– Приветствую, Нино́! – В этот момент на сцене появились сразу две звезды – солистка оперы и прима-балерина. Похожая на неспешный мощный ледокол богатырша и юркая гибкая малюсенькая лань. Контрастируя друг с другом, они казались еще ярче и еще значительнее. Говорила та, что покрупней. – Душа моя, у вас так интересно! Смотрю, не зря вы ведете эту свою секцию краеведов-любителей. Найди я время, обязательно записалась бы к вам в кружок.
– Кружок! – нервно хохотнула костюмерша. – Из ваших уст, Мария Ивановна, конечно, любое слово – золото. Но не настолько! Если бы уважаемый господин Розенфельд услышал, он, наверно, вас убил бы! – Она провела большим пальцем поперек горла и устрашающе нахмурилась. – Изначально это были изысканные чайные встречи любителей Харькова. Господин Розенфельд – ну, тот самый, совладелец кучи знаменитых доходных домов города, – коллекционировал истории, факты, легенды и все, что связано с Харьковом. И его отец коллекционировал. И его дядя. У них, у Розенфельдов, это фамильное, – рассказчица поняла, что слишком отвлеклась, и исправилась: – Так вот, он проводил интереснейшие открытые беседы о городе. Встречи эти закончились в начале войны, потому что Розенфельды уехали в Москву. В смутные времена, как вы понимаете, было не до краеведческих историй. Потом жизнь наладилась, я заскучала и попыталась найти кого-то из старых приятелей, интересующихся городом, и… поняла, что нужно начинать все заново. Подала заявку профсоюзу, они идею чайных встреч категорически отвергли, но разрешили открыть секцию при театре. И вот теперь я много лет уже как руководитель «кружка». Но слово это не приемлю.
– Но что же в нем плохого? – спросила стоявшая рядом с певицей балерина.
– Руководитель кружка, плесни-ка ты мне чайка! Для кружка́ кру́жка – лучшая подружка! – прокричал какой-то лысый мужчина, внезапно выскочивший на авансцену.
– О, нет! Мелехов! – простонала костюмерша Нино́. – Ты и так довел всех до белого каления похмельными текстами на плакатах об открытых дверях. Кто просил тебя врать, будто тебе поручено писать тексты? А теперь ты еще и про меня что-то сочинять начинаешь?
– Да не пил я! – отмахнулся мужчина. – Просто иногда мятежной творческой душе нужны просторы для реализации! И вообще я тут по делу. Должен сделать объявление. Граждане и товарищи, будьте осторожны, сцена закрывается! Директор велел зачистить территорию и закрыть дверь от греха подальше. В театре полно постороннего народу, а на сцене дорогие декорации.
– Я не уйду! – немедленно отрезала Нино́. – Мне еще изнанку занавеса почистить надо. Один рабочий сцены с похмелья нес макет универмага и перепачкал мне всю ткань!
– Да не пил я! – опять начал Мелехов.
– А я универмаг не носил, – невинно улыбнулся Женечка и переключился на дело. – Я б с радостью ушел, но ты договорись, чтобы товарищ Воробьев меня отпустил.
– Я здесь и я все слышу! – Управдел направился в оркестровую яму. – Сейчас проверю, что ты там наделал, и будем уходить. Ты, Мелехов, дай нам еще минуток 10.
– Прекрасно! – тут же сориентировалась певица. И пояснила явно для Нино́: – Мы как раз распевочку пройдем. Валентина берет у меня уроки пения, и нам важно почувствовать сценическое пространство. Десять минут, это, конечно, ничто, но за неимением лучшего…
Но десятью минутами дело, конечно, не ограничилось. Сначала бедняга Мелехов просто пытался всех призвать к порядку, потом стал грозиться выключить свет.
– Зря я, что ли, в осветительном цехе вести спектакль помогаю? Не только потому, что мятежной творческой душе нужны просторы, но еще и для того, чтобы кое-что узнать. Знаю, где ключ от щитка лежит, знаю, за каким щитком рубильник. Предупреждаю! Даю вам еще пять минут и устраиваю полное затемнение!
В ответ Нино́ по ту сторону занавеса грязными словами прокричала нечто про грязный низ занавеса, а певица с балериной, проигнорировав обращение, снова начали петь, переделав слова грустной арии Гальки из одноименной оперы на угрожающее: «Ах, если выключишь ты свет, считай, тебя, мой птенчик, больше нет!»
Но Мелехов тоже был упрямым. Ровно в десять минут шестого он действительно выключил свет. Наполненное мощным пением и мерцающим светом от то и дело зажигаемых спичек пространство сцены выглядело совершенно сюрреалистично. Еще минут через пять присутствующие сдались. Пение стало приближаться, и затаившемуся за кулисами Мелехову, от греха подальше, пришлось просочиться в предбанник и вжаться в стену, чтобы остаться незамеченным. Мимо прошел Евгений с керосиновой лампой, которая хранилась в оркестровой яме со времен массового и внезапного отключения электричества. Любезно освещая путь, он выводил всех остальных на проходную. Точнее, Мелехов думал, что всех. Пересчитав выходящих, он убедился, что нарушители покинули помещение и, закрыв дверь изнутри, включил освещение и отправился поднимать занавес. Будучи уверен, что рядом нет ни одной живой души, он набрал полные легкие воздуха и хорошо поставленным голосом пропел припев из «Дубинушки», ассоциирующейся исключительно с запрещенным Шаляпиным.
Технически Мелехов был абсолютно прав. Ни одной живой души рядом не было. Была лишь мертвая: распластанное меж софитов тело с невидящими выпученным глазами и искривленном в немом крике ртом зависло прямо над головой поющего.
* * *
В двух кварталах от здания оперного нетерпеливо пританцовывала у бабусиного подъезда семилетняя Ларочка. Чтобы не замерзнуть окончательно, она выделывала ногами что-то вроде чечетки, а руками изо всех сил била себя по бокам. Ой! Нога попала в скользанку и чуть не укатила вниз к дороге! Ближайшее окно тотчас громко и возмущенно затряслось. Бабуся Зисля, не открывая форточки, чтобы не напустить в кухню холод, грозно тарабанила по стеклу и жестами сообщала, что свернет внучке шею, если та ушибется, и вообще, если немедленно не прекратит теребить единственное свое пальто и не начнет вести себя как правильная барышня. Именно «барышня». Бабуся Зисля была добрая, веселая, но ужасно старомодная.
Ларочка послушно выпрямилась и даже сделала книксен, за что сразу была прощена и одарена беззвучными застекольными аплодисментами. Огромная оконная рама состояла из небольших разнокалиберных прямоугольничков, поэтому хлопающая в ладоши бабуся смешно распадалась на кусочки, напоминая рисунки из клетчатого блокнота тети Нино́.
Ларочка счастливо вздохнула, подумав о предстоящем спектакле. Балет – это ужасно красиво! И интересно! Если, конечно, знаешь сюжет. А Ларочка знала. Ведь тетя Нино́ – друг Ларочкиного отца, волшебница и костюмер оперного театра – рассказывала о будущей премьере много раз. Верней показывала. Прежде чем герои выступлений – и опер, и балетов, и обычных концертных номеров – появлялись на сцене, тетя Нино́ обязательно зарисовывала их. И «любопытный маленький Ларусик», рассматривая клетчатые листочки блокнота, все знала наперед о постановках.
– Хватит мечтать, беги! – Над ухом Ларочки раздался мягкий голос Сони – маминой младшей сестры и всеобщей любимицы. Соня была красоткой, а это, как говорила мама, ко многому обязывает. Прежде чем показаться на улице, Соня всегда подолгу возилась в комнате у зеркальной дверцы шифоньера. Затягивала пояс, перевязывала пуховый платок, доставшийся в наследство от какой-то из прапрабабок, посылала отражению загадочную полуулыбку и томный взгляд Веры Холодной, тщательно укладывала кудри, чтоб те небрежно падали на лоб… И лишь потом, наконец, выходила.
– Опоздаешь! – будто не сама была причиной задержки, весело прикрикнула Соня, и Ларочка, набрав полную грудь воздуха, помчалась вверх по родному Классическому переулку.
Это был всегдашний, проделанный уже миллион раз перед встречей с отцом ритуал. Сначала Ларочку вели к бабусе Зисле, кормили и расспрашивали про успехи. Потом, под надзором стоящей у подъезда Сони, отпускали бежать до ближайшего перекрестка. Там Лара поворачивала налево, глазами находила спешащего по Рымарской улице отца и принималась махать руками. Один взмах предназначался Соне – мол, все в порядке, папа уже идет за мной, можешь заходить в дом. Все остальные – отцу: мол, здравствуй, я снова пришла первая, и я уже лечу навстречу нашим новым приключениям. Без приключений ни одна встреча с отцом, разумеется, не обходилась.
Вот, например, – Лариса вспомнила, потому что как раз пробегала мимо желтой двухэтажки с малюсенькими окнами и крышей набекрень, – отец отыскал и открыл харьковчанам дом Врубеля. Сейчас, конечно, тут жило множество других людей. Прошли те времена, когда одна семья могла заграбастать в пользование целый дом! Но в прошлом, еще до Великой Октябрьской революции и даже раньше, второй этаж здесь занимала семья художника Врубеля. Его жена – известная оперная дива – целый сезон блистала в харьковском театре. Она исполняла партию Татьяны в «Евгении Онегине», и Врубель – вот что значит художник, оставшийся без дела! – переиначил весь ее костюм. Тетя Нино́ уже тогда отвечала головой за одежды артистов, потому заработала из-за экспериментов художника первую взбучку от начальства и первые седые волосы. Больше про Врубеля тетя Нино́ ничего не знала и знать не хотела. А вот Ларочкин отец – хотел. Исшагав вместе с дочкой весь город, опросив старожилов и затребовав в библиотеке никому не нужные подшивки древних газет, он раскопал про жизнь художника в Харькове тысячу интересностей. И про роспись с драконами на фасаде домика за «вафельной» церковью (такое имя церковь получила от Лары, потому как куда больше напоминала бутафорию с витрины кондитерской, чем грозный оплот старого режима). И про портрет купчихи Хариной, который Врубель писал-писал, да так, негодник, и не выписал (отец заступался за художника, но Ларочка считала, что тут оправданий быть не может). И про почтенного врубелевского папеньку, который целых 13 лет работал в Харькове и постоянно зазывал сына к себе, а тот не ехал (вспоминая этот факт, Ларочка всегда горячо заверяла отца, что она бы в такой ситуации приехала незамедлительно). И, наконец, про двухэтажный домик по адресу Классический переулок, 6. Узнав, как важен этот дом, Ларочка уговорила соседку по двору поговорить с отцом. Та (зря, что ли, бабуся Зисля всю жизнь делилась с ней местом на дворовой бельевой веревке?) даже согласилась пустить отца внутрь. Там он, бедняга, сильно сокрушался и немножечко скандалил, узнав, что предметы прежней обстановки пустили на растопку еще десять лет назад. В результате всех этих приключений у отца написалась большущая, интересная и, как говорили взрослые, «нашумевшая» статья. Он дал ее в красивый толстый журнал, и многие знакомые до сих пор частенько о ней вспоминали в разговорах.
Да что там этот стародавний Врубель? Про современность отец тоже вечно что-то «выхаживал и раскапывал». И дочка ему помогала. Взять хотя бы вот это здание, глядящее сейчас на Ларочку тускло освещенной дверью служебного входа и парочкой окон, заклеенных плакатами. Это тыльная сторона знаменитого театра украинской драмы. Тот самый «Березиль»! Для похода на здешние спектакли Ларочка была еще мала, но твердо знала, что Лесь Курбас – грандиозный режиссер. Однажды для статьи о нем отцу понадобилось тайно побывать на репетиции. Да, тайно! Не как знакомому всем театральному критику Владимиру Морскому, а незаметно. Да, на репетиции! Не на подготовленном прогоне, куда всегда охотно звали прессу, а на внутреннем, закрытом занятии актеров, которое отец смешно называл «сырым тестом, из которого все равно неумолимо проступают очертания будущего вкусного спектакля». И что вы думаете? Призвав на помощь Ларочку и тетю Нино́ (они забирали вещи отца за углом театра, а потом к нужному времени приносили их обратно), хитрец разделся, оставшись лишь в тельняшке и трико, измазал лицо толстым слоем грима и уверенно отправился к черному ходу «Березиля». Вахтер впустила его, растеряв всю бдительность. Ведь человек, разгуливающий в мороз по улице в таком виде, не мог прийти издалека, а значит, действительно только на секунду выскочил с репетиции через центральный вход театра, чтобы купить газетку, а теперь спешит обратно в зал.
– Ла-а-риса, где ты? – раздался издалека взволнованный голос Сони, и Ларочка опомнилась, побыстрее выскочив на освещенный трехглавым фонарем перекресток.
– Вот она я! Сонь, не волнуйся!
Пришло время махать руками. Отцовский силуэт в длинном пальто и в ненавистной маме летней шляпе, уворачиваясь от ветра и, как обычно, будто не касаясь ботинками земли, мчался к дочери от дома писателя Миколы Хвылевого. Про его творчество отец говорил так много, что Ларочка почти ничего не запомнила. Лишь то, что в комнате у Хвылевого постоянно гостит десяток начинающих эссеистов и сто поэтов, что он ужасно популярен и часто пишет про Москву.
«Кстааати!» – Лариса вспомнила, о чем собиралась попросить, и побежала к отцу с удвоенной силой.
* * *
– Папа Морской, папа Морской! – требовательно затараторила дочь после положенных приветственных объятий. – Скажи, 800 километров – это много или мало?
«Смотря куда, – прикинул Морской. – Если на запад – бесконечно много. На северо-восток могло б быть и побольше». А вслух сказал:
– А почему ты спрашиваешь, дочь?
– Я та-а-к хочу в Москву! – зажмурившись, Лариса поделилась сокровенным.
– Вот это номер! – Морской сперва, конечно, огорчился. – И ты туда же, детка? – но вспомнил, сколько Ларе лет, и заговорщически подмигнул: – Открою-ка я тебе секрет! У нас тут тоже пролетарская столица. И звезд ничуть не меньше, чем в Москве. Вот, например, балет. Я сам недавно слышал, как режиссер, а у нас еще и балетмейстер, Фореггер звонил жене. – Намеренно кривляясь, Морской принялся цитировать: – «Родимушка моя, не бойся, приезжай! На променаде тут буквально вся Москва, и дух провинции совсем не ощутим».
Лариса засмеялась.
– Вот так! – Морской завладел вниманием и кинулся в наступление. – Видала задаваку? Жену свою этот напыщенный павлин мечтает вывести у нас в спектаклях оперетты. Но, если честно, тамошняя труппа на уровень сильней его жены. – Морской забылся и, говоря с дочерью, одновременно примерялся к тексту будущей статьи, обещанной редакции газеты «Пролетарий». – Немного истории. Четыре года назад, командированные Наркомпросом «усилить и наладить культурное дело на Украине», в Харьков прибыли Асаф Мессерер и Владимир Рябцев – два опытнейших московских гения-танцора с большим педагогическим азартом.
– Пап, – осторожно перебила дочь, – ты же про них уже писал!
– Но то был творческий портрет, а сейчас – совсем другое, – парировал Морской. – Напишем краткую историю балетной труппы, чтоб подвести к сегодняшней премьере.
– Ну ладно, – согласилась Лариса, вздохнув. – Если хочешь, то напишем.
Морской благодарно кивнул и снова заговорил бодрым тоном из передач про успехи пятилетки.
– С собою Рябцев и Мессерер везли вагон реквизита, костюмы и лучших выпускников балетных училищ Москвы и Ленинграда. Причем, везли далеко не на пустое место – за полтора года официального существования харьковского балета и за почти полвека жизни постоянной оперной антрепризы с неизменными танцевальными сценами театр уже успел встать на ноги. – Морской, иллюстрации ради, приподнялся на цыпочки, чуть не упал и решил сбавить градус восторженности. – Не на пуанты, конечно. Но все же материал для работы Мессереру с Рябцевым достался превосходный. Через пару лет, сделав три масштабных постановки, учителя окончательно вернулись обратно в Большой театр, а харьковская труппа – 120 сплоченных и окрыленных любовью к балету талантов – не замерла, а стала развиваться. Захаров, Герман, Дуленко, Лерхе вот недавно приехала…
– Онуфриева, – запутавшаяся в чужих фамилиях, Лариса вставила хоть кого-то знакомого.
– Ирина Онуфриева – особая статья, – улыбнулся Морской. – Как минимум, она не из приезжих. Воспитанница нашей балетной студии Тальори, ты же знаешь. Одна из тех, кто подавал надежды, но не уехал доучиваться, потому что – из огня да в полымя – сразу окунулся в профессию. Верней, одна из всех. – Морской уважительно цокнул языком. – Не знаю никого другого, кто выбился б в ведущие танцовщицы всего лишь после обычных – ну, хорошо, необычных, а изысканных и знаменитых – студийных курсов. Балет же не завод, чтобы учиться прямо у станка… Но у Ирины, ты же понимаешь, свои законы и свой путь. Ее упрямству все вокруг подвластно…