– Камардин! Стоило такого выписывать.
– Клавдия, приведи его ко мне! Приведи сейчас! Ура! Мишка приехал!
Лёня завертелся кубарем в кровати, сбил простыни в комок и, не зная, что ещё предпринять от восторга, сперва кинул вверх свою подушку, a потом уткнулся в неё головой и, подбросив ноги, помахал ими в воздухе.
Мишка вошёл.
– Ура! – неистово закричал Лёня, барахтаясь в спутанных простынях, но Мишка даже не оглянулся на него.
Маленький, с белобрысыми вихрами, с худым, строгим лицом, в синей рубашке и больших валенках, он быстро окинул взглядом все четыре угла, перекрестился на календарь, почесал под рубашкой грудь и, вздёрнув плечи, отвернулся.
– Мишка! Да ты чего? Мишка! Да поди же ты сюда! – звал Лёня.
– У-у! Неотёса! – презрительно сказала Клавдия, проходя мимо него с ведром воды. – Вот завтра заставлю тебя и платье чистить, и комнату убирать.
Мишка недружелюбно покосился на неё, мягко шагая в валенках, подошёл к кровати и провёл пальцем по никелированному шару.
– Штука, – сказал он.
Лёня продолжал возиться.
– Ловко, что ты теперь у нас жить будешь! Мы с тобой… Нравится тебе у нас? Ты один приехал?
– Ну! Один! Дядя Василий ехал и меня взял. Тятька не хотел отпускать.
– А ты выпросился? Молодец!
– Ну! Я бы не поехал; да недород нынче, хлеба мало. Батько говорит: поезжай, всё одним ртом меньше.
Лёня засмеялся:
– Смешно: одним ртом меньше.
– Поди, я тебе покажу, как сапоги чистить, – пригласила Клавдия.
– А у меня и сапог нет, – сказал Мишка.
– Вот деревенщина-то! – возмутилась Клавдия. – Да разве я о твоих сапогах толкую? Очень они мне нужны! Лёнины-то кто теперь чистить будет?
– А кто? Сам, небось, – удивлённо сказал Мишка.
Клавдия расхохоталась:
– Камардин!
Она стала перечислять мальчику его будущие обязанности, а тот недоверчиво переводил взгляд своих хмурых глаз с горничной на Лёню, усмехался и подёргивал плечами. Видно было, что он не верил ни одному слову Клавдии и думал, что она смеётся над ним.
– Небось, портки-то моют, а не чистят, – с уверенностью заявил он, – а избу бабы метут, a не мужики.
И так как шутки горничной всё-таки были ему неприятны, он повернулся к ней спиной, и в эту минуту в нём было столько гордого мужицкого достоинства, что Клавдии стало досадно и даже немного обидно. Она дёрнула его мимоходом за вихор и ушла.
Мишку водворили в чуланчике около кухни, купили ему длинные брюки и коротенькую курточку с блестящими пуговицами, вихры остригли, а вместо валенок дали штиблеты. Он преобразился так, что не узнавал самого себя, и, чтобы запечатлеть в памяти свой собственный образ, торчал перед зеркалом то в гостиной, то в будуаре.
– Вовсе это не твоя одёжа, – сказала ему как-то Клавдия.
– А чья же?
– Чья? Господская. Тебя прогонят и одёжу отнимут.
Он опять не поверил, но теперь так часто осуществлялось самое невероятное, что он перестал руководствоваться своим здравым смыслом, утратил всякую веру в своё знание жизни и собственный опыт, и, если бы Клавдия сказала ему что-нибудь ещё более несуразное, в его душе всё-таки зародилось бы беспокойство. Ведь не верил он, что Лёня не может сам почистить своих сапог и убрать комнату, а на деле оказалось, что это действительно так. Не верил, что, если ему станет жарко и он вздумает разуться и босым служить за столом, господа «обидятся». А они «обиделись». Другой раз барыня выгнала его из гостиной, потому что он уселся там в кресле, когда ему совсем нечего было делать. Он ей нисколько не мешал, так как она сама всегда садилась на другое кресло и её обычное место было свободно. Вздумалось ему как-то песню запеть, опять вышла неприятность: не позволили. Заикалось ему как-то, так кухарка его даже на лестницу вытолкала. Вообще, много было таких случаев, когда он совершенно не понимал, за что ему попадало и в чём была его вина. Его положение в доме через несколько дней показалось ему невыносимым, и так как определялось оно словом, которое постоянно говорила Клавдия, «камардин», то и это слово стало ему ненавистным.
– Тётенька! Я на улицу пойду поиграть, – сказал он как-то Клавдии.
– Какая я тебе тётенька? – накинулась на него горничная. – Можешь, кажется, сказать Клавдия Егоровна? И никакой тебе тут улицы нет. Не деревня. А ежели ты камардин, то ты не уличный мальчишка. Знай своё дело.
Миша уже чувствовал до глубины души, что быть камардином большое несчастье, и в этом несчастии утешала его отчасти только одна одежда, да и та, говорили, была господская, а не его собственная.
Немного сноснее жить было по вечерам и по праздникам, когда Лёня был дома и не учился.
Француженка, которую Миша звал «по-мазель», была приходящая и являлась в будни, когда Лёня возвращался из гимназии, а уходила после вечернего чая, в 8 часов. В праздники она совсем не показывалась.
Едва закрывалась за mademoiselle парадная дверь, как Лёня мчался по коридору и звал:
– Мишка! Где ты? Иди ко мне.
Миша выскакивал из кухни или из своего чуланчика, и Лёня сперва тут же шептал ему что-то, сопровождая свой шёпот энергичными жестами, a потом они оба шли в комнату Лёни и запирались.
– Ну как? – спрашивал Лёня, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу.
– A я почём знаю! – хмуро отвечал Миша.
– Ах ты какой! Ну, давай… давай испугаем Клавдию. Хорошо? Потушим в коридоре лампу, и как она пойдёт, так я на неё с сундука спрыгну, а ты ей под ноги…
– А кому достанется? Ишь ты!
– Вот трус! – возмущался Лёня. – Клавдии боится! Ну, давай что-нибудь другое.
– Всё равно заругаются, – мрачно пророчил Миша.
Лёня начинал сердиться:
– С тобой ничего не сделаешь. Мямля такая!
– Мямля! Я тебя за обедом так только чуть по затылку задел, а мне как напрело!
И тыкать тебя мне не приказано. Господам, говорят, «вы» надо говорить. Не ровня, значит, ты мне. А коли не ровня, так я и не хочу с тобой водиться.
Лёня чувствовал себя неловко, мигал глазами и оправдывался:
– Да разве я сказал, я? Ну, я?
– В деревне, небось: «Мишка, возьми с собой в ночное! Мишка, научи, как раков ловить! Мишка, дудочку вырежи! Мишка, покажи да подсоби». А здесь, вишь, барин стал?
– Да разве я сказал? Я? Ну, я? – кричал Лёня, краснея от досады и невольного чувства стыда.
Он помнил, что за обедом он не только не заступился за Мишку, но сам нашёл его поведение слишком развязным и неуместным.
Но Мише не хотелось ссориться. He хотелось, главным образом, не из-за того, что ему скучно было возвращаться в свой чулан и сидеть там одному, и не из-за того, что Лёня убедил его в своей невинности, а просто потому, что всё-таки с Лёней, с глазу на глаз, он не чувствовал себя «камардином» и не мог не сознавать своего превосходства над ним, а это было ему приятно, а когда ему было приятно, он не мог сердиться и ссориться.
– Господа-то дома?
– Никого нет. В театре.
Мишка с облегчением вздыхал.
И тогда устраивалась игра в бабки, как называл Мишка кегли, причём Лёня всегда был позорно побеждаем. Устраивались ещё другие игры, требующие ловкости и быстроты движения, а Лёня огорчался, что Миша ни за что не хотел играть в «воображаемые» игры и даже не понимает, какое в этом может быть удовольствие. Ни за что не хотел Миша вообразить, что он индеец, или разбойник, или отважный мореплаватель.
– Мишка! Понимаешь: это лес, – толковал Лёня, – видишь, деревья… Вон там ручей, а здесь овраг. Я будто ранен и выползаю из оврага к ручью напиться.
Миша слушал, оглядывался и принимался смеяться:
– Вот так лес!
И когда Лёня входил в свою роль и начинал делать и говорить что-то непонятное, стараясь втянуть Мишу в мир своей фантазии, тот только хмурился и недоумевал.
– Что же ты не можешь себе представить, что это лес? – негодовал Лёня.
– Горница-то? – спрашивал Миша. – Ведь горница. Аль леса не видал?
Но в один вечер Миша отказался играть.
Лёня долго звал его и наконец, рассерженный, отыскал его в его каморке. Миша сидел на своей постели.
– Ты что же? Не слышишь, я тебя зову? – спросил Лёня.
Миша не ответил и только поднял на него серьёзный, строгий взгляд.
– Ты должен идти, когда я зову, – вспылил Лёня и топнул ногой.
– Ишь ты! Барин! – презрительно сказал Миша и усмехнулся.
– Ты дерзить? – закричал Лёня, не помня себя от досады. – Ты смеешь?
– Чего кричать пришёл? Уходи! – спокойно посоветовал Миша, но лицо его грозно нахмурилось, и глаза стали злыми и враждебными.
– Нет, ты не смеешь! – продолжал кричать Лёня. – Я маме пожалуюсь… Мне нужно, а ты не идёшь.
– Играть с тобой, небось, звал, – сказал Миша, – а я камардин, я играть не хочу.
– Отчего не хочешь? Вот ещё дурак!..
– Ну, потише! – сказал Миша и с таким горделивым достоинством поднял голову и повёл плечом, что Лёня с недоумением замолчал и отступил.
А Миша быстро опустился на колени, порылся под кроватью и, выдвинув оттуда свои валенки и какой-то узелок, стал торопливо разуваться.
– Зачем это ты? – с невольной робостью спросил Лёня. – Ты что это, Мишка? А?
– Вот тебе и камардин! – сказал Миша, сбрасывая с себя чужую одежду и доставая из узелка свою собственную. – Видел? He хочу больше у вас жить. Уеду домой.
Лёня от удивления только разинул рот и молчал, а когда Миша, уже совсем переодетый, вдруг весело засмеялся, одёргивая на себе синюю рубашку, он бросился к нему и взял его за плечи.
– Помиримся? – спросил он, заискивающе заглядывая ему в лицо.
– А мне что? – ответил Миша. – Я не серчаю.
– Нет, ты не уезжай, – умолял Лёня. – Ну что там? Не уедешь?
Миша нахмурился:
– Денег у меня нет. Не поедешь без денег. Да в валенках, небось, дойду. Ишь они, новые совсем. Добро!
– Да чего ты? Заблудишься! – ужаснулся Лёня. – Ты опять живи у нас. Живи! Ведь мы помирились.
– Домой хочу, – задумчиво сказал Миша и вздохнул.
– А сам говорил, у вас хлеба мало, – радостно вспомнил Лёня. – А у нас много. Ну? Вот тебе и нельзя домой!
Они посмотрели друг другу в глаза, и Лёня понял, что он прав, что Мишке некуда уехать и что всё останется по-старому. Он схватил его за руку и потащил играть.
С этого вечера Миша затосковал и стал упрямым и дерзким. Он стал отказываться делать то, что уже делал раньше, и когда Клавдия, показывая ему свою власть над ним, давала ему подзатыльник, он глядел на неё посветлевшими от злобы глазами и дрожал.
– Камардин! – издеваясь, говорила она.
И это слово звучало так обидно, что Мише было бы легче, если бы она ударила его по лицу.
Камардин – это означало какие-то узенькие рамочки, в которых не было места Мишкиному достоинству, его вкусам, его чувствам, его прежней жизни, его прежним понятиям, его положению среди других людей.
Камардин – это было какое-то кошмарное состояние: лёгкая работа, которую было обидно делать, хорошая пища, которую было стыдно есть; красивые, пустые горницы, в которых он не имел права сидеть.
Из-за того, что Мишка стал камардином, даже Лёнька, который прежде заискивал перед ним, теперь стал барином, требовал к себе уважения и как будто забыл о всех его превосходствах. «Камардина» била по затылку Клавдия, и всё это надо было терпеть и сносить.
И Мишка не снёс.
Один раз у Лёни были гости, все такие же маленькие гимназистики, как и он. Было очень шумно и весело: играли в разные игры, строили слона… Мише не предлагали принять участие в игре, но ему всё-таки было весело: он бегал взад и вперёд с разным угощением, стоял в дверях, смотрел и сочувствовал. Один раз он не вытерпел и громко крикнул что-то. Мать Лёни встала, подошла к нему и, тронув его пальцем в лоб, сказала:
– А тебе здесь не место. Придёшь, когда позовут. Иди.
Он с удивлением взглянул на неё и ушёл.
Но Клавдия сейчас же послала его назад с тарелочками для фруктов. Лёниной матери в комнате уже не было, и он воспользовался этим, подошёл к Лёне и толкнул его локтем.
– Позови меня скорее играть, – попросил он.
Лёня не понял.
– Позови играть-то, – нетерпеливо повторил Миша. – Барыня сказала, что, пока не позовёшь, я бы не шёл.
– Нет, тебе сегодня совсем нельзя, – быстро сказал Лёня, настолько увлечённый игрой, что почти не думал о том, что говорил.
Вдруг кто-то из мальчиков опрокинул столик, на котором стояли сласти; фрукты и орехи рассыпались по полу.
– Мишка, подбери! – закричал Лёня.
– Миша, подбери! – повторила барыня, показываясь на шум.
– Это твой казачок? – спросил один мальчик.
Лёня засмеялся:
– Это мой камардин.
И вдруг все засмеялись, и, пока Миша ползал по полу и подбирал то, что уронили другие, мальчики смеялись и повторяли:
– Камардин! Камардин!
Когда гости уходили и надо было отыскивать калоши и помогать одеваться, Мишу не дозвались и не нашли, а потом про него забыли. А на другое утро Клавдия пожаловалась барыне, что Мишка дома не ночевал и что утром его привели из участка.
– Ведь осрамил нас, – говорила она. – Мне уже в лавочке смеялись. Ведь думают, что мы его бьём. Сбежал!
– Позови его! – с досадой пожимая плечами, сказала барыня.
Мишка вошёл. Бледный, осунувшийся, с строгим лицом, в своей синей рубашонке и больших валенках, он остановился среди комнаты и опустил голову.
– Где ты был? – спросила барыня.
– Дядю Василия искал, – мрачно ответил Миша.
– А ты знаешь, где он живёт?
– Нет, не знаю.
– Так как же ты, глупый? Зачем тебе его надо было ночью, этого дядю?
Миша ещё ниже опустил голову.
– Ну, зачем? Обидел тебя кто-нибудь? – спросила она и улыбнулась. – Как же тебя обидели? Кто?
– Я не хочу быть камардином! – вдруг с отчаянной решимостью сказал Миша. – Кто узнает, все смеются. Я лучше домой… пешком…
– Дурачок! – сказала барыня. – Все смеются, потому что такого слова даже нет. Понимаешь? Нет такого слова. Значит, ты не камардин и нечего обижаться.
Она засмеялась, а Миша недоверчиво взглянул на неё исподлобья.
– Ан есть, – попытался он поспорить.
– Камердинер – есть, – серьёзно сказала барыня, – но тебе им никогда не быть. Ну, не будешь теперь обижаться? Веришь мне?
Миша ничего не сказал, повернулся и убежал. И, быстро переодеваясь в своей каморке, он испытывал странное чувство: оказывалось, что даже нет и не было слова «камардин». Нет и не было того, что заставило его пережить столько унижения, страдания и горечи. Он так привык думать, что он несчастлив только потому, что он камардин; но, так как он не камардин, так почему же он несчастлив?
И, присев на свою постель, он задумался над этим неразрешимым для него вопросом.
Таких озорных ребят, как Филиппка Морозов да Агапка Бобриков, во всём городе не найти. Был ещё Борька Шпырь, но его недавно в исправительный дом отправили. Жили они на окраине города в трухлявом бревенчатом доме – окнами на кладбище. Окраина славилась пьянством, драками, воровством и опустившимся, лишённым сана дьяконом Даниилом – саженного роста и огромного голоса детиной.
Про Филиппку и Агапку здесь говорили: – Много видали озорных детушек, но таких ухарей ещё не доводилось!
Было им лет по девяти. Отец одного был тряпичник, а другого – переплётных дел мастер. Филиппка – маленький, коротконогий, пузатый, губы пятачком и с петушком на большой вихрастой голове. Всегда надутый и что-то обдумывающий. Ходил он в диковинных штанах – одна штанина была синяя, а другая жёлтая и с бубенчиками. Эти штаны, как сказывала ребячья молва, он стянул из ярмарочного балагана от мальчика-акробата. В своём наряде Филиппка зашёл как-то в церковь и до того рассмешил певчих, что те перестали петь. Церковный сторож вывел его вон. Филиппка стоял на паперти, разводил пухлыми руками и в недоумении бурчал: