XIV
Почти все, что задумал Ларсен, осуществилось блестяще. Под руководством Фаринелли он за три месяца неплохо изучил жизнь кораллов и собственными глазами убедился, что живой полипняк, состоящий из крохотных мягких существ, растет и ветвится, как растет и ветвится дерево. Наблюдал, как после смерти такого существа затвердевает его маленький скелетик, прирастая к известковым мумиям ранее умерших поколений, к которым неосторожно пристали блуждающие моллюски, серпулиды и водоросли, впоследствии тоже погрузившиеся в каменный сон. Разговорчивый Фаринелли, склонный к обобщениям, несколько раз пытался обратить его внимание на сходство человеческого общества с этими вечно действенными существами, бессознательно выполнявшими извечную задачу — подняться выше на поверхность воды, чтобы увидеть солнце. И так же, как человек, они безжалостно вовлекают в свое строительство других животных и даже растения, имея под собой окаменевшую тщетность далеких предков.
Но Ларсен пропускал эти замечания мимо ушей, как неполезные для дела. Его мысли были заняты другим. С некоторого времени, когда с Бермудских островов ему доставили полипняки, жившие в менее теплой воде, чем это полагалось, он задался целью приучить эту новую колонию к еще меньшей температуре: там было холоднее!
Фаринелли поучал его достаточно добросовестно, так как сам увлекался своими лекциями. Но он, разумеется, презрительно усмехнулся, узнав, чего хотел негоциант, до сих пор торговавший колониальными товарами — и безапелляционно определил: взбалмошный, скучающий богач. Но не все ли ему равно? Пусть причуда. Какое ему, в сущности, дело до сумасбродных идей островитянина, на старости лет воспламенившегося интересом к науке? Гонорар за свои лекции он получал исправно, пользовался почетом, изучал, и на месте, колониальную жизнь и нескучно развлекался. Он ясно видел, что ревнивый Ларсен, чтобы застраховать свой семейную жизнь от нападений гостя, устроил для него настоящий гарем, окружив его полдюжиной туземных жительниц, красивых, полных и худых (очевидно, разбираться во вкусах Фаринелли у Ларсена не было времени). С иронической улыбкой открытого презрения к этим женщинам, потным и грязным, он рассказывал о них г-же Ларсен, подчеркивая, что как европеец, как потомок утонченных римлян, он ни как не мог бы снизойти к расе, еще не постигшей, что такое мыло.
Так ли это было в действительности, ревнивой островитянке узнать не удалось, несмотря на все ее коварные ловушки и выслеживания, но зато она сама блаженно переживала сладостный трепет тайных и торопливых объятий, бурных, патетических нежностей итальянца, который со всеми ухищрениями элегантных оперных любовников гасил в ней чувственный огонь.
Это уже далеко переступало программу Ларсена, хотя еще на галиоте, приглашая в гости Фаринелли, он отлично предвидел рискованную опасность неминуемой любовной игры. Но он уверенно считал, что пресечет ее у последней грани и грубо выбросит итальянца, а может быть, даже уничтожит его, как уничтожил французского инженера. Почему-то — не от обычной ли уверенности в своих удачах? — ему показалось, что к этому времени он успеет узнать от Фаринелли все, что ему надо было.
Однако, неприкрашенная правда пришла к нему до срока и внезапно. В этот день он с раннего утра отправился на соседний остров, где расположена была его плантация. Вернулся он вечером. Заикаясь и бледнея, ему сообщили, что ученый гость вероломно скрылся, захватив с собой г-жу Ларсен. Через час он узнал, что вместе с сбежавшей парочкой исчезло много ценных вещей, в том числе хорошо подобранный жемчуг, сверток китайского шелка, рубиновые кольца и два больших чемодана, доверху набитые всем тем, что прикрывало порочное тело спутницы Фаринелли.
Их бегство неглупо было приурочено к тому дню, когда в близлежавший порт заглянул английский пакетбот, направлявшийся в Пернамбуко. Когда Ларсен узнал об этом, корабль уже был далеко.
В первую ночь Ларсен долго ходил по комнате в одних чулках, забыв надеть ночные туфли и, кусая губы, задыхался от бессильной ярости. Прежде всего, сильно удручала острая непривычность положения: оставленный муж. Затем, уязвлял стыд перед множеством новых людей, которые внимательно наблюдали за только что прибывшими. Среди других мыслей, всплывавших в эту ночь в ожесточенном мозгу, одна из них просто пугала своей непонятностью: ушел всего только один человек, а дом казался совершенно пустым. Но явилась другая мысль, и она плотно заслонила все остальные. Ларсен подумал: беспрерывные удачи, сопровождавшие всю его жизнь, очевидно, резко повернулись; начинался отлив, долгий и ничем неотвратимый, и в первую очередь он угрожал его великому делу, Его охватил страх. Если бы сейчас с ним была жена, он, вероятно, признался бы ей в этом, хотя никогда не посвящал ее в свои настроения.
Не соображая, что делается с ним, он заглянул в ее спальню, тоскливо посмотрел на разбросанные у шкафчика вещи и сморщился, точно от нестерпимой зубной боли. Затем, потоптавшись на одном месте, он, не раздеваясь, лег в кровать жены.
Меньше, чем через неделю, он сказал себе:
— Она дрянь, и думать о ней не стоит.
Это решение быстро и легко сняло с него невыносимую тяжесть ожидания предстоящих неудач. Несколько позже у него даже промелькнула мысль, что бегство жены, в сущности, никак не может изменить его планов. Напротив, оно освобождало его от беспрерывного опасения неожиданных бесчестий и отводило от него сверлящее жало ревности, на которую нелепо, бесцельно и бессмысленно тратились силы. Она же, эта глупая, бессмысленная ревность, ослабляла настойчивость, нужную ему для другого дела.
Через два месяца он совершенно перестал думать о жене и вспоминал о ней только тогда, когда его старший мальчик, Ивар, удивленно изгибая брови, обиженно спрашивал, отчего так долго не возвращается мать.
XV
Студенты, товарищи Ивара Ларсена по университету, установили на его счет шутливый церемониал, которым начитали каждую свою пирушку.
Обычно кто-нибудь поднимался и с глубокомысленно важной интонацией, оглядев всех присутствующих, громко опрашивал:
— Милостивые государи! На этот раз я хочу, чтобы вы мне точно ответили — чем отличается животное от человека?
С противоположного угла слышался ответ:
— Животное никогда не смеется.
Тогда раздавался третий голос, — робкий, испуганный, немного задыхающийся, напоминавший голос самого Ларсена:
— Но ведь Ларсен тоже никогда не смеется.
Заключительная часть силлогизма произносилась хором.
Она звучала по-солдатски:
— Ergo — Ларсен есть тоже животное!
Студенты подметили верно. Ларсен, действительно, никогда не смеялся, даже при этой шутке.
С тех пор, как отец посвятил его в свой план благодетельствовать родину, лицо его застыло, точно парализованное. Было похоже на то, будто сильно удивившись однажды, маленький Ларсен потерял способность удивляться чему-нибудь в дальнейшем. Немигающие глаза его казались прозрачными и обесцвечивали серую маску лица, и без того плоского, невыразительного, пустого.
После слов отца, ошеломивших тайной, Ивар Ларсен почувствовал себя составной частью отцовской идеи, которой должны быть принесены в жертву все помыслы и желания. Любая мысль, приходившая ему в голову, тотчас же вызывала в нем тревогу: не отклоняет ли она его от великого завета, не уводит ли она его в сторону? Он боялся простудиться, чтобы не умереть и тем самым нарушить отцовскую волю, непогрешимость которой была для него непререкаемой. Он ожесточенно зубрил грамматику, убежденно считая, что и грамматика есть одно из необходимых звеньев предстоящего великого достижения.
Так он перестал принадлежать самому себе, отдавшись во власть внушенной ему идеи, которую очень скоро стал считать собственной.
Только один раз еретическая мысль закралась в его сознание, вызвав в нем холодный умственный озноб, который от одиночества и замкнутости превратился в ужас.
Ему тогда было 15 лет. Наткнувшись на книгу, посвященную морской фауне, он узнал, что кораллы, те самые, которые неустанно строили заградительный остров, растут медленно, неравномерно и вдобавок еще сами собой разрушаются. Вывод из этого заставил его трепетно подумать о том, что дело, которому он наметил отдать всю свою жизнь, осуществится только в отдаленнейшем будущем, когда от него, Ларсена, не останется и воспоминаний. Перед ним выросла туманная вереница грядущих десятилетий и в закостеневшем мозгу обозначилась гигантской гусеницей, уползающей в бесконечную пропасть. Эта пропасть в грядущем — никак не могла вместиться в его голове и насквозь пронзила его отчаянием: точно смерть, зияла она перед ним своей чернотой, неумолимая, непонятная.
Отец был далеко за океаном. Поделиться своими сомнениями с другими не позволял долг. Оставалось терпеливо ждать каникул, когда пароход отвезет его к отцу. Юноша, стиснув зубы, отодвинул от себя острие терзающих мыслей и принялся зубрить. Но зато ночью, когда затихал шумный пасторский дом, Ларсен не в силах был подавить в себе отчаяние и, закрывшись одеялом, плакал и кусал подушку.
Первый же разговор с отцом выдал его беспокойство.
Отец хмуро спросил:
— Ты по-прежнему продолжаешь верить в наше дело? Или, может быть…
Юный Ларсен отвел в сторону глаза и, оглянувшись, сказал:
— Да, по прежнему, но только я убедился, что ни ты, ни… я не доживем до конца.
— Ну, так что же?
— Поэтому я не могу себе представить, как это будет. Никак не могу.
— Это не важно, что ты не увидишь. Зато другие увидят, — сердито сказал отец. Сын в робком изумлении поднял на него глаза, но, не выдержав злого, пристального взгляда, вздрогнул, скользнул по его белому просторному пиджаку и остановился на больших пуговицах из бледнокрасного коралла. Пуговицы напомнили ему обо всем.
— Я не могу себе этого представить, — бормотал он падающим, задыхающимся голосом. — По крайней мере, если бы я знал, что хотя бы одним глазом увижу, как это произойдет, я…
Отец недовольно прервал его:
— Обо всем этом я поговорю с тобой потом. Иди.
Ивар торопливо ушел и до вечера не показывался.
Отец долго ходил по комнате, уныло волоча ноги, словно на них были ночные туфли, и мучительно старался вспомнить разговор — такой же и о том же. Хорошо запомнилось ему, что кто-то очень удачно разрешил этот вопрос. Уж не мошенник ли Фаринелли?
Ларсен пытался перебрать в памяти всю болтовню итальянца, но это не удалось ему. Запомнилось только то, что нужно было для дела. Но, перебирая воспоминания в их обратной последовательности, он дошел до Трейманса, и вдруг ясно представилась ему смерть этого несчастного неудачника и его водянисто-голубые глаза, которые, медленно открываясь и закрываясь, обшаривали комнату. Ларсен сознательно перескочил через неприятные воспоминания о картонных трубках, где находились свернутые чертежи, и остановился на Библии. Он радостно задрожал: вспомнил!
Быстро подойдя к книжной полке, он достал Библию и нетерпеливо стал перелистывать ее то с начала, то с конца. Цитата совершенно выветрилась из его головы, но зрительная память набрела на то самое место, которое утешило умирающего:
«И взошел Моисей с равнин Моавитских на гору Нево… И показал ему Господь всю землю Галаад… и всю землю до западного моря и полуденную страну… И сказал ему Господь: вот земля, о которой я клялся Аврааму, Исааку и Иакову: “семени твоему дам ее”. Я дал тебе увидеть ее глазами твоими, но в нее ты не войдешь. И умер там Моисей, раб Господень…»
Вот теперь вспомнилось отчетливо: вращая белками, Трейманс шептал: «Да, да, мы все умираем, оставляя что-нибудь незаконченным, незавершенным. Это вечный, неумолимый закон. Такова участь всех зачинателей».
После этого Ларсен вызвал сына, усадил его перед собой, монотонно прочел отрывок из Библии и слово в слово повторил замечание Трейманса, прибавив к нему несколько незначительных фраз.
Ивар слушал его с окаменевшим лицом. Голова его опускалась все ниже. Когда же поднял ее, он натолкнулся на взгляд отца, неподвижный и суровый.
Размышляя об этом впоследствии, Ивар Ларсен сказал себе с твердым убеждением:
«Никакого Ивара Ларсена не существует. Существует просто Ларсен, время от времени физически восстанавливаемый. Каждые тридцать, сорок, пятьдесят лет заводятся часы; стрелки заново начинают тот же путь, который они пробежали ранее. И его, Ларсена, задача — как следует завести эти часы и заранее знать, что часы будут исправно заводиться и в будущем».
Ради этого он женился.
XVI
Впрочем, женитьбе предшествовала беседа с отцом. Она сохранилась в памяти в виде тупого сверла, медленно вонзавшегося в тело. Но Ивар Ларсен старался никогда об этом не вспоминать.
Ему было тогда двадцать семь лет. По делам фирмы он приехал на остров к отцу. Предстояло расширить торговые и транспортные операции, перекинув их на Соединенные Штаты. Но старик Ларсен несколько отяжелел для перемен и к тому же его донимали беспрерывные головные боли. Он вызвал Ивара и, предоставив ему все права хозяина, отошел в сторону и только наблюдал. Однако, изменяя и реформируя все дело по-своему, Ивар все же сохранил прежнюю сыновью почтительность и послушание. А собираясь уезжать, он робко, как школьник, сообщил отцу о своем намерении жениться. При этом в словах его слышалась несмелая просьба о разрешении на это.
Старик одобрительно сжал губы: да, род Ларсенов не имеет права пресечься, он должен жить для заповедного дела. Но щелевидные глаза его таили какие-то сомнения.
— Когда появляется в доме женщина, жизнь меняется совершенно, — глухо ответил он на слова сына и в конце его фразы послышалась горечь.
Ивар молчал.
Старик устало заволочил ноги, останавливался и несколько раз вздыхал и кряхтел. Было видно, что мысли его с большим трудом укладываются в слова.
— Поэтому, — продолжал он, — первая твоя задача — это выбрать себе такую жену, которая как можно меньше изменит твою жизнь. Ты еще не выбрал?
— Нет, — кратко сказал Ивар.
— Это самое главное — озабоченно заметил старик. — Иначе… ну да, иначе она сама станет для тебя Гольфстремом и понесет тебя туда, куда ты вовсе и не думал идти. И сопротивляться ей будет трудно. Самые сильные из нас иногда бывают слабы, как моллюски. И если хочешь одолеть ее, — я говорю о женщине, — брось ее, отойди в сторону, как сделал это я Иначе на шее у тебя или даже в мозгу будет тяжелый груз. Всю жизнь он будет тащить тебя вниз.
Вслед за тем нетвердыми, усталыми шагами он подошел к шкафу, где хранилась шкатулка из черного дерева, порылся немного и в молчании положил на стол перед сыном пожелтевший пакет.
— Вот, посмотри, — сказал он в застенчивой хмурости. — Ты убедишься, что я победил. Я вовремя отвел от себя эту напасть, чтобы она не мешала мне заниматься моим делом. Здесь ты все узнаешь. И ты поймешь, как все пошло бы по-иному, если бы случилось иначе.
Ивар недоумевающе протянул руку к пакету, но старик торопливо предупредил его и прикоснулся к пакету пальцами.
— Погоди, — сказал он, — прочтешь, когда я уйду. А потом можешь все уничтожить. Я это хранил для тебя. Чтобы предостеречь от непоправимых глупостей. Да, да, когда-нибудь люди поймут, что любовь и всякие такие вещи — это болезнь, постыдная болезнь. Ее надо презирать, как оспу, лихорадку или чуму. Когда человек пьянеет от женщины, это в тысячу раз хуже, чем опьянение от виски. Я чуть было сам не заболел, но меня спас счастливый случай. Я воспользовался им, чтобы отмахнуться раз навсегда. Раз навсегда… Кажется, я все сказал. А теперь я прилягу. Голова у меня тяжелая, точно в ней свинец.
Когда он вышел, Ивар, все еще недоумевая, стал раскрывать пакет, спрашивая себя, чем еще хочет его напутствовать отец. Развязав шнурок, припечатанный сургучом, Ивар деловито и осторожно отогнул края пожелтевшей бумаги и распрямил ее ладонью. Но пакет все еще не был раскрыт: под пожелтевшей бумагой оказалась другая. На ней рукой отца было помечено: 1872-й год.