Предания вершин седых - Алана Инош 9 стр.


— И какого лешего тебе дома не сиделось? — хмыкнула она.

Её заострённые, звериные уши покрывала всё та же золотисто-русая шерсть, торчавшая на кончиках задорными кисточками. Низкий скошенный лоб, коротковатый, чуть приплюснутый нос, широкий рот с пухлыми, вывернутыми губами, негустые и неправильные брови — отменно некрасивая девчонка, самая настоящая дурнушка, зато тело гибкое и тугое, как лук. Изящная, но под кожей на плечах проступали мышцы — не огромные, как у мужчин, но плотные и достаточно сильные. Бёдра — тоже сильные, развитые от быстрого бега. Сухая, без мягкого жирка, с маленькой грудью, она больше походила на мальчишку-подростка, чем на девушку. В человеческом облике шерсть не полностью покинула её лицо — осталась на нижней челюсти наподобие светлой бородки. Не девица — зверёныш, волчонок с насмешливыми глазами.

Олянка, прислонившись спиной к дереву, тяжело дышала. Морозный воздух обжигал лёгкие, сердце надрывно стонало, захлёбывалось под рёбрами. Девица-оборотень между тем, сжав запястье Олянки, приподняла её руку и нахмурилась. Кровавые полоски — следы клыков — алели на предплечье. А Олянка и не заметила...

— Плохи твои дела, подруга, — вздохнула нагая девица. — Успел он таки цапнуть тебя... Тебя как звать?

— Олянка...

— А я — Куница. Можно — Куна. Пойдём-ка, обогреться тебе надобно.

Ноги Олянки подрагивали в коленях, но она нашла в себе силы проследовать за своей новой знакомой. Та двигалась по-звериному плавно, ловко, через глубокий снег перебиралась удивительно легко, не оставляя на нём следов, точно по воздуху ступала...

— Это хмарь, — пояснила она Олянке, кольнув её лунной искоркой взгляда через плечо. — По ней мы, псы, ходим, аки по тверди земной. Сейчас ты не видишь её, но вскоре начнёшь видеть.

Олянка увязла в сугробе, зачерпнула полные сапожки снега, не устояла и рухнула в леденящую, мерцающую в лунном свете зимнюю перину. Неуютная то была постель — отнюдь не пуховая, что дома в опочивальне её ждала. Холодная, мертвящая — в самый раз уснуть в ней вечным сном...

— Эх, ты, — усмехнулась Куница над неловкостью Олянки.

Недолго думая, она перекинула её через плечо и потащила бесшумно — снег ни разу не скрипнул под её шагами.

Олянке показалось, что земля разверзлась под ними, разинув тёмный рот. Крик застрял в её сдавленном горле... Но удара не последовало: Куница пружинисто и мягко приземлилась на ноги.

— Садись-ка... Сейчас огонь разведём.

В руках Куницы чиркнуло огниво, искры рассеяли тьму, отразившись на миг в глазах девицы-оборотня. Куча сухих листьев быстро вспыхнула. Куница притащила откуда-то из темноты охапку хвороста, и огонь жадно затрещал, перекидываясь на него. Олянка озиралась. Дымок вытягивало в дыру над их головами — ту самую, в которую Куница так ловко «провалилась».

— Что это за подземелье?

Куница протянула к огню когтистые пальцы. Поворачивая руки, сжимая и разжимая кулаки, она проговорила:

— Ух, хорошо, тепло... Хоть мы, псы, и не боимся мороза, а всё ж приятно у огня посидеть... Подземелье? А это ходы наши. Марушины псы по ним днём передвигаются, когда солнце яркое. Отдыхают тут же.

Пламя разгоралось не бурно, но уверенно. Оно влекло своим жаром, и совсем замёрзшая Олянка невольно потянулась к нему. Её пальцы подрагивали, а на нежной, белой коже запястий проступали синяки — отпечатки мужских рук. Куница нахмурилась:

— Это кто тебя так?

Олянка чуть отдалила руки от огня, жар которого сушил и стягивал кожу.

— Муж, — ответила она глухо, через ком в горле. — Он вообще не дурной человек, но на него накатывают припадки. Он становится безумен, беснуется, как дикий зверь. Слугам его цепями приходится опутывать, чтоб удержать. А между припадками он хороший, добрый. Он сам не рад этому... Он даже жениться не хотел, чтоб жену своим безумием не мучить, но отец настоял: внуков хотел, наследников. Отец у него — знатный человек, княжий дружинник.

— Так это от него ты убежала? — понимающе прищурилась Куница.

— Да, — проронила Олянка. — У него припадок начался.

Куница щурилась на огонь. Нижняя челюсть изобличала силу и неженскую суровость. Светло-голубые глаза временами отливали желтизной, а порой мерцали твёрдой оружейной сталью.

— Значит, родичи твои — богатые люди? — проговорила она, задумчиво покусывая сухой прутик. — Стало быть, искать тебя будут...

— Наверно, будут, — чуть слышно пробормотала Олянка.

— Вот только домой тебе нельзя уж, голубушка. Скоро превращение начнётся. — И Куница, переломив прутик, кинула в огонь.

Следы клыков чудовища тупо ныли. Глубокие, кровавые борозды уродовали красивую руку, изящную и женственно-гибкую, со светлой кожей. Но что теперь ей красота? Ранивший её зверь впустил в неё Марушино семя, и страшные сказания, которыми матушка её пугала в детстве, становились явью. На Олянку накатывало мертвенное оцепенение. Оно панцирем сковывало её, и отчаянный крик засыпал под ним, как река спит под коркой льда.

— Уходить нам отсюда надобно, — решительно сказала Куница. — Чего доброго, ещё собак пустят по твоему следу. Я, правда, последние полверсты тебя по хмари несла, снег не примятый остался, но всё равно не помешает подальше отойти. Грейся, пока костёр догорает, да в путь двинемся.

— Куда? — дрогнула Олянка.

— Дальше, в лес, — был краткий ответ.

Куница больше не подбрасывала хвороста в огонь, и тот вскоре начал ослабевать, затухать. Олянка ловила его последнее, угасающее тепло. Ей удалось хорошо отогреть руки и просушить сапожки, отсыревшие от набившегося в них снега. Они чуть закоптились и пропахли дымом, но всё равно приятно было просунуть в них холодные ступни. Бесприютность обступала со всех сторон, пустота и неизвестность свистели ветром в ушах. И ни одной доброй души вокруг... Куница? Олянка ещё не знала, другом её считать или врагом. Девица-оборотень помогала ей, и Олянка невольно к ней тянулась — а что ещё оставалось? Одной ей не выстоять. Сгинет она в этом зимнем лесу. Домой возврата не было: горели на руке следы клыков, стучали в них отголоски загнанного сердцебиения. «Тук, тук, тук», — билась тупая боль. Кровь на удивление быстро свернулась и перестала течь, застыла бурой коркой на коже.

Куница потушила тлеющие угольки снегом, и их обступила тьма.

— Ну, пошли, — сказала девица-оборотень. — Тащить тебя опять придётся: ты ж в темноте пока видеть не умеешь.

Олянку снова взвалили на плечо и понесли с быстротой ветра.

*

В голубых рассветных сумерках из усадьбы Ярополка, свёкра Олянки, выдвинулся конный отряд. Ловчий, опытный человек лет сорока, с сединой в рыжеватой бороде, дал собакам понюхать платок Олянки и приказал:

— След! Искать, родимые!

Собаки кинулись по следу, а ловчий вскочил в седло. За ним скакал сам Ярополк — небольшого роста, но кряжистый и могучий, широкоплечий воин. В его тёмной бороде поблёскивал иней седины, глаза мерцали из-под суровых бровей зорко и жёстко. От него не отставал русоволосый молодец лет двадцати двух, пригожий, с негустой и мягкой, почти юношеской бородкой. Он был бледен, в его осенённых болезненными тенями серовато-голубых глазах влажно блестела тревога и боль.

Усадьба осталась далеко позади, вокруг темнели стволы погружённых в зимний сон деревьев. Встречались ели, чьи лапы низко поникли под тяжестью снега... Собаки бежали по следу, пока наконец не остановились. Их хриплый лай спугнул снегирей, и те вспорхнули с веток.

— Ну, что тут? — спросил Ярополк, придерживая горячего, пляшущего на месте коня.

Ловчий соскочил с седла и принялся изучать следы. Был он вдумчив и сдержан, немногословен, дело своё знал.

— Худо, господин-батюшка, — отозвался он. — Видишь следы эти большие? Оборотень это. Марушин пёс тут был.

Его широкая, жилистая рука показывала пальцем на глубоко вдавленные следы огромных лап.

— И не один оборотень был, а двое, — продолжал он. — Вон, вон, следы поменьше. То, видать, волчица. Дрались они тут.

— А Олянка? Олянка что? — не утерпел молодец, совсем побелев — даже губы посерели.

Ловчий прошёл вдоль следов, ведущих к дереву, неторопливо переступая по снегу крепкими и сильными ногами с выпуклыми икрами.

— Вот она ползла... Сюда, сюда... Вот у дерева сидела. А вот волчица, похоже, перекинулась в человека, к ней подошла: следы уж человечьи. А вот они уходят отсюда вдвоём.

Ловчий проследил путь Олянки и её спутницы-оборотня до большого сугроба.

— Дальше след обрывается, — сказал он. — Марушины псы умеют над землёй ходить, отпечатков своих лап не оставляя. С этого места, видно, волчица Олянку на себе понесла. Не выследить нам их дальше... Кустов тут нет, а то бы ветки остались обломанные — хоть какой-то знак. А так... Увы, господин-батюшка.

— Дядя Лис, ищи! — вскричал отчаянно бледный молодец, соскакивая с коня и хватая ловчего за плечи. — Сделай возможное и невозможное! Только найди мне её!..

— Любимушко, родимый ты мой, — вдохнул тот невесело. — Плохо дело. Кровь там была на снегу... Немного её — значит, рана небольшая. Сам понимаешь... ежели кого Марушин пёс зацепил — не бывать ему больше человеком.

— А может, это не её кровь? — не унимался Любимко, встряхивая Лиса за плечи. — Дядя Лис, ты же сам сказал — два оборотня дрались... Может, это их кровь, а не Олянки?..

Ловчий помолчал, глядя с печалью в лесную даль.

— Может, есть там и пёсья кровь, — проговорил он наконец. — Могли они друг друга поранить, это не исключено. Да только вдоль следов Олянки, которые к дереву вели, тоже кровь есть. Мало, но есть. Либо от царапины, либо от укуса неглубокого. Нелегко мне тебе это говорить, свет ты мой Любимушко, но такова правда. — Ловчий мягко снял со своих плеч руки парня, сам в свою очередь сжал его плечи — молодые, широкие. — Через три дня начнётся превращение. А дальше... Это будет уже не твоя жена, родимый мой, а Марушин пёс. Разошлись ваши с нею дорожки навсегда.

Любимко со стоном осел на колени в снег, вцепился в русые кудри, точно его череп раскалывался от боли.

— Дядя Лис... У неё же дитя под сердцем... Наше дитя.

Ловчий только вздохнул, а Ярополк спешился и подошёл к сыну.

— Ну, Любимко, что ты раскис, как женщина? — проговорил он, чуть встряхивая его за плечо. — Жаль Олянку, да ничего не поделаешь теперь. Ничем ей не поможешь. Теперь ей одна дорога — в лес. Через три года не жена она тебе будет — найдём тебе ещё лучше, ещё краше! Утешься.

Любимко поднял на него полные слёз глаза. Ничего он не ответил на грубоватые слова отца, только с горечью дрожали его губы и страдальчески кривилось лицо. Снова обхватив руками и стиснув голову, он застонал сквозь зубы:

— Это я виноват... Это хворь моя во всём виновата...

Как всегда после припадков, его накрыл приступ головной боли — да такой сильной, что в седле он держаться не мог, и домой его доставили на носилках. Не было лекарства от этой боли, никакие средства её не облегчали. Роскошная опочивальня оглашалась его сдавленными стонами.

— Не надо мне другой жены, батюшка, — скрежетал Любимко зубами. — Нет никому жизни со мной, мучение одно...

Его взгляд из-под устало опущенных век выражал бесконечную тоску и неизбывное, неутолимое страдание. На его молодом, упругом теле остались синяки от цепей, которыми его сдерживали во время буйства.

— А кто род наш продолжит? — хмурился Ярополк, поправляя мокрую тряпицу у сына на лбу. — И рад бы я тебя в покое оставить, да один ты у меня сын!.. Сёстры твои в чужих домах поселятся, другим семьям приплод принесут. А я с чем останусь?

— Горе тебе со мной, батюшка, — прошептал Любимко. — Хотел бы я тебя радовать, да не судьба мне... Порченый я, никудышный...

— Уж какой есть, — вздохнул Ярополк с печалью на суровом лице. — Уж какой есть, сынок.

*

— Дитятко моё, — кричала Олянка. Её зубы были стиснуты от боли, по щекам катились слёзы.

Она сидела в луже крови. Подол рубашки промок, пропитался, на руках вздулись голубые жилы, а ногти удлинились и заострились. Этими звериными пальцами Олянка закогтила свой живот, словно стараясь удержать там плод, но никакая сила уже не могла спасти его.

— А-а-а... — рвался из её груди горький, надломленный, скорбный вой.

Куница, обнимая Олянку и покачивая на своём плече, поглаживала её когтистыми пальцами по волосам.

— Это я виновата, — захлёбываясь надрывным рыданием, стонала Олянка. — Я боялась, что дитятко в отца пойдёт... Что недуг ему передастся! Не хотела, чтобы оно рождалось... такое же... Вот оно меня и покинуло! Дура я, дура... Зачем я так думала?!

— Ни при чём ты здесь, дурочка, — проговорила Куница. — От мыслей твоих это не зависело. У всех баб, которых превращение с приплодом в утробе застигло, выкидыш бывает. А кто с большим уж брюхом — те мёртвых рожают. А потом — ничего, опять живых приносят, ежели захотят плодиться. Только не люди уж у них рождаются, а волченята маленькие. И ты родишь щеночка, коли захочешь. Ну, ну, не убивайся...

Утешения эти не приносили Олянке облегчения, напротив — только кромсали и без того кровоточащее сердце в клочья. Узнав, что понесла дитя от мужа, не обрадовалась она... Душу терзало опасение, что не будет здоровым потомство. А теперь уж не узнать, так оно или нет. Щеночка... Олянку передёрнуло от мысли, что в утробе у неё мог бы поселиться шерстистый комочек. Лапки, мордочка, хвост. Слепые глазёнки. Атласная шёрстка, чёрный нос. Пищащий и скулящий маленький зверёныш с кисточками на ушах. И непонятно, чего больше — ужаса или жутковатой, странной нежности... Сейчас, наверно, больше ужаса и рвущей душу пополам боли — оттого, что не будет и такого. Вообще никакого... Запоздалое раскаяние, бесплодное сожаление и острая, как клинок, тоска и вина за нелюбовь, за не-радость, за не-ожидание.

— Прости меня, дитятко, прости меня, — летел в тёмное небо её вой, а во рту проступали уже начавшие увеличиваться клыки.

— Нет тут твоей вины, — повторяла Куница.

Олянку накрыло глухим колпаком страдания. Её то бил озноб, то охватывал палящий жар. Глаза то смыкались, то сквозь веки начинал прорезываться лиловато-розовый, красивый свет. Она металась, скребла землю выросшими в свою полную длину когтями. Выть не осталось сил, и получался только хрип.

А потом её вдруг отпустило, и она провалилась в глубокий, тёплый, живительный сон.

2

Серые с золотыми ободками очи приснились ей впервые, когда Олянка встретила свою шестнадцатую весну. Парни давно заглядывались на неё, их чаровала её редкая красота: иссиня-чёрные волосы сочетались со светлой тонкой кожей и удивительно яркими, пронзительной голубизны глазами. Такого чистого, холодно-небесного цвета были они, что самые прекрасные синие яхонты — сапфиры — бледнели от зависти. Расчёсывая чёрные атласные пряди частым гребешком, Олянка плела единственную девичью косу. Была она дочерью небогатого ремесленника-горожанина — кузнеца Лопаты; при рождении ему дали имя Третьяк, а Лопатой прозвали уже позже — за широкие и огромные ручищи. Жили они не роскошно, но на столе всегда были и пироги, и каша, и калачи пшеничные, и мёд, и квас добрый.

В семье росли ещё четыре сестрицы и два брата. Олянка была старшей. Хоть порой детишек у людей и поболее бывает, но и семеро по лавкам — уже немало, а дочек ещё и замуж поди-ка выдай всех. Да чтоб не абы как, а хорошо. Непростое это дело, без приданого неприлично отдавать, вот и трудился отец не покладая рук, с утра до ночи. Сынов ремеслу учил, в дело готовил. Олянкино приданое уж готово было, жениха только сыскать оставалось, да вот не заладилось у неё с этим...

Ночь выдалась душная, тепло в том году настало рано; яблони в цвет душистый едва оделись, а погода — почти летняя. Худо спалось Олянке, ворочалась девица с боку на бок добрую половину ночи, а потом вдруг разом провалилась в сон.

Там, во сне, её эти глаза и поджидали. Защемило сердце в ожидании чего-то... Чего? Весны белокрылой, любви лебединой — совсем, как в песенке свадебной пелось. Но кому принадлежали эти глаза? Не могла девушка разглядеть, как ни старалась: сон переполнял свет, аж в глазницах стало больно от яркости. Одно она чувствовала точно: не мужские это были глаза... Вот это-то её и смутило, и удивило. Необычные: серые, а вокруг ободок золотистый.

Назад Дальше