехотя так, искоса глядит, и пряная.
Всё её захочет, даже изгородь,
или столб фонарный, мы подростками
за деревьями стоймя стоим, на исповедь
пригодится похоть с мокрыми отростками.
Платье к бёдрам липнет – что ни шаг её.
Шепелявая старуха, шаркая,
из дому напротив выйдет, шавкою
взбеленится, «сука, – шамкнет, – сука жаркая!».
Много я не видел, но десятка два
видел, под её порою окнами
ночью прячась, я рыдал от сладкого
шёпота их, стона, счастья потного.
Вот чего не помню – осуждения.
Только взрослый в зависти обрушится
на другого, потому что где не я,
думает, там мерзость обнаружится.
В ней любовь была. Но как-то страннику
говорит: «Пойдём. Чем здесь ворочаться —
лучше дома. Я люблю тебя. А раненько
поутру уйдёшь, хоть не захочется».
Я не понял слов его: мол, опыту
не дано любовь узнать – дано проточному
воздуху, а ты, мол, в землю вкопана
не любовью – жалостью к непрочному.
А потом она исчезла. Господи,
да и мы на все четыре стороны
разбрелись, на все четыре стороны,
и ни исповеди, ни любви, ни жалости.
Диптих
1
Две руки, как две реки,
так ребёнка обнимают,
словно бы в него впадают.
Очертания легки.
Лишь склонённость головы
над припухлостью младенца —
розовеет остров тельца
в складках тёмной синевы.
В детских ручках виноград,
миг себя сиюминутней,
два фруктовых среза – лютни
золотистых ангелят.
Утро раннее двоих
флорентийское находит,
виноград ещё не бродит
уксусом у губ Твоих.
Живописец, ты мне друг?
Не отнимешь винограда? —
и со дна всплывает взгляда
испытующий испуг.
2
Тук-тук-тук, молоток-молоточек,
чья-то белая держит платок,
кровь из трёх кровоточащих точек
размотает Его, как моток,
тук-тук-тук входит нехотя в мякоть,
в брус зато хорошо, с вкуснотой,
всё увидеть, что есть, и оплакать
под восставшей Его высотой,
чей-то профиль горит в капюшоне,
под ребром, чуть колеблясь, копьё
застывает в заколотом стоне,
и чернеет на бёдрах тряпьё,
жизнь уходит, в себя удаляясь,
и, вертясь, как в воронке, за ней
исчезает, вином утоляясь,
многоротое счастье людей,
только что ещё конская грива
развевалась, на солнце блестя,
а теперь и она некрасива,
праздник кончен, тоскует дитя.
Распятие
Что ещё так может длиться,
ни на чём держась, держаться?
Тела кровная теплица,
я хотел тебя дождаться,
чтоб теперь, когда устало
ты и мышцею не двинуть,
мне безмерных сил достало
самого себя покинуть.
Дерево
Как дерево, стоящее поодаль,
как в неподвижном дереве укор
тебе (твоя отвязанность – свобода ль?)
читается (не слишком ли ты скор?),
как почерк, что, летя во весь опор,
встал на дыбы, возницей остановлен,
на вдохе, в закипании кровей,
на поле битвы-графики ветвей,
как сеть, когда, казалось бы, отловлен,
но выпущен на волю ветер (вей!),
как дерево, как будто это снимок
извилин Бога, дерево, во всём
молчащем потрясении своём,
как замысел, который насмерть вымок,
промок, пропах землёй, как птичий дом
со взрывом стаи глаз, как разоренье
простора, с наведённым на него
стволом, как изумительное зренье,
как первый и последний день творенья,
когда не надо больше ничего.