Психопаты шутят. Антология черного юмора - Андре Бретон 7 стр.


‹…› Природа одарила слона бивнями редчайшей кости, богато украшенным оружием – подобно тому, как и устройство нынешнего общества соединяет роскошь с силой, наделяя ею бесплодный и бесполезный класс властителей. Точно так же слоновий хобот (одновременно орудие труда и нападения, отделанное с вызывающею простотой именно по причине его способности на благие дела) напоминает о бедственном положении честного производства, в своей добродетели слишком часто становящегося жертвой лихоимства и насмешек. Что ж до судьбы, которая уготована самой добродетели, она поистине смехотворна – достаточно посмотреть на слона сзади и убедиться, сколь нелепо сочетание величественного крупа и уродливо бессильного хвоста. ‹…›

‹…› Его удивительно маленькие глазки поражают своей несоразмерностью огромному туловищу; в этом видится добровольная ограниченность воззрений человека добродетельного… Уши, напротив, являют полную противоположность глазам – их невиданный размах, их сплющенная форма олицетворяют адские муки праведника, до слуха которого доносится один лишь лицемерный и развратный язык, на котором говорят сегодня в обществе – где одни превозносят добродетель, ничуть не думая ей соответствовать, а другие прямо восхваляют благоустроенность греха. Человек справедливый удручен и уязвлен этой мешаниной варварских и развращенных наречий, его слух раздавлен от того, что слышит одну лишь ложь: вот именно эта невыносимость бытия и воплощена в слоновьем ухе. ‹…›

Томас Де Куинси (1784–1859)

«Де Куинси по природе своей сторонился проторенных дорог; пожалуй, эпитет юмориста подходит ему, как никому другому, – писал Бодлер. – Так, свои рассуждения он сравнил однажды с тирсом – по сути, простой палкой, чье значение и магическое очарование зависят лишь от растительности, которой ее украшают».

В двух знаменитых заметках (1827 и 1839), позже объединенных под названием «Об убийстве как разновидности изящного искусства», Де Куинси пытается рассмотреть эту проблему «не с моральной стороны», как он сам говорит, а методом восприятия сверхчувственного, исключительно интеллектуального – сквозь призму большей или меньшей предрасположенности к убийству, которая проявляется у его исполнителей. Абстрагируясь от того набившего оскомину ужаса, который обыкновенно внушает акт лишения жизни, убийство следует, по мысли Де Куинси, рассматривать в плоскости чистой эстетики, оценивая уровень его исполнения, как если бы речь шла о произведении искусства или хирургической операции. Ценность убийства, ставшего объектом такого незаинтересованного созерцания, будет зависеть лишь от того, насколько оно соответствует определенным критериям, каковыми являются: нераскрытая тайна, отсутствие видимых мотивов преступления, преодоленные препятствия, общественная значимость и публичный резонанс, который получает удавшееся покушение. Собственно говоря, достаточно с блеском выполнить хотя бы одно из перечисленный условий: «Тертелл… известен также своим незавершенным проектом умерщвления человека при помощи гимнастических гантелей, коим я могу лишь безмолвно восхищаться». Один из персонажей книги, создание поистине пугающей спонтанности в поступках, старается походить на «Горного старца, вдохновителя и непревзойденного мастера этой школы», «неземное сияние» которого снизойдет позже на Альфреда Жарри. Что же до предшественников, то в написанном в 1854 году послесловии к своей книге, где сопоставляются три ничем внешне не связанных убийства, автор оправдывает ее намеренное сумасбродство нежеланием оставлять тон безудержного веселья – при всей рискованности предпринятых описаний – и пространно рассуждает о Свифте как о первопроходце в этой области.

«Читателю может показаться, – замечает Де Куинси в другом своем труде, – что я попросту смеюсь над ним, но это всего лишь моя старая привычка шутить, превозмогая боль». Мало с кем мир обходился так немилосердно, как с ним; немного отыщется столь жестоких, но вместе с тем чудесных жизненных историй. Не достигнув и семнадцати лет, он бежит из провинциального пансиона, в который поместили его опекуны. Быстро исчерпав немногие остававшиеся средства, он скитается по уэльским пустошам, поддерживая себя лишь дикой малиной и плодами шиповника; добравшись в конце концов до Лондона, он находит пристанище в огромном заброшенном доме, куда изредка заходит перекусить некий делец с острым подвижным лицом и где на правах служанки этого загадочного существа живет робкая девочка лет десяти. Хозяин оставляет ему на пропитание жалкие крохи со своего стола, а малышка, прижимаясь всем тельцем, спит рядом с ним прямо на полу. Блуждая наугад по лондонским улицам, молодой де Куинси, взявший себе за правило не стесняться разговором запросто со всяким разумным существом, будь то мужчина, женщина или ребенок, проникается невинной любовью к шестнадцатилетней проститутке Анне – созданию восхитительной нежности и простодушия. Чтобы описать все то, что их соединяло в любви и печали, Бодлер мечтал выдернуть «перо из крыльев ангела».

Марсель Швоб пишет об этом так: «Бедная Анна со всех ног бросилась к Де Куинси… почти лишившемуся чувств и распластавшемуся под светом фонарей Оксфорд-стрит. Со слезами на глазах она подносит к его губам бокал сладкого вина, прижимает его к груди, поглаживая по голове – и исчезает в ночной тьме. Наверное, вскоре она умерла, ведь во время последней нашей встречи, говорит Де Куинси, ее одолевал ужасный кашель. А может – как знать, – все еще бродит она по улицам. Однако и одержимость его неустанных поисков, и стойкость, с которой переносил он насмешки расспрашиваемых зевак, оказались бесплодны: Анна исчезла навеки. Позже, подыскав себе жилище потеплее, он со слезами на глазах мечтал, как могла бы она жить здесь, рядом с ним, а не прозябать, как думалось ему, больной или, пуще того, при смерти, оставленной всеми в мрачной каморке какого-нибудь лондонского борделя, – и сердце его сжималось в эти минуты от любви и жалости».

Была ли Анна действительно потеряна навсегда? И да, и нет – поскольку семнадцать лет спустя она воскресает в его видениях опиомана (принимать наркотики он начал лишь в 1812 году, пытаясь бороться с невыносимой болью, доставшейся ему в наследство от постоянного недоедания). Эти лучезарные явления хоть как-то успокаивали муки невыносимого расставания – оборотной стороны того, что сам он позже назовет «самым удивительным, богатым и самым восхитительным видением».

Мало кому случалось проявить такое сострадание к людскому несчастью, какое демонстрировал Де Куинси. Мысли о всеобщем братстве приводят его в 1819 году к увлечению «Принципами политической экономии» Рикардо, а впоследствии и к попыткам самому способствовать развитию новой науки («Пролегомены ко всем будущим системам политической экономии»). Это же сострадание делало его и самым яростным хулителем удавшихся судеб: «Те немногие создания, которым случалось пробудить во мне отвращение к этому миру, были обыкновенными людьми преуспевающими и уважаемыми. Что же до подонков общества – коих, смею доложить, встречал я немало, – то о каждом из них я вспоминаю с приятностью и расположением».

Об убийстве в ряду прочих изящных искусств

‹…› Пришло время сказать несколько слов о принципах убийства – но не с целью управлять вашими поступками, а лишь в стремлении представить достойные ориентиры для последующего суждения; взять, например, состарившихся леди или каждодневную толпу читателей бульварных газет, так им подойдет все, что только сдобрено доброй порцией кровавых деталей. Разум утонченный, однако же, требует большего. Прежде всего, поговорим о тех, кто более всего предназначен на роль жертвы; во-вторых, рассмотрим надлежащее место и – в-третьих – время для совершения оного, а также прочие мелкие детали.

Касательно личности жертвы, я полагаю очевидным, что это должен быть человек добрый и порядочный – поскольку в противном случае он и сам может в тот же самый миг решиться на убийство, а сколь ни покажутся от скуки занимательными схватки из разряда «нашла коса на камень», подобное развитие событий никак не может быть названо убийством в высшем смысле этого слова. Мало ли случаев (не место здесь, впрочем, называть имена), когда человека находили убитым в темной аллее, и до поры до времени ничто не вызывало подозрений, однако по пристальном рассмотрении открывалось, что убитый изначально сам планировал обобрать будущего убийцу, а то и прикончить, вздумай тот оказать сопротивление. Так что во всех подобных или кажущихся подобными случаях подлинного искусства ожидать не приходится. Предназначением убийства, рассмотренного в ряду прочих искусств, является то же, что Аристотель считал главной задачей трагедии: «очищение страстей посредством сострадания и страха» – но если страху здесь и найдется место, то о каком сострадании может идти речь, когда один тигр разрывает другого?

Несомненно также, что выбор не должен падать на человека известного. Так, например, ни один здравомыслящий художник не посягнул бы на жизнь Авраама Ньюланда – все столько о нем читали, и так мало кто видел его живьем, что в обществе сложилось стойкое убеждение, будто он представлял собой лишь отвлеченную идею. Помнится, однажды мне случилось даже упомянуть, что я как-то обедал в обществе Авраама Ньюланда, так все посмотрели на меня с презрительной насмешкой, как если бы я заявил, что играл на бильярде с турецким ханом или дрался на дуэли с Папой римским. Кстати, Папа также едва ли подошел бы на роль жертвы: будучи отцом христианства, он, по сути дела, вездесущ, и, словно кукушку, его больше слышат, нежели видят – а потому, как мне кажется, большинство людей и его считает абстрактным понятием. Разумеется, совсем иное дело, когда такой известный человек имеет обыкновение давать званые обеды – «со всеми подобающими сезону деликатесами»; тут уж никто не усомнится, что тот вовсе не какое-то понятие, а стало быть, нет и никакой несообразности в том, чтобы лишить его жизни; правда, такое убийство рискует попасть в категорию политических, а о них я еще не говорил.

Ну и наконец, претендент должен быть в добром здравии: убивать человека больного, обыкновенно неспособного вынести подобное испытание, было бы верхом коварства. Вот почему никогда не следует останавливать свой выбор на простолюдине, которому уже минуло лет двадцать пять – его организм, скорее всего, уже подточен негодным питанием. Если же и будет решено охотиться именно в рабочих кварталах, то убивать надлежит попарно, а наткнувшись на мастерскую портного, помнить о своем долге и, согласно хорошо известной пропорции, отправить на тот свет не менее восемнадцати персон. Также, руководствуясь заботой о самочувствии больного, следует блюсти один из основных постулатов изящного искусства, а именно – смягчать переживания и делать ощущения более изысканными. Наш мир, джентльмены, жаждет крови, и все, что ему требуется нынче от убийства, это обильное кровопролитие; можно и просто пошикарней обставить дело. Но вкус просвещенного знатока куда более тонок, и цель нашего искусства – как и прочих свободных профессий, коли заниматься ими с необходимым прилежанием, – смягчать и облагораживать нравы; справедливо замечено, что

Ingenuas didicisse fideliter artes,
Emollit mores, nec sinit esse feros.

Один мой друг, философ, широко известный своей благотворительностью и редкой добротой, предложил также, чтобы человек, намеченный в качестве жертвы, обладал семьей и малолетними детьми, целиком зависящими от него материально – для большей патетики. Это, несомненно, весьма рассудительное предложение, однако я не стал бы слишком настаивать на его выполнении. Человек строгого и выдержанного вкуса, бесспорно, сочтет подобное условие обязательным, но если ваш избранник не вызывает никаких возражений по части морали или состояния здоровья, то вряд ли стоит слишком ревностно следить за исполнением требования, рискующего лишь сузить сферу деятельности истинного художника. ‹…›

Пьер-Франсуа Ласенер (1800–1836)

«Худой же дорожкой подхожу я к смерти, – писал Ласенер, – поднимаюсь по лесенке эшафота».

Фальшивомонетчик и дезертир из французской армии, промышлявший убийствами в Италии и разбоем в Париже – и при этом неустанно, по его собственным словам, «обдумывавший злодеяния против самих устоев общества», – последние месяцы перед смертью Ласенер посвящает составлению сборника «Мемуаров, откровений и стихов» и всеми силами пытается превратить собственный процесс в спектакль на потребу публики. Встающие в зале суда тени его жертв – богатого швейцарца из Вероны, одного из бывших сокамерников, Шардона, и его матери, инкассатора, поплатившегося жизнью за свою привычную ношу, – казалось, нимало Ласенера не смущали, и полурассеянное, полунасмешливое выражение не сходило у него с лица до самого окончания слушаний. Меньше всего заботясь о спасении своей жизни, он дарит себе последнее жестокое удовольствие поиграть с бывшими сообщниками, одним словом разбивая выстроенные ими оправдания, а под собственные преступления подводя поистине научные объяснения. Если судить по состоянию его духа, то не было еще бандита с более спокойной совестью.

Накануне казни он как ни в чем не бывало подшучивает над докучливыми священниками и осаждающими камеру медиками и френологами, признается в «подкатывающей временами меланхолии» – приступы которой, впрочем, его только «развлекают», – а по ночам «с трудом удерживается, чтобы не показать часовому нос».

Отмечавшееся недавно столетие знаменитого бальзаковского романа один из критиков сопроводил следующими словами: «Появление книги в 1836 году было более чем прохладно встречено прессой – да и то сказать, она была чуть ли не вываляна в грязи, – публика же, едва очнувшись от истерических восторгов по поводу Ласенера, убийцы-щеголя в темно-синем рединготе, поэта судебных заседаний и апологета права на преступление, была, похоже, просто не в состоянии сразу оценить все очарование „Лилии в долине“».

Грезы висельника Пер. Б. Дубина

Как счастлив я, когда мечтаю
И грежу не смыкая глаз!
Так без помехи я читаю
Любой роман всего за час.
Так я владею миром целым,
Любую жизнь с любым деля,
И что перед моим уделом
Власть и держава короля!
Здесь я в своем уединенье
Без мысли о грядущем дне
Делю миражное виденье
С воспоминаньем наравне.
Мечты весны первоначальной,
Явитесь мне хотя б на миг,
Чтоб скрасить мой закат прощальный:
Кто обречен – уже старик.
То я в дворце многоколонном
Хозяин всех богатств земли,
Но чаще на лугу зеленом
Я с Лизой ото всех вдали.
Грудь под косынкою сквозною
Опять рисуется уму…
Какая грусть, что остальное
Переживать мне одному!
То в небогатую лачугу
Я укрываюсь наконец,
Где вижу чад своих, супругу,
А с ними – муж их и отец.
Здесь он то пишет, то читает,
Укрывшись в тень густой листвы.
Но снова буря налетает –
Мечты, зачем так кратки вы?

Кристиан Дитрих Граббе (1801–1836)

Дурная слава, которая тянется за жизнью Граббе, не пощадила даже его детских лет. Какому еще автору так доставалось от последующих биографов, кто еще мог дать критикам столько очевидных поводов для нападок, не требующих, в сущности, особого ума – нападок ревнителей морали? Именно от этих хроникеров мы и узнаем, что вырос он в самом неблагополучном окружении: его отец заведовал тюрьмой, а мать передала ему по наследству пристрастие к алкоголю. Свою первую пьесу, «Герцог Готландский», Граббе написал в восемнадцать лет в Берлине, где изучал тогда право; романтики некоторое время связывали с ним большие надежды, но он быстро разочаровывает все чаяния публики, которую к тому же не упускает случая поддеть, а то и попросту оскорбить. Его друзья Гейне и Тик также вскоре теряют всякое терпение, не в силах выносить его замкнутый характер и невероятную распущенность в поведении. После нескольких опытов на сцене он возобновляет занятия юриспруденцией и даже практикует некоторое время как адвокат, затем становится штабным чиновником в своем родном городе. В это же время он обзаводится семьей, которую, впрочем, быстро оставляет; вскоре его смещают с должности. Нанявшись переписчиком ролей к директору театра Иммерманну, он с трудом переносит голод и безденежье, и, окончательно истощенный пьянством, умирает на руках у жены – наверное, последнего человека, еще способного его выносить.

Назад Дальше