Пароль XX века(Рассказы) - Борис Никольский 6 стр.


Слезы застилали мои глаза, от волнения я не мог говорить.

Но в этот момент несколько молодчиков грубо оттолкнули старую женщину так, что она не удержалась на ногах. Один из них схватил меня за руку и потащил к лифту…»

Сколько ни протестовал Чон У Бон, сколько ни пытался добиться, чтобы ему дали возможность в спокойной обстановке переговорить с родными, кончилось все тем, что специальные агенты оттеснили родственников Чон У Бона, а затем увели их куда-то. В сумятице они только и успели сказать друг другу несколько слов. Больше встреча с ними так и не состоялась.

ЗВУК СИРЕНЫ

Это было неожиданно и странно. Горничные в отеле вдруг начали затягивать окна черными светонепроницаемыми шторами. И делали это сноровисто и старательно — так, чтобы нигде не оставалось ни щелки. Позже, уже вечером, я услышал воющий звук сирены. Звук этот прокатился по городу и затих. На мгновение я погасил свет в комнате и, отогнув край шторы, выглянул на улицу. Город был погружен во тьму. Только чуть посвечивал фонарик постового регулировщика. Еле угадывались темные, без единого огонька, глыбы домов.

Я тщательно прикрыл штору и снова включил свет. В этот момент ко мне в номер заглянул мой спутник Николай Луков. У него было взволнованное и удивленное лицо.

«Что происходит? — спросил он. — Я не понимаю».

Он был сравнительно молодым человеком, родившимся уже после войны, и ему действительно трудно было догадаться, что означает все происходящее. Я же понял сразу. Я хорошо помнил, как еще до войны в Ленинграде устраивались учебные воздушные тревоги. Как выла сирена, как тщательно соблюдалась светомаскировка, как погружался город в черноту ночи… То же самое происходило теперь в Пхеньяне.

Часа через полтора прозвучал сигнал отбоя. Город снова засветился огнями.

Если говорить честно, в тот вечер в Пхеньяне я испытывал некоторые сомнения: так ли уж необходимо сейчас, в мирное время, будоражить город учебными тревогами? Да, должен признаться, именно такие мысли приходили мне в голову.

Но вот спустя всего несколько месяцев после нашей поездки мир стал свидетелем того, как без всякого предупреждения, по-пиратски обрушила американская авиация бомбовый удар на столицу Ливии. Обрушила только потому, что Вашингтону не по нраву политика этого государства.

«Так кто же может сказать, — думаю я теперь, — какую страну решат „наказать“ американские правители в следующий раз, какой город изберут своей целью? И кто знает, не с военных ли баз, расположенных в Южной Корее, поднимутся тогда в воздух американские бомбардировщики?»

Вот и сейчас, когда я пишу этот очерк, передо мной на столе лежит утренняя газета с таким сообщением: «Как передает агентство ЦТАК, самолет американских ВВС SR-71 сегодня вторгся в воздушное пространство над территориальными водами КНДР к востоку от Косона…».

Так что нет, пожалуй, совсем не напрасно время от времени звучит сигнал тревоги над мирным Пхеньяном. Город этот знает, что такое война, и потому он так дорожит своим чистым небом.

очему я решил написать именно об этой встрече? Почему среди немалого числа других встреч и бесед с зарубежными коллегами именно эта запечатлелась в моем сознании едва ли не со стенографической точностью? Не оттого ли, что за этой беседой мне видится нечто большее, чем просто обмен мнениями между двумя людьми: в ней как бы столкнулись две позиции, два мироощущения и в то же время, как в малой капле, отразились стремление к общению, желание понять друг друга, которые ныне присущи многим и многим людям, живущим по разные стороны океана. Так или иначе, но, пока эта встреча живет в моей памяти, я хочу рассказать о ней.

У него было открытое, веселое, располагающее к себе лицо. И от всей его фигуры, от всего облика, казалось, так и веяло жизнерадостной энергией, общительностью и жизнелюбием. А галстук бабочкой словно бы лишний раз подчеркивал артистическую непринужденность, непосредственность его натуры.

Едва переводчица представила мне гостя: писатель из Джорджии, из Соединенных Штатов, едва назвала его имя, едва мы успели обменяться рукопожатиями, как он уже спрашивал, показывая на значок депутата Ленсовета, приколотый на лацкане моего пиджака: что, мол, это такое? Что он означает?

Я объяснил и сказал, что многие советские писатели избраны не только депутатами местных Советов, но и депутатами Верховного Совета СССР, Верховных Советов союзных республик.

— О-о! — смеясь, воскликнул американец. — У нас, в Соединенных Штатах, писателям так не доверяют. — И тут же, однако, добавил не без вполне определенного умысла: — Впрочем, настоящий художник всегда должен находиться в оппозиции к власти, к правительству. Не так ли? — И, продолжая улыбаться, все так же открыто и жизнерадостно смотрел на меня, пока переводчица переводила произнесенную им фразу.

— Все дело в том, по отношению к какой власти, по отношению к какому правительству, — сказал я. — Если правительство работает во имя народа, ради блага народа, если именно в этом видит свою высшую цель, то как же истинный художник, служащий народу, может не поддерживать такое правительство всей душой и сердцем?

Мой собеседник торопливо покивал в ответ, то ли действительно соглашаясь с моими словами, то ли словно стремясь сказать: да, да, все это мне известно, ничего другого, мол, я и не ожидал от вас услышать. Так обычно кивает человек, сосредоточенный на чем-то своем и уже спешащий задать новый вопрос. И правда, американец, едва выслушав перевод, тут же сказал:

— И все-таки… Все-таки мне бы хотелось услышать от вас: как вы, Союз писателей, относитесь к партии, правительству? Каковы эти взаимоотношения?

— Мне кажется, я уже ответил на этот вопрос, — сказал я.

— Хорошо, я поясню свою мысль, — отозвался гость. — В Москве меня познакомили с материалами вашего писательского пленума. Я прочитал их. Партия, как я понял, требует от вас, писателей, непременно прославлять общество социализма.

— Простите, — сказал я. — Я был участником пленума. И я вынес оттуда нечто совсем другое. Кстати, если помните, там как раз говорилось о том, что нередко на Западе, ухватившись за какую-либо примитивную, посредственную книгу, выпущенную в нашей стране, тут же начинают уверять: смотрите, вот, мол, результат партийного вмешательства в искусство! Стоит же появиться книге яркой, умной, выразительной, сложной — и западного читателя сразу же пытаются уверить, что книга эта написана, мол, вопреки партийным установкам…

— Возможно, я неточно выразился, — охотно согласился мой собеседник. — Скажем по-другому: партия, как я понял, призывает писателей быть верными идеям социализма. Так?

— Так, — сказал я. — Это верно.

— Однако если писатель должен следовать каким-то идеям, он уже не может быть свободен в своем творчестве. И разве требовать от художника быть верным каким-либо определенным идеям не означает осуществлять своего рода насилие над его творчеством? И не должно ли такое насилие, в свою очередь, вызывать протест у настоящего художника?

Он проговорил все это с искренним пылом, с напористой самоуверенностью и теперь заинтересованно ждал моего ответа.

В общем-то, это был совсем не новый мотив. Казалось бы, на подобные вопросы, на подобные сетования тех, кто так или иначе проявляет «заботу» о свободе творчества советских писателей, наша многонациональная литература ответила уже давно и весьма убедительно, ответила лучшими своими достижениями, ставшими славой и гордостью мировой культуры. И тем не менее нет-нет да и приходится снова слышать подобные рассуждения. Причем исходят они чаще всего от тех, кто знает советскую литературу не по книгам, не по реальной работе советских писателей, а судит о ней, что называется, с чужого голоса, по трудам различного рода «советологов» и прочих специалистов подобного толка.

— Вы ошибаетесь, — сказал я моему собеседнику, — и вот почему. Если исходить из того, что в основе подлинной литературы, в частности русской классической литературы, наследниками и продолжателями которой мы стараемся быть, всегда лежали стремление к справедливости, вера в добро, мечта о торжестве человечности над силами зла и насилия, то как же нам, советским писателям, не быть верными идеям социализма! Ведь они, эти идеи, идеи социализма, и ведут к реальному, практическому осуществлению тех высоких идеалов, которыми жила русская классическая литература, которыми живет сегодня литература советская. Так что верность идеям социализма — это для нас естественная потребность сердца. И задачи, которые ставит перед нами партия, и задачи, которые мы ставим перед собой сами, они — едины.

— Хорошо, — сказал мой собеседник. — Тогда я бы хотел поставить вопрос конкретнее: имеет ли советский писатель право и возможность выражать свое несогласие с какими-то сторонами жизни вашего общества? Может ли критически подходить к ним?

— Разумеется, — сказал я, а про себя вновь подумал: «Знай этот человек нашу литературу хоть чуть-чуть получше, прочти он хоть несколько наиболее значительных книг современных советских писателей, — наверно, он бы не стал задавать подобных вопросов и мне бы не пришлось объяснять ему, в общем-то, элементарные истины». — Разумеется, — повторил я. — И чтобы не быть голословным, приведу только один пример. В свое время и партия наша, и народ были очень обеспокоены состоянием нашего сельского хозяйства. И именно наша литература сделала немало, чтобы привлечь общественное внимание к нерешенным проблемам деревни, к проблемам, нередко очень острым, больным, вокруг которых шли горячие споры. Конечно, не всегда бывает просто высказать свое мнение, свою точку зрения, пойти наперекор каким-либо устоявшимся, устарелым представлениям. Для этого необходимы и талант, и гражданское мужество. И такими качествами наша литература, лучшие наши писатели обладают. Достаточно назвать такие имена, как Валентин Овечкин, Федор Абрамов, Виктор Астафьев, Валентин Распутин, Василь Быков, Чингиз Айтматов…

На этот раз он выслушал меня внимательно и больше не кивал торопливо, а сказал только:

— К сожалению, я не читал этих писателей. Вообще, у нас очень мало переводят и издают современную советскую литературу. И это, конечно, жаль. Нам нужно лучше знать друг друга…

Я не удержался и заметил, что американская литература, в том числе и современная, широко переводится и издается в нашей стране, — во всяком случае, книги американских писателей в Советском Союзе издаются несравнимо чаще, чем книги советских писателей в Соединенных Штатах.

— Да, это верно, это верно… — посокрушался гость. — Но будем надеяться, положение изменится к лучшему.

— Будем надеяться, — сказал и я.

Уже не первый раз, беседуя с зарубежными писателями, мне да и моим товарищам по перу приходилось касаться этого вопроса. Помню, как лет десять тому назад, когда с группой советских писателей я побывал в Соединенных Штатах, одна из переводчиц русской литературы так объясняла нам сложности, возникающие на пути издания советских книг. «Видите ли, — говорила она, — американскому читателю просто трудно будет понять некоторые специфические стороны вашей жизни, вашей истории. Например, нашему читателю далеки и малопонятны те трудности, которые переживали ваши люди во время войны. Это отпугивает издателей». Не могу сказать, что это объяснение тогда показалось мне сколько-нибудь убедительным: если рассуждать подобным образом, то многие стороны американской действительности, — допустим, жизни американского Юга — тоже, казалось бы, весьма далеки для советского читателя. Но тем не менее в нашем сердце вызывают отклик и Фолкнер, и Болдуин, и Апдайк, и многие другие американские писатели. Впрочем, находилось и другое объяснение. «У нас, в Штатах, — говорили мне, — среднего читателя мало интересует книга как таковая, как художественное произведение. Его больше интересует все, что происходит вокруг этой книги. Скажите подобному читателю: „С этой книгой никогда не расстается знаменитый спортсмен такой-то“, или: „Этот роман вызвал возмущение у такого-то политического деятеля“, или: „Эту книгу нашли в квартире убитой актрисы такой-то“ — и вот тогда интерес к книге будет обеспечен. Иначе говоря, все делает реклама. А реклама — это ведь тоже политика».

Так или иначе, но проблема эта волнует сегодня американских литераторов. Как раз примерно в те же дни, когда состоялась моя беседа с гостем из Джорджии, я прочел в журнале «Иностранная литература» весьма выразительное признание другого американского писателя — Патрика Д. Смита, который рассказал о своей встрече с московскими студентами: «…потом меня попросили назвать имена любимых русских писателей нашего времени и сказать, почему мне нравятся их произведения, и тогда я понял, что иду ко дну. Я не мог назвать ни одного имени. В виде слабого извинения я сказал, что за последние три года получил много книг из Советского Союза, но только на русском языке и все они до сих пор не переведены. Я назвал русских писателей, которых изучал, когда работал над магистерской диссертацией: Достоевского, Толстого, Чехова. Но студенты ждали другого. Они хотели услышать имена современных писателей, а я молчал самым жалким образом.

И пока я, онемев, стоял и отчаянно пытался найти выход из создавшегося положения, у меня в голове одна мысль сменяла другую: вот эти русские здесь, в далекой Москве, знают о современных американских писателях, наверное, не меньше меня, а я не в состоянии даже несколько минут поговорить с ними о литературе их страны. Как сильно мы отличаемся друг от друга и какой же я болван, что не подготовился к этой беседе! Но сколько есть у меня на родине библиотек и книжных магазинов, где можно найти хотя бы один томик прозы или поэзии современного русского писателя?»

Степень смущения, которое испытывал мой собеседник, гость из Джорджии, была, как мне кажется, значительно меньше описанной его коллегой, однако и он не без грусти признал, что книги современных советских писателей для него остаются неведомыми. Впрочем, он тут же постарался снова перевести разговор в прежнее русло, к той теме, которая занимала его больше, чем что-либо другое.

— Вот вы говорите: «идеи социализма», «вера в добро», «человечность», — сказал он. — Но не ограничиваете ли вы тем самым свободу творчества?

— Не думаю, — сказал я. — Видите ли, у нас иной взгляд на свободу творчества. Абстрактной свободы, свободы вообще быть не может, — вот из чего мы исходим. И я, например, не могу ни понять, ни принять такой ситуации, когда, допустим, преступник, совершивший зверское убийство, осужденный за это, пишет в тюрьме свои мемуары, а издательства соперничают между собой за право их опубликовать. Это что, тоже «свобода»? Если под лозунгом свободы печати, свободы творчества проповедуется культ насилия, жестокости, человеконенавистничества, то нет уж, извините, нам не надо такой свободы! Такая свобода лишь попирает человеческое достоинство.

— Я тоже против жестокости и насилия, — сказал мой собеседник. — Однако не стоит придавать всему этому слишком большого значения.

— Почему же? Возьмите, к примеру, пропаганду войны. Если бы у нас, в Советском Союзе, кому-либо вдруг пришла в голову мысль написать книгу, рисующую будущую войну с вашей страной, воспевающую, так сказать, эту войну, проповедующую ненависть к американскому народу, подобную книгу действительно не напечатало бы ни одно издательство. Хотя у нас тоже есть Конституция, гарантирующая свободу слова. Но у нас есть и закон, запрещающий пропаганду войны. А в Соединенных Штатах, я знаю, подобные книги и подобные кинофильмы выходят. И это тоже оправдывается необходимостью соблюдать свободу печати, свободу творчества, не так ли? Мы, скажу прямо, против такой «свободы».

— Не нужно относиться к этому так серьезно, — повторил мой собеседник. — Эти книги и фильмы не делают погоды. Я уверяю вас: в нашей стране никто не хочет войны с вами. Американцы хотят мира.

Назад Дальше