Нет, секретность прежде всего. Но как уведомить хотя бы преданных партайгеноссе, верхушку партии, о пертурбациях в верхах? Не дай бог, в очередной праздник трудящиеся выйдут на улицы с портретами Лаврентия…
В Большом театре премьера оперы Шапорина «Декабристы». Газеты сообщают, что вожди посетили премьеру. Все, как обычно. Но в перечне вождей нет Берии. И муж объясняет мне, беспартийной дуре, что никакой ошибки быть не может. Раз имени Берии нет – значит, с ним покончено. Берии – крышка. «Цветет в Тбилиси алыча не для Лаврентья Палыча».
Или вот другая сценка из нашей жизни в послесталинское время.
Октябрь 1964 года. Мы с мужем блаженствуем на курорте в Гаграх. Море, солнце, пальмы. На пляже встретили сослуживцев мужа по Институту мировой экономики и международных отношений – две супружеские пары. Они совсем недавно прилетели из Москвы. По их словам, в Москве что-то затевается. Но как узнать, что именно?
Поздно вечером мы вшестером поднимаемся в гору. Подходим к каменному двухэтажному зданию. Это – райком партии в Новых Гаграх. Окна светятся, но в доме нет ни одной живой души. Мужнин сослуживец, молодой доктор наук из ИМЭМО, немного пригибается, и к нему на плечи влезает второй сослуживец. Заглядывает в окно. И уже через секунду спрыгивает. Уверенно сообщает:
– Все! Кукурузника помели.
Сослуживец заглянул в окно первого секретаря райкома КПСС. Всем известно, что над письменным столом Первого должен висеть портрет Первого лица государства. Стало быть, портрет Никиты Сергеевича Хрущева. Но портрет сняли. А раз сняли, то Н. С. Хрущев уже не Первое лицо.
Так мы узнали главную новость 1964 года.
Но казус с оперой «Декабристы» и казус с портретом – исключения. Как правило, в конце 1950-х и в 1960-х наш источник информации – радио. Точнее, транзисторы, коротковолновые приемники…
Умельцы-технари переделывают старые приемники на новые, коротковолновые. Латвия в ту пору почти заграница, и изделия латвийского завода ВЭФ нарасхват. Еще больше ценятся транзисторы из настоящего зарубежья. Правда, в настоящем зарубежье коротковолновые приемники не обязательны: там на всех волнах информируют граждан о событиях в мире… Но раз этим странным русским нужны коротковолновые приемники – плиз, битте, сильвупле.
Однако все не так просто. Лучшие умы в СССР не дремлют. Наследники русского изобретателя радио Попова изобретают глушилки. Пытаются если не похоронить, то хоть обезвредить беспокойное радио-детище Попова. Глушилки – дорогое удовольствие. Но Страна Советов – богатая держава. Сдюжим. И за ценой не постоим.
Глушилки глушат живое слово из зарубежья. Живое слово прорывается сквозь глушилки. Радио «Свобода», «Свободная Европа», Би-би-си, «Голос Америки», «Немецкая волна» становятся нашими постоянными спутниками.
В Доме творчества в Переделкине уборщица говорит пожилому писателю: «Ваше Бибиси я поставила на шкаф».
Уборщица знает: после ужина писатель обязательно будет слушать по Би-би-си передачу Анатолия Максимовича Гольдберга «Глядя из Лондона». И испытает при этом чувство глубокого удовлетворения: во-первых, он узнал много нового. Есть чем поделиться с друзьями. Во-вторых, перехитрил советскую власть. Ведь глушилки в Подмосковье, в Переделкине в частности, действуют не столь сокрушительно. По крайней мере, так говорят.
Но Анатолий Максимович и «Немецкая волна» на немецком языке, которую муж-международник ловит каждый вечер, – это почти баловство. Барская забава. Главное, это то, что интеллигенция, благодаря иностранному радио, оказывается в курсе всех тех гадостей, которые совершает наша дорогая советская власть у нас в стране.
Благодаря радио мы узнали и о процессе над Синявским – Даниэлем, и о суде над Бродским, и о «бульдозерной выставке», и о смельчаках, вышедших на Красную площадь в знак протеста против танков, подавивших Пражскую весну, и об альманахе «Метрополь», и об отъезде Галича…
Конечно, многое там, за рубежом, малость перевирали. Но все-таки с помощью транзисторов информация о чудовищно реакционной политике советской власти и о протестных акциях к нам доходила.
На радио-роток не накинешь платок.
P. S. Мой муж – антитехнарь и враг любых расписаний и предписаний – самым аккуратным образом составлял расписание «вражеских» передач и умело настраивал свой приемник на нужную волну. Что называется, становился на горло собственной песне.
Когда я была маленькая
Когда я была маленькая, то есть в 1920-х годах, у нас в стране победило материалистическое мировоззрение – считалось, что с религией покончили раз и навсегда.
Правда, жила я с мамой и папой в церковном дворе, в доходном доме, построенном до революции 1917-го нашим батюшкой по фамилии Успенский. И служба у нас в церкви в 1920-х еще шла. Тем не менее меня воспитывали в духе новой морали.
Некоторые сложности при этом возникали. Если бога нет и заповедей на божественных скрижалях тоже нет, то как объяснить девочке пяти-шести лет, что такое хорошо и что такое плохо?
Особенно если Ленина ты уже не так боишься – Гражданская война закончилась, а Сталин еще не так страшен, ибо не успел угробить миллионы твоих соотечественников?
Ну конечно, малый ребенок не пожелает ни жены ближнего своего, ни его вола, ни его осла. Но как ты объяснишь ребенку заповедь «не укради»?
Папа, занимавшийся моим духовным воспитанием, переиначил восьмую заповедь «не укради» на «нельзя брать без спроса».
Но девочка пяти-шести лет не так глупа, чтобы не понять: хочется как раз того, чего нельзя брать без спроса. Самое заветное обязательно не разрешат. Просить бесполезно. Какой может быть спрос?
И вот однажды такая коллизия у меня возникла.
В столовой… Небольших комнат у родителей до уплотнения – принудительного подселения чужих людей – было пять, а остались всего две: столовая и спальня. И вот в нашей столовой, над обеденным столом висела скромная квадратная люстра в стиле ар-деко: люстра была из толстого стекла и заканчивалась стеклянной бахромой-висюльками из прозрачного бисера, перемежаемого зелеными бисеринками. И вот эту стеклянную бахрому я и возжелала пуще, чем грешники желали чужого вола или чужого осла.
Просить у взрослых ни о чем не стала. Ну кто же разрешит ребенку портить люстру? С какой стати? И я, бедняга, молча страдала. С мыслью о висюльках засыпала на раскладушке в столовой, с этой же мыслью просыпалась.
Наконец, после долгих мучений и колебаний дождалась, когда из комнаты все уйдут, и влезла с ногами на стул (это тоже не разрешали), со стула перебралась на обеденный стол и отхватила от люстры ножницами довольно большой кусок стекляруса.
Далее в моих воспоминаниях долгий провал. Черное пятно. Видимо, ожидая возмездия, я мысленно покончила с жизнью или, может быть, притворилась мертвой.
Но, к счастью, умерла я только понарошку и отчетливо помню сцену возмездия: папа возмущен, громко ругает меня и негодует. Ругает, как ни странно, не столько за то, что я отрезала кусок стеклянной бахромы, а за то, что говорю неправду, отрицаю свое преступление. Хотя бисерные висюльки давно обнаружены в моих игрушках. Все равно я громко плачу и все отрицаю. А папа возмущенно повторяет: «Нельзя говорить неправду».
Никакой логики в его гневных речах я не слышу.
Конечно, я отрезала эту злосчастную бахрому без спроса. Но только потому, что просить было бы бесполезно. И конечно, я все отрицаю, потому что меня обязательно накажут за то, что я отрезала без спроса. Как же не отрицать?
Но это далеко не все из той гаммы горестных чувств, которые меня обуревали.
Самое главное, я не ощутила особой радости, завладев куском стекляруса. Ну скажите на милость, зачем пяти- или шестилетней девочке висюльки от люстры?
И тут не обойдешься без Ветхого Завета. Запретный плод сладок. Не будь змия-искусителя, Адам и Ева могли бы прожить в раю вечность. В райских кущах было полно фруктов и без злополучного плода на древе познания. Логики в грехопадении человека было не больше, нежели в отрезанных мной висюльках.
На волосок от смерти
История эта произошла в годы Великой Отечественной войны и запечатлелась у меня в мозгу как веселый анекдот. В свое время ее часто рассказывали и пересказывали мои близкие и дальние знакомые. Кто-то даже описал в книге. И всюду она звучала одинаково смешно. Между тем история эта довольно-таки страшная. Хотя теперь весь ужас ее не дойдет до молодых людей. Ведь как бы нас сейчас ни пугали, но самый мерзкий судья при Путине в миллион раз гуманнее, чем был любой представитель власти при Сталине.
Не то в конце 1942 года, не то в начале 1943-го, иными словами, в разгар войны, я жила у моей приятельницы Веры Острогорской – «маленькой Верочки», так ее называла вся довоенная литературная и окололитературная Москва.
Верочка была очаровательна. Крохотное создание – воплощение женственности и изящества. При этом она была находчива и блистательно остроумна. Немудрено, что в нее без конца влюблялись…
В период нашего совместного житья у Верочки был роман с Эммануилом Казакевичем. Слава пришла к нему после войны. В описываемую пору он еще не сочинил ни двух прекрасных повестей – «Звезда» и «Двое в степи», – ни нескольких, на мой взгляд, довольно скучных романов. Тогда Казакевич считался еврейским поэтом с Дальнего Востока и был знаменит лишь тем, что дезертировал… на фронт. Да, Казакевич сбежал из тыловой части во фронтовую разведку…
В Верочку он был влюблен отчаянно, забрасывал ее письмами и при малейшей возможности приезжал в Москву на несколько деньков. В эти деньки я, разумеется, переселялась к родителям на Большой Власьевский.
И вот однажды, когда я вновь водворилась в общей с Верой комнате, она показала мне рукой на верх платяного шкафа. И объяснила, что Эмик положил на шкаф автомат и прикрыл его тряпками. Благо возлюбленный крошки Верочки был под два метра ростом.
– Неохота было тащить. А девать некуда, – сказала Верочка в заключение. – Только бы никто не узнал.
И мы продолжали жить в этой комнате втроем: Вера, я и автомат, за хранение которого в военное время даже официально полагались трибунал и расстрел.
Я тогда работала в ТАССе, в отделе контрпропаганды и дезинформации, засиживалась до поздней ночи, ибо обязана была сдать две статьи ежедневно. Но старалась улизнуть пораньше, не выполнив норму. В тот день я ушла около семи, захватив с собой несколько листов так называемого «белого ТАССа», дабы дописать дома начатую статью. «Белый ТАСС» представлял собой сотни страниц, перепечатанных на гектографе телетайпных сообщений агентств союзников и выдержек из радиоперехвата – застенографированных вражеских передач: немецких, финских, венгерских и т. п. Все это переводилось на русский и соединялось в один несброшюрованный выпуск. Само собой, на каждом листке красовался гриф «Секретно». За хранение этих страниц был также гарантирован расстрел…
Перед сном мы потрепались с Верочкой. Я, конечно, так и не села за статью. И мы мирно улеглись, предварительно поужинав лепешками, которые Верочка виртуозно пекла на буржуйке – железной печурке, стоявшей в комнате.
Посреди ночи нас разбудил сильный стук в дверь.
– Отворите! – приказал мужской голос.
…Автомат. «Белый ТАСС»…
Верочка выскочила из кровати и, взгромоздившись на стул, пыталась стащить со шкафа автомат.
Я, запихнув в печурку листы «белого ТАССа», дрожащими руками зажигала спички. «ТАСС» нещадно дымил и, как мне казалось, пах горелым мясом. Верочка с великим трудом волокла автомат…
Теперь несколько слов, чтобы описать дислокацию.
Комната, в которой мы жили, принадлежала не Верочке, а ее приятельнице Лиде, первой жене Александра Борисовича Чаковского, тогда просто «Саши». Он, как и Казакевич, прославился после войны. Только несколько иначе: достиг и почестей, и высоких постов, получил даже Героя Соцтруда, именуемого Гертрудой. Долгие годы был главным редактором «Литературной газеты». И не самым плохим. Но в ту пору Чаковский и его жена были на фронте, а комната пустовала. Комната в довольно спокойной коммуналке на Зубовском бульваре. К тому же квартиру топили, хотя трубы центрального отопления были чуть теплыми. Плюс Верина буржуйка! Райская обитель!
Обставлена была «обитель», если можно так выразиться, скромно. Кроме упомянутого платяного шкафа, в ней стояли еще стол, стулья, туалетный столик с зеркалом, довольно широкая кровать и узенький диванчик.
На супружеском ложе – кровати – спала Верочка под роскошным атласным одеялом апельсинового цвета (не хозяйским, а собственным). На узеньком диванчике я – как «подселенка».
Надо сказать, что и кровать, и диван были сильно продавлены. Продавленная кровать и железная печурка играют роль чеховского ружья, которое в первом акте висит на стене, а в четвертом должно выстрелить…
Во впадину кровати Вера запихнула автомат, а сама легла поверх него, укрывшись одеялом. И сделала мне знак рукой.
Накинув халатик, я отворила дверь – давно пора было. Манипуляции с автоматом и с «белым ТАССом» проходили под аккомпанемент все более громкого стука и угрожающих возгласов:
– Откройте! Не то взломаем!
Но вот дверь распахнулась. И в комнату ввалились четверо дюжих мужчин в штатском.
После паузы один из них понюхал воздух и спросил:
– Почему пахнет дымом?
– Печку топили, – сказала Вера с постели.
У меня душа ушла в пятки. Мне упорно казалось, что «белый ТАСС» только слегка обгорел и роковое слово «Секретно» уцелело.
Но никто к печке не подошел.
Тот, кто спрашивал, выдвинулся вперед и сказал:
– Известно ли вам, что на этой площади прописаны Лидия… (он назвал отчество и фамилию Лиды) и Александр Борисович Чаковский?
– Они на фронте, защищают родину, а не шастают по чужим квартирам ночью, – быстро сказала Верочка, бросив взгляд на здоровых молодцов явно призывного возраста.
– Вера! – закричала я с ужасом.
– Паспорта! – приказал предводитель.
Я вытащила паспорт и протянула его вместе с тассовским пропуском, дабы показать, что я не хухры-мухры, как изящно выражается нынешняя молодежь.
Вера царственным жестом указала на свою сумочку. Встать с автомата она не могла. Я подала ей сумочку и залюбовалась: в белоснежной кружевной ночной рубашечке, слегка спустив апельсиновое одеяло, она выглядела прелестно. Никакие невзгоды не способны были ее сломить.
– Московская прописка, – вполголоса сказал один из четырех, заглядывавший через плечо предводителя в наши паспорта.
Я еще ничего не поняла, но Вера страшно оживилась и слегка приподнялась. Это был не обыск, не арест. Нас хотели всего-навсего выбросить на улицу, а комнату забрать и продать за бешеные деньги. Этот вид мародерства процветал в военной Москве.
– На каком основании, – сказала Вера, еще приподнявшись на своем автомате, – на каком основании вы вообще врываетесь к нам в комнату? В комнату фронтовиков. Кто вы такие? И как вы смеете?.. Ночью…
– Вера! – взмолилась я. – Не слушайте ее. Она со сна, – обращаясь к ним, я говорила прямо-таки медовым голосом.
Да, они собирались уйти, но Верочка, великая актриса, войдя в роль, держала их…
Наконец, ночные гости ретировались.
И тогда, и много позже мы только разумом понимали, что были на волоске от смерти.
Ну а если бы кто-то из них потребовал, чтобы Вера встала? Ну а если бы предводитель, и впрямь удивившись дыму, подошел к печке?
* * *
Да, мы в ту ночь чудом избежали худшего. Но давайте поразмыслим: разве вся наша тогдашняя жизнь, жизнь при Сталине, не была соткана из таких чудес?
Без начала и без конца
Не знаю, как другие, но я не люблю вспоминать свои старые увлечения. Что было, то прошло. Иногда остаются обиды. Иногда угрызения совести.
Но вот об одной встрече я вспоминаю безо всяких угрызений совести и без малейшей обиды.
Встреча произошла в поезде, отходившем от Куйбышева (Самары) в 1941-м военном году. Мне почему-то кажется, что уезжала я из Куйбышева в разгар зимы. На самом деле это было, очевидно, в ноябре или даже в октябре. Но первая военная зима тянулась бесконечно – она была страшно суровая и холодная. Вообще мне иногда представляется, что все четыре года войны была зима.