«Я был заражен болезненной жаждой точности. Я доводил до крайности безумное желание понимать… Ко всему, что мне давалось легко, я относился безразлично и почти враждебно… Я не доверял литературе — даже достаточно точным поэтическим трудам… Не только Словесность, но и почти всю Философию я отвергал в числе Вещей Смутных и Вещей Нечистых, которые всем сердцем не принимал… Из свежего воспоминания об этих состояниях и родился однажды господин Тэст. Иными словами, он похож на меня так же, как ребенок, зачатый в момент, когда отец его переживал глубокое изменение своего существа, похож на него в этом преображении его личности».
Короче говоря, Тэст — это проекция молодости Валери, совершенный, законченнейший юноша, который, не осознав еще ни значений человеческих условностей, ни того, что только произвольное является истинной формой необходимости, отказывается от любой деятельности, даже художественной. Нужно понять, что отказ этот вызван не бессилием, но избытком сил.
«То, что они называют высшим существом, есть лишь существо, которое ошиблось. Чтобы ему изумляться, надобно его увидеть, — а чтобы его увидеть, нужно, чтобы оно показало себя. И оно показывает мне, что оно одержимо глупой манией своего имени. Так любой великий человек запятнан ошибкой. Каждый ум, считающийся могущественным, начинает с ошибки, которая делает его известным».
И поскольку всякий великий человек лишь кажется таковым (ибо, будь он действительно великим, он постарался бы, чтобы мы о том не знали), Валери занимает мысль, что наиболее сильные умы должны оставаться в безвестности: ему нравится воображать жизнь гениального отшельника, отчасти похожую на ту, какую в эту пору ведет он сам, отчасти — на жизнь Декарта или Спинозы, еще не познавших славы.
Как описать господина Тэста? Самой замечательной его чертой является как раз то, что у него вообще нет черт. «Никто не обращает на него внимания. Разговаривая, он не делает никаких жестов, он не улыбается, не говорит ни «здравствуйте», ни «прощайте», он вычеркивает живые свои идеи и не удовлетворяется тем, что находит их… Трудно впитать в себя найденное». Идея — ничто, пока не станет плотью, привычкой. Что открыл господин Тэст? Необычайные методы, позволяющие достичь несколько большей точности мысли и построить словарь, из которого он изгнал множество слов, считая их смутными и неопределенными. Сам Тэст никогда не говорит ничего неясного; могущество его ума таково, что, если бы он того захотел, он был бы первым в любой области. Чтобы стать гением, признанным людьми, ему не хватает лишь слабости.
Что произойдет с Эдмоном Тэстом, будь он болен, влюблен? Конечно же, как всякий человек, он ощутит приятные или мучительные изменения в своем теле; но разум его станет изучать их закономерности и приводить их в систему. Рассказчик отправляется с ним в Оперу, провожает его до самого дома: он живет в небольшой меблированной квартире. Здесь нет ни книг, ни рабочего стола — суровая «абстрактная», обстановка. Это — «безличное» жилище, «подобное некоему безличию теорем — и, быть может, одинаковой с ними полезности». И в самом деле, Тэст, который «убил в себе марионетку», может жить лишь в «чистом и банальном месте». Он немолод, болен, и, когда у него начинается мучительный приступ, конечно же, он мыслит свою боль:
«Погодите… Бывают минуты, когда все мое тело освещается. Это весьма любопытно. Я вдруг вижу себя изнутри… Я различаю глубину пластов моего тела; я чувствую пояса боли — кольца, точки, пучки боли. Вам видны эти живые фигуры? Эта геометрия моих страданий? В них есть такие вспышки, которые совсем похожи на идеи…
Что в силах человеческих? Я борюсь со всем — кроме страданий моего тела, за пределами известного напряжения их».
Итак, Тэст страдает. Потом боль успокаивается. Он засыпает, анализируя свой сон и сновидения. Он тихо храпит. Рассказчик берет свечу и выходит неслышными шагами.
III. Слава
Когда был написан «Вечер с господином Тэстом», Валери не исполнилось еще двадцати пяти лет. Но это был уже Валери. Черты Тэста — это главные черты Валери: потребность в точности, отвращение к смутному и той мнимой ясности, которой довольствуются почти все люди, а как следствие этой потребности в точности — необходимость исследовать язык заново и требовать от слов четкого смысла.
Это стремление к точности побуждает его в ту пору заняться прославленной личностью, которой стремление это также было присуще: речь идет о Леонардо да Винчи. И снова нарушить молчание заставляет его случайный внешний толчок. Однажды в гостях у Марселя Швоба он так блистательно рассуждал о Леонардо, что присутствовавший там Леон Доде, который работал тогда в «Нувель ревю», передал ему вскоре через госпожу Адан просьбу написать статью на эту тему. Так появилось «Введение в систему Леонардо да Винчи». На самом деле Леонардо да Винчи главным образом предлог, и, говоря о нем, Валери рассуждает о своих собственных проблемах.
Начиная с 1895 года в безвестности, которую он избрал, Валери продолжает поиски, коих единственная цель — преображение собственного разума и речи. Чтобы прожить, он ищет работу. Он служит вместе с Сесилем Родсом в бюро печати, затем в Военном министерстве, где долгое время числится по ведомству артиллерийского снабжения, и, наконец, в агентстве Гавас. Казалось, он решился навсегда остаться в безвестности: «Человек, который удаляется от мира, создает для себя возможность его понимания».
Однако таковы непостижимые пути гения, что он отнюдь не был настолько безвестен, как это ему казалось. В лицеях и в университетах были молодые люди, которые переписывали отдельные его стихотворения, опубликованные в тонких журналах, и «Вечер с господином Тэстом». Кое-кто знал его стихи наизусть, и так же, как у гомеровских поэм, существовала уже их устная традиция. Другие же были известны лишь ему самому, как, например, «Рукопись, обнаруженная в мозгу», которая не была опубликована ни тогда, ни впоследствии.
«Уединение. Работа для себя. Записи, собираемые в папках. Женитьба. Жизнь. Дети…»
Так проходит двадцать лет — среди людей и вдали от них, в «пустыне погруженного в дела народа». Приведи он в порядок накопившиеся записи, ему хватило бы материала на несколько больших книг. Одной из них был бы «Диалог о божественных предметах». Другая, «Гладиатор», представляла бы эссе о природе упражнения, о виртуозности. Есть здесь размышления о любви, эротизме, страдании, семье. Все они интересны, некоторые из них прекрасны. Если бы их собрали и сгруппировали, французы поразились бы, обнаружив, что обладают еще одним классическим сокровищем. Он еще не знает своих сил. А они огромны. «В течение долгих лет выковываемый на наковальне, его ум уподобился мечу Зигфрида», непобедимому, по крайней мере для смертных.
Незадолго перед войной Андре Жид, только что основавший с несколькими друзьями «Нувель ревю Франсез», попросил у Валери разрешения собрать в одном томе его старые стихи. Валери отказался, однако друзья настаивали. Они разыскали все номера журналов, в которых стихи эти появились, и общий машинописный текст показали автору. «Встреча с моими чудовищами, — записывает Валери. — Отвращение. Начинаю копаться в них. Исправления».
И вот он занимается отделкой этих «чудовищ», добивается музыкальности и насыщенности, а затем, войдя во вкус работы, решает, что мог бы дополнить их небольшой, на сорок-пятьдесят строк, поэмой, которой распростится с поэзией. Эту работу он начал в 1913 году. Он еще продолжал ее, когда вспыхнула война. Он писал в том же состоянии духа, как какой-нибудь монах в шестом веке, который сочинял латинские гекзаметры с бесконечным усердием человека, верящего, что пишет завещание своей цивилизации и языковой культуры. Наконец в 1917 году поэма была закончена. Так родилась «Юная Парка».
Успех был огромен — не в смысле его широты, но в отношении качественном. После чего в свою очередь были опубликованы «Старые стихи», а затем открылись папки с записями, и французы, по крайней мере умнейшие из них, поняли, что у них появился одновременно великий поэт и великий прозаик. Как это часто случается, мир озарил ярчайшим светом как раз того, кто решил оставаться в тени. Я не стану рассказывать об этом периоде жизни Валери. Не потому, что он менее прекрасен: невозможно было принять славу с большей скромностью, простотой, благородством и иронией; однако героический период его связан с «Господином Тэстом» и «Юной Паркой». Как выразился Валери, «остальное — это шум». Прежде чем в меру своих сил попытаться представить систему Валери, я счел необходимым подготовить вас к этому величественным вступлением — историей его жизни, ибо, как вы сами знаете, система его — это неумолимая точность, это стремление начать все сначала и строить заново — не просто игра ума, но целеустремленный поиск. Как и для Декарта, для Валери система его была жизнью, и потому господин Тэст легко возвышается над господином Бержере.
IV. Введение в систему Поля Валери
1. Точность.
«Не симпатия, Натанаэль, но любовь», — читаем мы в начале «Яств земных» …В первых строках «Введения в метод Поля Валери» я написал бы: «Не ясность, Эриксимах, но точность». Слово «ясность» отнюдь не ясно. Но что же ясно? Некоторым критикам и читателям Валери представляется темным. «…Я поистине огорчен тем, — говорит он, — что навожу печаль на этих любителей света. Меня влечет к себе одна ясность. Увы! Вы — друг мне, и я решаюсь заверить вас, что почти ни в чем не нахожу ее… Темноты, приписываемые мне, пустячны и призрачны в сравнении с теми, которые я открываю всюду кругом. Счастливы прочие, условившиеся между собой, что они прекрасно понимают друг друга… Я и впрямь, друг мой, создан из некоего злосчастного разума, который так никогда и не уверен, уразумел ли он то, что уразумел, сам того не замечая. Я до чрезвычайности плохо отличаю самоочевидно ясное от положительно темного».
Темная ясность струится порою из произведений, считающихся легкими и прозрачными. Когда в речи своей при избрании его во Французскую академию Валери пришлось говорить об Анатоле Франсе, не без иронии определил он ясность последнего:
«Сразу же полюбил я язык, коим наслаждаться можно было, не слишком вдумываясь, который подкупал столь естественной формой, в чьей прозрачности, конечно же, показывалась порой некая задняя мысль, но отнюдь не загадочная… Книги его отмечены были безупречным искусством затрагивать серьезнейшие идеи и проблемы. Ничто не задерживало на них взгляда, разве что само чудо отсутствия малейшего сопротивления с их стороны.
Что может быть более ценного, нежели восхитительная иллюзия ясности, которая создает у нас ощущение, что мы обогащаемся без усилия, вкушаем наслаждение без труда, понимаем без напряжения, упиваемся зрелищем, не оплачивая его?
Счастливы писатели, освобождающие нас от бремени мысли и легкою рукою ткущие сверкающее облачение для сложности сущего! Увы, господа, некоторые, о чьем существовании должно весьма сожалеть, избрали путь прямо противоположный. Работу разума они направили стезею своих наслаждений. Они задают нам загадки. Это бесчеловечные существа».
Я вспоминаю, как однажды, выступая в театре «Вье Коломбье», Валери сказал примерно следующее:
«Темен? Я? Мне говорят об этом, и я делаю усилия, стараясь этому поверить. Но я кажусь себе менее темным, нежели Мюссе, Гюго, Виньи. Кажется, вы удивлены? Присмотритесь к Мюссе. Не знаю, сможет ли кто-либо из вас объяснить такие стихи?
Что касается меня, я не способен это сделать! Как сплошное рыдание может быть бессмертною песнью? Мне это представляется непостижимым. Песнь — это ритм; чистое рыдание бесформенно. Как бы я ни был темен, я никогда не писал ничего столь темного».
В эту минуту в зале поднялся молодой человек, явно раздраженный.
«Послушайте, мсье, — сказал он, — вы смеетесь? Я не вижу ничего темного в этих строках, и я берусь объяснить их вам».
«Прошу вас, — ответил Валери, — яс удовольствием уступаю вам место».
Он поднялся и зажег сигарету. Раздраженный господин поднялся на сцену… Своим объяснением Мюссе он не сумел удовлетворить ни Валери с его стремлением к точности, ни даже публику, менее требовательную в этом смысле.
К тому же ни ясность, ни точность не являются в стихотворении обязательными. Строка Виньи «J'aime la majesdr des souffrances humaines» кажется Валери «необъяснимой», ибо «в человеческих страданиях нет величия». «В зубной боли, в тоске… нет ничего… возвышенного». «Но строка эта прекрасна, ибо «величие» и «страдания» образуют прекрасный аккорд полных значения слов».
«То же самое у Гюго: «Un affreux soleil noir d'oru rayonne la nuit».
Недоступный воображению, этот негатив прекрасен».
Валери-поэт позволяет себе быть темным или, выражаясь точнее, «музыкальным», как то позволено другим поэтам. Но если только Валери-прозаик хочет последовательно развить свою мысль, он стремится к точности. Он предпочитает не пользоваться словами, которых не определил, а в те, что использует, вкладывать лишь тот смысл, какой содержат в себе общепринятые определения.
«Я настороженно беру каждое слово, ибо малейшее размышление уясняет нелепость доверия к ним. Меня уже привело это к сравнению фраз, при помощи которых обычно так беззаботно переходят пространство любой мысли, с легкими досками, перекинутыми через пропасть: они выдерживают переход, но не остановку. Человек быстрым движением касается их и проносится дальше; но помедли он краткий миг — это мгновение их сломит и все рухнет в бездну».
Ничто не может остановить Валери, преследующего точность.
Вот почему я называю его поиск «героическим». Он не принимает легких истин, он не склоняется ни перед общепринятым мнением, ни перед авторитетом знатоков. В каждом случае он задает себе решающий вопрос: «В чем суть вопроса?» Как и Декарт, всякий анализ он начинает заново и требует от себя систематического сомнения. Впрочем, я ошибаюсь, говоря «требует», ибо сомнение это в самой его природе.
2. Чистая доска.
Что мы знаем? Чему, кроме языков и точных наук, обучили нас в школе? Метафизике? Валери спрашивает себя не о том, намеревается ли он исповедовать одну из них, но о том, возможно ли вообще метафизическое познание: «Мы можем знать лишь то, что подразумевается нашим существом… Стало быть, если предположить, что имеется некая идея сущего, некое объяснение загадки Мироздания — ответ на Все, — объяснение это всегда будет для нас лишь частным случаем нашей жизнедеятельности».
Чтобы искать объяснения миру, рассматриваемому как Целое, нужно сначала поверить, что такое объяснение возможно. Валери в это верит. Составляя перечень вздорных устремлений человека, он записывает: «Знать будущее, быть бессмертным, верить, что существует единственный ответ». Если бы существовала некая «высшая мысль, то, узнай мы ее, нам оставалось бы только умереть, ибо после нее невозможна никакая иная». Следует прочесть в связи с этим прекрасное предисловие к «Эврике». «Проблема совокупности сущего и проблема происхождения этого Целого обязаны самому наивному побуждению. Мы хотим узнать, что предшествовало познанию». В отношении этого Целого всего Мироздания нам было бы достаточно признаться в своем очевидном неведении, однако человек выносит свои чувства вовне, создавая из них идолов. «Он возводит любовь на один пьедестал, смерть — на другой. На самый же высокий возводит он то, чего не знает и знать не может и что даже не имеет смысла». Философы ведут споры не о природе вещей, но об отношениях определенных слов, достаточно абстрактных, чтобы оставаться пустыми и неясными. Реалисты и номиналисты, идеалисты и материалисты — соперники в некой игре ума. В этих шахматных партиях каждый двигает свои пешки в соответствии с принятыми правилами. «Ничто еще не было доказано за исключением того, что А более тонкий игрок, нежели В».