Суд офицерской чести (сборник) - Кердан Александр Борисович 4 стр.


Последний раз он видел мать месяц назад. Ничего не предвещало резкого ухудшения её здоровья. Нина Ивановна, как всегда, улыбалась, шутила. У неё такая манера: не сосредоточиваться на своих болезнях, будто бы их и нет вовсе. Только взгляд был не такой, как обычно, а тревожный, пристальный. Или, может быть, это сейчас так припомнилось ему…

Говорят, что люди должны чувствовать, когда близким плохо. Может, это и так. А вот Кравец ничего не почувствовал. Наверное, слишком был занят разборками с Тамарой, служебными делами… Теперь корил себя за это и мрачнел всё больше.

В дверях маминой квартиры торчала записка: «Ключ у меня» – и подпись соседки.

Когда на его звонок Анна Якимовна открыла дверь, сердце у Кравца сжалось: неужели опоздал?..

– Нину Ивановну вчера на скорой увезли. Она в реанимации, я узнавала: у неё инсульт, – скороговоркой сообщила соседка и, заметив порывистое движение Кравца, удержала: – Куда ты, Сашенька? Сейчас не пустят. Утром вместе пойдём…

2

Два эскадрона несутся навстречу друг другу. Мёрзлые комья со звоном летят из-под копыт. Хрипят кони. Пена с боков летит клоками. Перекошены криком и ненавистью лица всадников. Над одной лавой трещит и мечется красный флаг, над другой – бело-зелёный, колчаковский.

Сшиблись. Зазвенела сталь. Обагрился снег. Ржут кони, вертятся. Кричат раненые. Матерятся пока что уцелевшие. Вдруг двое, сойдясь в сече, встали на стременах, застыли на миг, почти одновременно выдохнули:

– А-а!

– О-о!

– Ванька!

– Антон!

– Яд-рить тя в корень!

– Братка!

Соскочили со стремян. Обнялись. Тяжело отстранились.

– Ты с голопузыми? Какого рожна?

– А ты с мироедами?

– Ты ж офицер! Присягу давал!

– Кому? Царю? Так нет больше царя! Расстреляли…

– При чём тут царь? Ты России присягал… Присяга дважды не даётся!

– А я России и не изменял! Как служил ей, так и служу…

– Ты-то, может, и служишь, а вот внук твой…

– Какой внук, Антон? У меня дочке всего три года!

– Как это «какой»? Сашка… Он-то своей присяге точно изменил! – сказал Антон, и… Кравец проснулся.

Он долго лежал, уставясь в потолок маминой комнаты, чувствуя себя усталым, как столетний старик. «А ведь деду Ивану было бы сто лет, доживи он до сего дня!»

…В больницу отправились, как было условлено, вместе с Анной Якимовной. В справочной узнали, что пациентка Кравец Н.И. ещё в реанимации и посещение её нежелательно. Лечащим врачом оказался соученик Кравца из параллельного класса – Андрей Живетьев.

Он обнадёжил:

– Мать твою на ноги поставим. Считай, Александр, что ей повезло. Правосторонний инсульт.

– Что я могу сделать?

– Если при деньгах, купи лекарства импортные. Я выпишу. Да ещё можешь заплатить медсестре. Так сказать, за персональное внимание… Ты же знаешь, на блокадном пайке нас государство держит…

– Какой разговор. Заплачу, лишь бы на пользу пошло. Сколько мама пробудет у тебя?

Живетьев пожал плечами:

– Трудно сказать, как реабилитационный период пойдёт. Обычно недели две-три. Да не волнуйся. Обещаю, что к матушке твоей будет отношение самое доброе…

– А мне когда можно её навестить?

– Приходи завтра. Но, само собой разумеется, ненадолго и без всяких треволнений для больной. Уразумел?

– Спасибо, Андрей.

Когда вернулись из больницы, Анна Якимовна предложила пообедать. Кравец отказался: хотелось побыть одному. Перекусил дома всухомятку. Потом достал альбом и стал разглядывать фотографии. Остановился на одной, где мама была сорокалетней, улыбчивой, и едва не расплакался. Ощутил себя таким же беззащитным и беспомощным, как в то утро, когда впервые пошёл в детский сад. Мама оставила его одного среди незнакомых детей. Он плакал, колотил по стеклу ладошками, умолял её вернуться, взять с собой, а она, прихрамывая, не оборачиваясь, уходила всё дальше и дальше. «И ощутить сиротство, как блаженство», – неожиданно пришли на ум ахмадулинские строки. «Что за бред? Какое может быть блаженство? Нет, это не о настоящем сиротстве…» Ему стало страшно, а что если мама, вопреки увереньям Живетьева, вдруг умрёт? Как он будет без неё?

Ему было семь лет, когда у мамы случился сердечный приступ. Он тогда жутко испугался и понял, что мама для него – всё. Когда повзрослел, её влияние вроде бы уменьшилось. Военное училище. Служба. Женитьба на Тамаре. Рождение сына… Отдельная, самостоятельная жизнь. Мать как будто отошла в тень. Но её присутствие в своей судьбе он ощущал всегда. Был уверен, что с ним ничего не случится, пока мама жива.

В последние годы в доме у матери появились иконы и Библия. Нина Ивановна и Кравцу вручила маленькое Евангелие и иконку с изображением князя Александра Невского.

– Ты же не крещёная… – удивился он.

– Мы все крещёные, кто в мои годы родился…

– Ты об этом никогда не говорила…

– Нельзя было, вот и не говорила.

– А теперь что, можно? – усмехнулся Кравец. – Новая мода: церковь, иконы… Вон даже бывший секретарь Свердловского обкома партии Ельцин в храм со свечкой ходит… А ведь совсем недавно приказ отдавал о сносе дома, где царя грохнули. И ты, Нина Ивановна, туда же… Где ж вы все были, когда церкви разрушали и священников расстреливали?

Мать обиженно поджала губы. Но перед самым отъездом снова попросила:

– Сынок, возьми иконку… И послушай мать: покрестись… Я тебе защита теперь ненадёжная, а Он защитит…

– Что-то не больно он твою семью защитил… – сказал Кравец, но иконку взял.

3

Историю маминой родни Кравец узнал поздно. Уже во время перестройки, той самой, о которой мрачно шутили, что она когда-то перерастёт в перестрелку. До перестрелки пока ещё не дошло. А вот иллюзий в головах у тех, кого называли «человеческим фактором», возникло немало. О демократии. О свободе слова. Об исторической памяти. Не устоял и Кравец, поверил в «социализм с человеческим лицом». Задумал написать книгу об армии. О той, какой она была до революции. А ещё – о современной. О том, что мешает ей быть по-настоящему сильной и боеспособной. Название придумал – «Сказание об офицерской чести». Поделился планами с матерью.

Она сказала, приглушив голос, хотя они были одни:

– Не делай этого, сынок! Посадят…

– Сейчас не сталинские времена! За книги не сажают.

– Времена для простых людей всегда одни и те же. От сумы да от тюрьмы не зарекайся…

– Да ты, Нина Ивановна, настоящая диссидентка… Вот уж никогда не подумал бы…

– Ты, сынок, о многом судишь торопливо, потому что страха настоящего не знал. А со мной он – всю жизнь, с самого детства…

…Семья прадеда Кравца, выходца из Полтавской губернии, оказалась на Урале во время столыпинской реформы, давшей крестьянам наделы и разрешившей строить хутора на окраинных землях Российской империи. Семья была большая, и, что важнее прочего, все пятеро детей – мужеского полу. На каждого по закону был положен отрезок пахотной земли. Так что общий надел вышел приличным. Поселенцы работы не гнушались. После первого урожая отстроили хутор. Назвали Николаевкой. То ли в честь государя императора, то ли по имени бывшего владельца этих земель – помещика Николаева.

Подросли сыновья. Завели семьи. Рядом с отцовским куренем свои дома поставили. Паровую мельницу приобрели. Одну на всех. Конечно, у каждого в хозяйстве и лошади, и коровы, и даже верблюды были. А овец и птицу просто не считали…

Жили своим трудом и по труду. Нелегко, но сытно. Надеялись, что заживут лучше.

Когда случилась война с немцами, многие мужики, в том числе и дед Кравца – Иван, ушли на фронт. Он и его братья оказались в кавалерии, но в разных частях. Иван и старший брат, Антон, отличились во время Брусиловского прорыва, выслужили офицерские чины и Георгия – за храбрость. Три других брата погибли в Курляндии.

После февраля семнадцатого Иван и Антон вернулись домой. Хозяйство в их отсутствие пришло в упадок. Только стали его поднимать, началась другая война. Белые, красные, зелёные, чехи, колчаковцы, чапаевцы. Все они вытаптывали пашни и сенокосы, опустошали дома, уводили с собой лошадей и не успевших спрятаться мужчин. Братья оказались под разными флагами. Так продолжалось, пока однажды не сошлись – лоб в лоб. Как в кино… Обнялись, расцеловались. Ивану удалось уговорить Антона, и тот вместе со своим эскадроном перешёл на сторону Советов…

– Эту быль, мама, я от бабушки слышал…

– А вот двадцать третьего февраля тридцатого года…

– Был день Рабоче-крестьянской Красной Армии и Военно-Морского Флота…

– Так оно, конечно. Но это ещё и день, когда нас раскулачили…

– Да вы разве были кулаки?

– Конечно, нет. После Гражданской жили бедно. Но со временем и лошадь снова появились, и корова, и овечки. Куда меньше, чем до войны, но всё-таки какое-никакое хозяйство. Встали бы на ноги покрепче, но в двадцать девятом дошли до Николаевки слухи о коллективизации. Дядя Антон всё своё имущество продал и уехал на Кубань. А дед твой остался. Надеялся, что не тронут как бывшего красноармейца. Правда, перед самым тридцатым годом уехал и он. В Ташкент. Якобы для покупки посевного зерна. На самом деле с расчётом: мол, семью без кормильца с места срывать не станут. Стали. Ещё как! За неделю до высылки приехали на хутор уполномоченные из Кислянки – села, что верстах в семи от нас. Отняли все тёплые вещи. Бабушку твою и нас, детей, из родного дома выселили во времянку с земляным полом. Всю скотину со двора увели. Продукты, сельхозинструмент – всё забрали. Даже балалайку и мешок с семечками. А в ночь на двадцать третье приехали снова. На этот раз с ними был председатель сельсовета. Он когда-то в молодости за нашей мамой сильно приударял, но она деда твоего выбрала. Наверное, председатель с того времени злобу и затаил. «Собирайся, – говорит, – Фрося, к белым медведям. Там тебе и Ванькиным выродкам жарко будет!» Погрузили нас на сани. В деревянный короб с сеном. И повезли. Холод был страшный. Двое суток добирались до станции Шумиха. Потом пересадили в теплушки. Везли ещё несколько дней до Тобольска. Затем снова на санях до поселения Малый Нарыс. Привезли в тайгу – снег по пояс. Выгрузили: «Здесь будете жить!» А где, как? Никого не волнует. Там я и простыла. Заработала туберкулез кости. Были сильные нарывы. А в районе лечить отказывались. Дескать, дочь врагов народа – не положено. Могла и вовсе сгинуть, да учительница, тоже из ссыльных, надоумила написать письмо в Москву, Косареву. Был такой секретарь комсомола…

– Слышал… Его в тридцать седьмом расстреляли.

– А в тридцать первом он мне помог. Пришёл ответ в комендатуру для ссыльных переселенцев, что дети за родителей не отвечают и девочку надо отправить на лечение… К этому времени и дед твой нас разыскал. Добровольно в ссылку приехал, вслед за семьей.

– Надо же, не струсил…

– Они же с твоей бабушкой венчаны были. Перед лицом Господа клялись. Это не шутки.

– Ты, Нина Ивановна, опять проповеди читаешь… Лучше расскажи, что дальше было…

– А дальше повезли меня в больницу. На лодке. А у меня уже жар и боли сильные. Плачу тихонько. А папа строгий был, говорит: «Терпи! Не хнычь, а то накажу!» Когда в Тобольске поднимались в гору по Прямскому взвозу, родители несли меня на носилках и остановились передохнуть, к нам подошёл какой-то мужчина и попросил у отца прикурить. После отец сказал, что это бывший троцкист. Находится на поселении. «Что он говорил?» – спросила мама. «Всё сетовал, мол, жил бы Ленин, с нами такой беды не случилось бы…»

– Мам, ну, Ленин, Сталин, это я понимаю, это было давно. А мне-то почему нельзя книгу писать?

– Разве давно? Полвека не прошло. Вот у нас в Малом Нарысе был старичок, Кузьмичом его все звали. Он, как только война с фашистами началась, на завалинке с соседом поделился своими соображениями. Мол, зачем столько народу губить? Лучше бы, как в старину, Гитлер со Сталиным на кулачках сошлись и силой померялись. Кто победит, тому и править… Что ты думаешь? На следующее утро забрали Кузьмича, и больше его никто не видел…

– Не беспокойся. Теперь за слова не расстреливают. Ладно, если ты так боишься, я не буду писать эту книгу…

– Вот и хорошо, – посветлела лицом мать. – Помнишь, как бабушка говорила: «Не высовывайся – целей будешь!»

…Книгу Кравец всё-таки написал. Понёс рукопись в местное издательство. Сунулся в кабинет главного редактора. Секретарша, дама бальзаковского возраста, вся в буклях и рюшах, к главному его не пустила. После долгих переговоров, сопровождавшихся ослепительной улыбкой посетителя, она из уважения к офицерским эполетам, а может, по причине неутолённой любви ко всем представителям противоположного пола, направила Кравца в общественно-политическую редакцию. Редактор – невзрачный мужичок неопределённого возраста – повертел в руках папку с рукописью и присоединил её к кипе, громоздящейся на столе.

– Зайдите через месяц-полтора…

«Оставь надежды, всяк сюда входящий», – подумал Кравец, но через пять недель зашёл в издательство.

На этот раз редактор встретил его по-другому. Он долго тряс Кравцу руку и бормотал, что никак не ожидал от человека военного подобной смелости суждений и откровений об армейской жизни.

– И под грубой солдатской шинелью может биться пламенное сердце, – перефразируя Лермонтова, ответил польщённый Кравец.

– Я буду предлагать вашу рукопись в план издательства… – важно сказал редактор.

– На следующий год?

– Ну что вы, голубчик, – перешёл собеседник на отеческий тон. – Планы издательства свёрстаны на пятилетку вперёд. У нас даже члены Союза писателей в очереди стоят…

Кравец нахмурился.

– Не огорчайтесь и не теряйте надежды. Главное, вы написали хорошую книгу… Будем надеяться на лучшее, – утешил редактор.

Книга так и не увидела свет, хотя и попала в план издательства на тысяча девятьсот девяносто первый год. А когда он наступил, стало не до книг об армии. Да и вообще не до книг…

В условиях рынка местное издательство не выдержало конкуренции с крупными московскими фирмами и распалось. Рукопись Кравца бесследно исчезла. Да в это время он и не вспоминал о ней. Реформаторы перевернули всю жизнь страны вверх ногами и не оставили людям никакого права, кроме одного – бороться за существование. Не в переносном, а в прямом смысле слова. Курсантская присказка «Приказано выжить!» по сравнению с реальностями новой жизни выглядела детским лепетом. В конце августа того же года пришёл указ Ельцина о приостановке деятельности коммунистической партии. Кравец, вместе с остальными политработниками, оказался за штатом. Несколько месяцев находился в подвешенном состоянии, не зная, как сложится дальнейшая служба, чем будет кормить семью. Тут уж точно – не до писательской карьеры!

Но удивительное дело, именно когда разладились и личная жизнь, и жизнь государства, которому он присягал, к нему вернулась способность писать стихи, почти забытая с курсантской поры. «Самозащита души» – так для себя определил Кравец назначение поэзии.

«Поэты ходят пятками по лезвию ножа и режут в кровь свои босые души», – повторял он строчки Высоцкого. Именно так: босые души и – в кровь! Откуда приходит вдохновение или нечто другое, что движет рукой и сердцем, это оставалось загадкой. Но он вывел для себя формулу: чем труднее, невыносимее жизнь, тем больше вероятности, что стихи родятся.

Вот и сейчас, глядя на фотографию матери, он почувствовал их приближение. Не к месту, невпопад. Или, напротив, – в самую точку…

Если под уклон ведёт дорога
И мелькают без просвета дни,
К маме обращаюсь, словно к Богу,
Мысленно: спаси и сохрани!

4

Анна Якимовна вошла неслышно. Присела на краешек дивана рядом с Кравцом, спросила:

– Ты чего дверь не закрываешь? Сейчас время сам знаешь какое…

Он пожал плечами. Анна Якимовна какое-то время посидела молча, потом, совсем как в школе, повернула его к себе и заглянула в глаза:

– Не знаю, стоит ли показывать тебе это, – она вынула из кармана байкового халата конверт.

– Что такое?

– Сам увидишь… Думаю, всё-таки ты должен прочитать… Именно после этого письма с Ниной и случился удар… Извини меня… – Она отдала конверт и ушла.

Кравец посмотрел на адрес и сразу узнал почерк жены. Достал сложенный вдвое листок из тетради в клетку. На листке – ни здравствуйте, ни до свидания – всего две фразы: «Я ненавижу вашего сына! И сделаю всё, чтобы мой сын не был похож на него!»

Назад Дальше