Испустив глубокий вздох, он сказал:
— Известно ли тебе, царица, что до нас жили на земле Атланты, до них Лемуры, до Лемуров Гиперборейцы? Знаешь ли, что с ними стало? Гиперборейцы были поглощены землей. Лемуры были поглощены огнем. Атланты — водой. Известно ли тебе, что предстоит нам?
И, обведя глазами всех присутствовавших, которые от его слов были объяты великим смущением, произнес:
— Мудрецы утверждают, что мы погибнем от четвертой стихии — от воздуха. И, кто знает, может быть, это случится завтра. Так вот, повелительница, не есть ли это по справедливости самая короткая сказка?
В это время Хаит заметила, что некий юноша, находившийся в числе ее свиты, один из тех, которые предназначались ей в возлюбленные, внезапно побледнел и умоляюще протягивал руки.
— Что с ним? — спросила Хаит.
— Госпожа моя, — вскричал юноша при общем смятении, — ты слышала, этот мудрец говорит, что мы завтра погибнем.
— Что же из того? — улыбнулась Хаит.
— В саду у реки, — задыхаясь, продолжал юноша, — меня ждет возлюбленная. Пока я нахожусь здесь, быстро уходят мгновения, потерянные для любви. Госпожа моя! Дозволь мне тотчас же покинуть твой дворец и побежать к девушке. Рядом с нею я хочу встретить смерть, которую готовит нам стихия. Я умоляю тебя, госпожа!
Жадным взором окинула царица Хаит говорившего юношу, и прошептали ее уста:
— Так вот какой должна быть настоящая любовь!
Потом заплакала и, ломая руки, быстро покинула свой трон, устремившись в опочивальню. Здесь дала она волю своим слезам и проплакала до вечера.
Когда же на небосклоне задрожали пурпуровые пятна, к ней был допущен Умбадара.
— Госпожа моя, — робко сказал маг, показавшись в дверях. — Я бы не посмел тревожить твоего царственного покоя, но чужестранные гости ждут. Не укажешь ли ты, кому из них выдать награду?
Не отрывая головы от подушек, Хаит сквозь слезы тихо прошептала:
— Юноше.
Затем прибавила:
— Тому, я не знаю как его зовут, которому была дорога каждая минута любви.
— Повелительница! — с тихим ужасом в потухающих глазах произнес маг и затрясся, как в лихорадке. — Посуди сама, — продолжал он, — своим неслыханным поведением этот дерзкий расстроил тебя и нарушил порядок. Чужестранцы могут разнести о нас дурную славу. К тому же он был самый красивый из юношей, и я полагал, ты отметишь его своим милостивым вниманием, а он осмелился полюбить смертную.
— Не спорь, добрый Умбадара, — с печальной усмешкой сказала Хаит. — Я знаю, что делаю. Самую короткую сказку рассказал он. Не спорь.
— Поистине короткую! — глухо прошептал маг, падая ниц перед плачущей Хаит. — Поистине короткую, потому что я приказал его казнить.
Дионисьева икона
Писал игумен грозное послание заволжским старцам, изливая на них строгие словеса за еретицкую нерадивость ко Христу, а сам крепко думал о княже Федоре Борисовиче. Туто же он в Волоке Ламском жил и удел свой имел, а благодать духоносная мимо него шла.
Скорбя душою, пылал гневом на него игумен: пошто скачет и рзает, уподобляся жеребцу? пошто бесовскую славу творит, позорища, играния собирает и в двор свой к жене скомрахи и сквернословцы приводит? какой прибыток ему есть над птицами дни изнуряти? какая ему нужа есть псов множество имети? пошто скудную церковную казну в монастырех Возмицком и Селижарском поотымал, а ныне до Волоколамской обители богопротивно добирается?
Весь день читал игумен Триодь постную и Толкование Златоуста, а в душе не кротость плавала, но лютость кипела.
Не держал князя во чти, ибо не христолюбец был, такой же, как и родитель его Борис, умовредный осударь, не по Бозе ходяща, душу свою граблением монастырей на веки погубивший.
И чтобы гневное кипение излить, стал письмо против жидовствующих писать, кои главизны божественного писания кривосказуют и звездозаконию учат. Особливо же против злобесного волка Зосимы, коий иконы, треклятый, почитает болванами.
И когда ввечеру колкое слово придумывал, чтобы пребольно заволжских старцев уязвить, пришел старый чернец, поутру в княжий двор посланный, — в рубище изодранном, босый и в лице белый.
— Увы мне! — сказал чернец, низко кланяясь. — Уж лучше бы, святый отец, быть мне твоим жезлом на смерть убиту, нежели от богомерзкого князя-заики безвинное мучительство приять. Приказал он своим холопам бить меня батогами.
Встрепетнулся игумен: благочестивейшего старца батогами бить!
— Како аз сказал ему, богопротивному, чтобы должные нам ста рублев вернул, так и распалился.
— Может, со сна встал?
— Не со сна, но от бесчинства. Егда аз пришед, бесовское позорище творилось, а ему вслед тучная трапеза началась. По сию пору пианство идет и сквернословие совершается. Сам же князь стыдкие мирские словеса глаголет и бабской мухояровой телогреей покрывается.
— А писания божественные укорял? — хмуро спросил игумен.
— Того не было, святый отец, но о вере любопрение творилось.
Отложил в сторону перо свое игумен и поник с воздыханием: втуне и всуе были его наставления. Как был княжа, яко аспид глухий, затыкающий уши свои, так и остался. Не желал блюсти законы священные, уставы апостольские, ни правила седьмистолпные. Не восхотел духоносных мужей слушати, но одно только на уме у него — сластолюбие да веселие, латынска мудрствуя, и от монастырей стяжание.
Приказал игумен чернецу прочь идти, а сам в келии тихой погрузился в помыслы разные: не бить ли челом государю великому князю Василию Ивановичу всеа Русии, чтобы он смиловался и, Бога ради, взял в свою державу монастырь Пречистыя. Не волочиться же ему и братии по чюжим монастырем: ни силы нет для того, ни имения.
Так и содеял. Написал печаловное послание великому князю, да еще туда же в Москву Симону митрополиту. Что Бог даст!
* * *
Того ради брань великая на монастырь и воздвиглась. Попалось насильство удельное и пря словесная, изошедшая от завистного злоглагольника архимандрита Возмицкого Алексия: возревновал он славе монастыря Волоцкого и стал умовредного князя Федора подговаривати игумена с братией изгнать, а рухлядь монастырскую в Возмище перенести.
Перекинулась неизреченная пря из стольного города в первопрестольный, от епископов к архиепископам. А игумен тем временем неблагословенную грамоту получил: мол, великое бесчиние содеял, — в державу отошел без благословения своего владыки Новгородского. Перепуталась пря зелным клеветанием, ябедою, изветом и неправдою, понеже не дошла до суда великокняжеского и святительского: инако судится прост человек, инако священник.
Полагали одни:
— Волен князь Федор в своем монастыре: хочет жалует, хочет — грабит.
Другие же судили инако:
— Никогда того не бывало в нашей рустей земле, чтобы церкви божии и монастыри грабити.
Долго сварились, а в конец вторые перьвых богонаученным коварством посрамили и в темницу их ввергли. Святители же, князю Федору согласники, у великого князя остались в немилости.
От долгой брани истощились силы у игумена и посетил его Господь немощию да и ветх был деньми. Уже полтретья года на одре лежал.
И поразмыслил тако:
— Уж есмь ближайший ко гробу телом. На всяк час смерти чаю. Потороплюсь у князя прощаться. Егда строгостью не смутил его, покушусь добротою.
И призвав к себе келаря Феофана, нарочитого иконника, приказал ему лучшую из икон принести, грецкого письма или какого иного, чтобы мздою князя уласкать.
— Не Дионисьева ль письма, прикажешь, господине? — спросил келарь.
— Дионисьева? — повторил игумен и сам смутился: перьвейший изограф был монах Дионисий, в живописцех преизящный; на Кубенском озере жил, и благодать Божия кистью его водила, духоносные образа писал и, глядя на них, каждый чистую радость познавал. — Неужли отдать сквернословцу и еретикам согласнику?
Пожевал старыми сухими и синими губами, покряхтел и поборол досаду:
— Отнести икону князю Федору без мотчания. К ней послание мое приложити.
Взял перо в руки и, прежде нежели хромой келарь из келии выйти успел, скоропоспешно написал:
«Не лепо нам, княже, враждовати друг на друга. Суетное то есть велемудрие, Господу неугодное. Да не будет в нас разори. Давай, господине, взыщем разума божественных писаний и помиримся, храняще заповедь Христову о человеколюбие. Покажем иным — ты княжа, я смиренный молебник — како надо соблюдати Закон Божий. В знаменье прощания досылаю тебе чюдную икону искусного письма, не по плотскому умыслу писанную. Благословил тебя родитель Волохой, Ржевой, Вышгородом и Шопковою слободою. Я же, худой и смиренный мних, благословляю тя иконою нарочитого письма».
* * *
Пил княжа Федор Борисович златоструйную романею и слушал смехотворную притчу от проезжего гречина-мимохода, льстивца и скомраха. Фрязское вино душу приводило в распадение и удаль гнало наружу: на-двое, сказывают, вино разлучается — умным на веселье, а безумным на погибель. Принесли князю сагадак золотой с яхонты, лук с налучьем и колчан, стрелами набивный. Стал княжа меткость доказывать: куда хочет, туда и угодит. Рядом с ним отрок Митя стоял, лицом белый, губам алый, весь нежный — ни дать, ни взять царевна Милонега из баснословья.
А княгиня Марья, давно уже князю постылая, из оконца теремчатого посматривала и, тафтой Венецыйской прикрываясь, не на мужнее удальство любовалась, но зорко следила: правду ли мамка говорит ей каждодневно — злеише девок блудливых отрочата голоусые суть.
Тем часом келарь да большой подчашник, да четыре-надесять черньцов чюдную икону принесли. Прочитали князю послание игумена, а потом икону показали, покровы с нее снявши.