Неоконченная хроника перемещений одежды - Наталья Черных 6 стр.


Комиссионная одежда! Ничего хуже нельзя придумать. Сейчас, когда читаю о том, что платье секонд-хенд может сохранить чью-то романтическую историю и даже помочь развитию своей, становится просто физически плохо. Всякая вещь, купленная в комиссионке или в секонд-хенде, – это мертвец. Вещи сдают в сток, как в морг. Их дезинфицируют там, как будто это не одежда, а носители инфекции. Их унифицируют, нумеруют и транспортируют так, что они сильно деформируются и снова становятся грязными. При покупке таких вещей испытываешь довольно извращенное чувство наслаждения. У всех вещей, прошедших необходимую дезинфекцию, – запах трупа. Именно трупа. Одетый в вещи секонд-хенд человек напоминает ожившего мертвеца. В этом есть нечто грозное и вместе массовое. Оживший мертвец – герой нашего времени.

В небольшой трупарне, расположенной в одном из мраморных крыл нового универсама, обнаружился свитер цвета некрашеной белой шерсти с лазурно-серым орнаментом по груди. Это была брендовая вещь «Освалд» из шотландской шерсти с лавсановой нитью, чуть лысоватая на локтях, однако вполне интеллигентно, и безусловно, пригодная к носке. В отличие от нескольких висящих рядом вещей. Стоил свитер триста пятьдесят рублей. В том же универсаме, но уже в отделе новой одежды, обнаружилась вельветовая юбка-четырехклинка цвета орхидеи. К цвету орхидеи прилагались накладные карманы и джинсовая застежка спереди на пуговицы – вызов всему миру, вещь-личность. Юбка была польского производства, стоила тысячу семьсот рублей. Терять мне нечего было, кроме работы. Юбку уверенно купила. К этим покупкам прибавились два хлопчатых индийских пледа в клетку, довольно плотных: золотисто-шафрановый, с кремовым переходом, и травяной, с бледно-салатовым переходом. Солнечный дачный дуэт, который к тому же оказался теплым. С обувью было сложнее. У меня оставалось около двух тысяч рублей, это ничто для нормальной обуви. Поехала в «Детский мир», вдоволь налюбовалась на дорогие импортные вещи, на дорогие отечественные вещи, ужаснулась нижнему белью марки «Триумф» лимонного цвета и собралась было выходить, чтобы поехать домой, имея в виду на следующий день с утра отправиться на рынок. На Черкизовский, конечно! Однако вдруг остановилась.

На лестничной площадке оказалась хамелеонского вида бабулька и они. Осенние, английского производства, ботинки из натуральной кожи, черные, мягкой приятной формы, на небольшом толстеньком каблуке, на толстой подошве, почти не ношенные. Все надписи на внутренней стороне подошвы еще можно было прочитать. Стоили эти англичане шестьдесят рублей. Проблема была решена. Ботинки налезли даже на теплые носки. Мама, увидев обновку, дала пятьдесят рублей. Зачем? Или подумала, что купила мне ботинки?

Англичане сделали свое дело. Надев новые ботинки, впервые поехала на Черкизовский. Расстояние по громадному вестибюлю до выхода преодолела стремительно. Ждала встречи с Черкизоном. Так не ждала даже одобрения Никиты моим рисункам. Возле метро стоял посылочный ящик, на котором лежало несколько вещей. Женщина, облик которой уже не помню, но, видимо, одна из окрепших в то время торговок необходимой мелочью, среди прочего продавала довольно высокие, отечественного производства, детские ботинки со шнуровкой – хакинги. Эта агрессивная шнуровка казалась мне тогда выражением интеллектуального и эксцентричного характера. Не сомневаясь, потратила мамин полтинник на хакинги.

Вовремя купила эти ботинки. Надела на следующий же день, так как пришло внезапное похолодание. Кожа на хакингах была не чета коже на англичанах из «Детского мира». Это было нечто грубое и вместе хрупкое, непрочной окраски. Однако хакинги вынесли несколько адских зим. В английских ботинках ноги цепенели так, что возникал вопрос, смогу ли дойти до места или нет. Ноги вообще плохо слушались. Это была первая покупка на Черкизовском. Еще не на Черкизоне, но уже на Черкизовском.

Анна, услышав о моем новом – хотя и не очень уж новом – увлечении, подняла комиссаржевский подбородок.

– Вещи? Зачем нужно столько барахла?

– Я мерзну, – ответила ей точно и невпопад.

Она не поняла связи между телом и одеждой. А также не поняла мысли, что и тело, и одежду человек создает сам. Выбирает, что есть и что носить. Было очень больно переносить непонимание Анны. Мягкое родительское безразличие все же баловало, приносило какие-то финансовые конфеты и глупые подарки, от которых становилось стеснительно и почти весело. Анна хотела меня изменить, это был пат нам обеим. Изменить себя, разлюбить одежду и Никиту, не собиралась. Никита был веткой Бога, одежда учила жить в теле и обучала телу.

Вряд ли можно было изменить ее саму. Анна родилась в Дубне, в семье ученых, детство ее было не полусытым детством будущего инженера, как у меня, а полным достойным советским детством. Ее возили на премьерные спектакли и концерты в Москву, покупали хорошую одежду, обувь, игрушки. Она раза два была за границей: в ГДР и в Венгрии. В шестнадцать лет Анна решила, что не хочет быть инженю, что она личность вполне самостоятельная, и захипповала. Хипеж начался с первого курса Строгановки, на которую родители ее возлагали надежду. Но художники дали Анне немного. Вернее – все то, от чего потом она так резко оттолкнулась. Хипеж начался потому, что стиль жизни студентов Строгановки Анну не устраивал. Она полюбила безалаберных волосатых, но прагматичную богему невзлюбила сразу. Она очень различала волосатых и богему. Волосатые казались ей более честными. В кафе на Кировской, в теплый тусовочный день, Анна познакомилась с выпускником ВГИКа, а тот привел ее к Вильгельму. Вильгельм стал новым родителем Анны. Дубненские родители почти растворились в пространстве-времени. Анна около года не приезжала к ним. Даже не звонила.

Мне было непонятно, как она это делает. Ведь эти двое в далеком Подмосковье, немолодые люди с устоявшимися привычками, гораздо более беззащитны и ранимы, чем молодая свободная женщина, да еще безоглядно влюбленная в Вильгельма. Но Анна действительно забыла о родителях, а причиной этому было огромное, сильное и новое чувство. Анне открылось, что можно жить для других и себя не жалея, и создавать счастье вокруг себя. Не только из подручного материала. Так, что счастье станет так велико, что самой уже будто и нет дела, что счастлива. После встречи Анны с Вильгельмом прошел год. Анна, поддавшись его влиянию, приняла Святое крещение. Перед принятием приехала в Дубну и рассказала, к чему готовится. Родители тоже решили креститься. Так все втроем и крестились в Москве, у отца Феодора, которого Вильгельм знал еще по старшим классам школы. В этот же день родители Анны уехали в Дубну, а она вернулась в квартиру, которую тогда занимал Вильгельм, работавший дворником.

Утром следующего дня Анна пошла на Арбат, чтобы аскать – попросить у прохожих – рубль на завтрак. Ее остановил высокий худой человек с солнечной шевелюрой, золотой альбинос. Волосы придерживала симпатичная красная тесемка.

– Ну зачем ты аскаешь. Поехали ко мне, накормлю.

Это был Эйнштейн. Через месяц Анна снова приехала в Дубну – познакомить родителей со своим будущим мужем, выпускником мехмата МГУ. Эйнштейн был детдомовец. Ему по окончании школы дали малометражную двушку, где они с Анной и поселились. Для многих наших общих знакомых Анна была красивая женщина и яркая личность. Эти штампы ввиду Анны рассыпались мельчайшей пылью. Один из знакомых, человек чувствительный и нервный, психолог по образованию, как-то сказал не без горечи – эти доли горечи меня задели:

– Вы все делаете вид, что вы хиппи. Но вы не хиппи. Только у Анны в глазах есть нечто хипповое. Во взгляде.

– А что именно? – оживилась я. Заинтересовал ракурс, в котором приятель увидел Анну. Как будто кто-то из наших знакомых идентифицировал себя с хиппи. Их увядшей эстетике можно было подражать, их музыку можно было любить, можно было влюбиться в Моррисона или в Дженис Джоплин, но, как мне казалось тогда, желание быть хиппи или даже находить в себе нечто хипповое отсутствовало. Ошибалась, конечно, однако не в отношении себя и того знакомого. Но что именно знакомый назвал хипповым?

– Что-то бесстрастное, – осторожно ответил он, – теплое равнодушие.

К Анне понятия «теплое» и «равнодушие» не были применимы никогда. У нее был взрывной, до абсолютного холода, темперамент. Однако знакомый, возможно, имел в виду быт. Но и здесь не было равнодушия. Что Анна ненавидела, так это быт.

При словах о теле и одежде глаза Анны потемнели. Комиссаржевский подбородок напрягся, изменив иконописную линию нижней губы.

– Значит, тебе нужно много денег, чтобы накупить себе много тел.

– Да, и еще нужна такая работа, чтобы приносила много денег.

Анна прекрасно поняла, что шучу. Но шутить с Анной было чревато. Даже представить не могла, что меня ожидает.

– Знаешь, Иля, у Эйнштейна есть однокашница. Соня. Мы называем ее Соня Мармеладова. Она иногда приезжает, привозит еду и деньги. Так вот, она работает в одной фирме. А там нужны секретарши. Тебе с твоими ботинками нужно идти в секретарши. Вон какой на тебе свитер.

Свитер был элементарный. Хлопковый. Палевого цвета. Богемный, как мне тогда казалось. Возможно, так и было, иначе Анна не увидела бы в нем красной тряпки.

– Вот Сонин телефон. – Анна дала его несколько свысока. Для нее работа в конторе была чем-то унизительным. Продажным. Нерелигиозным. – Позвони ей. Хочешь, прямо сейчас. У них еще рабочий день.

Надо было слышать, каким нежным и презрительным голосом было сказано это «у них», и видеть, как приподнялся на крыле носа профиль.

Есть телефон, но вопрос – откуда удобнее позвонить и нужно ли именно сегодня. Вариантов не было: нужно ехать ночевать к родителям. Телефон в дедовой квартире был отключен за неуплату, то есть – за мои разговоры с Ваней, Никитой и родителями. Домой не хотелось. Но мотив смягчающий: ищу приличную работу. Пока обдумывала вариант, жидкий чай был выпит, а из своей кладовки с компьютером выполз Эйнштейн. До темноты гуляли в парке с собакой. В десять вошла в вестибюль метро. Отец был рад встрече, мать заохала, стала расспрашивать про деда и разогрела ужин. Молилась под одеялом, почти стыдливо, намеренно не вылезая, чтобы не впасть в молитвослов. Вспомнила, что в дедовой квартире, на диване в кухне лежат недавно изданные «Иноческие уставы», вздохнула, увидев себя к подвигам неспособной, и заснула.

Проснулась по-деловому рано, в восемь. В девять набрала написанный аристократическим почерком номер. Соня ответила крупными бусами обтекаемого голоса с отличной дикцией. Услышав, что, как и от кого, взяла паузу, велела ждать. Потом, вероятно, спросив начальство, пригласила на переговоры, назвав день и час. Но ведь на переговоры нужно что-то приличное надеть.

Офисной одежды у меня и не предвиделось. Гардероб, конечно, был подобран вещь к вещи, но к офису этот стиль никак не относился. А нужен был именно офис. Вот задача, достойная амбиций: выбрать из гардероба, составленного из вещей определенного стиля, подходящую одежду в стиле противоположном. Тогда носили объемную и не очень толстую синтетику с довольно мелким принтом: белые букетики по черному или темно-синему полю. Из цветов преобладали красный и утомительно бирюзовый. Формы одежды показывали свои мягкие и весьма привлекательные углы, но они на меня не действовали. Блузы были пастельных цветов с грубым ришелье либо с кружевным бельем под блузой, чтобы белье было видно.

Ни офисной синтетики, ни летней вискозы у меня не было. Хотелось надеть джинсы из секонд-хенда с хлопковым свитером и заставить увидеть в них неуважение ко всей системе, крохотной деталью которой является компания, куда хочу устроиться. Но пока это слишком резкий жест. Надо все же попробовать себя в качестве ресепшн, хотя бы недолго. Теперь это народная работа. «Там, где мой народ, к несчастью, был».

Пара черных юбок, оставшихся после выпуска из учебного заведения, выглядели совсем по-детски. Рубашечки, две клетчатые подростковые, с мужской планкой, хорошо смотрелись на Арбате, но в офисе их не поняли бы. Выбрала серый костюм, вроде школьного, сшитый некогда мамой, и в нем приехала в офис. Костюм представлял собою каменно-серого цвета, без оттенка в бежевый или в черный, двойку из жилета и юбки. По ткани было видно, что это дорогая, цельно-натуральная шерсть, хотя и не новая. Следы времени и стирки были минимальными. Жилет был сшит как кардиган без рукавов, немного свободный, без причуд в области талии на спинке, посажен на лиловый, с огурцами, скользящий хлопковый сатиновый подклад, как и юбка. Что было важно – спинка была не из гладкой ткани под атлас, что стало чрезвычайно популярно тогда, а из основного материала. Самодельная вещь казалась добротной и говорила о том, что у носительницы намерения серьезные. Юбка была покроя колокол, с минимальным количество вытачек и деталей, с молнией на спинке. Молния на левом бедре есть показатель натуры богемной и неуравновешенной. Подол прикрывал колени и был тоненько отстрочен, отчего край смотрелся особенно опрятно. Если присмотреться, на бедрах и по бокам жилета виднелись катышки шерсти, мышиного цвета крупинки времени, следы на лице любимой вещи. В целом образ был детский – маленькая леди идет на работу к маме. Но костюм был очень хорош, и вариантов не было. Надела вниз какой-то белый, детского размера, трикотаж и поехала в офис. Вовремя. И очень хотелось спать.

Офис компании располагался на втором этаже, на первом было умиравшее совучреждение, уже проросшее метастазами новых. Войдя, почувствовала, что мне еще предстоит рассмотреть вблизи этот ужас, и мысленно закрыла глаза ладонью. Почти опаздывала, а ужас рассеиваться и не думал.

Ресепшн находился в небольшом помещении, холле, расположенном между трех директорских кабинетов и переговорной. Окна на улицу не было, по краям длинного высокого стола, который должен изображать кафедру, стояли два вентилятора. Под бортиком кафедры виднелись две новенькие телефонные станции, блоки листков для записей, два журнала, местные проспекты и трюфельная конфета. Все вместе выглядело хаотично и очаровательно.

Соня оказалась не очень высокой, но очень фигуристой и на иголочно-тонких каблуках темно-красных туфель блондинкой в красном. Первое впечатление не было обманчивым, но, чтобы описать ту гамму чувств и эмоций, которую испытала тогда, увидев Соню, потребовались годы. А тогда невесть почему вникала в каждый ее жест, звук ее голоса и малейший поворот головы. Вот аккуратно расчесанные ресницы под новым «Ревлоном» (вероятно, все же не влагостойким) поднялись, знаменуя окончание короткой беседы с мальтийским банкиром.

– Плиз, холд зе лайн.

Соня казалась воплощением доброжелательности и человечности. Простой, почти животной, в которой так важны мелкие приятные впечатления: улыбка в восемь утра чуть подкрашенным лицом, полировка ногтей и цветочный запах лака, размер экс-эс как трепетный противовес внушительной мебели.

Карнавальная, офисная человечность! Небольшое мягкое сочувствие, необходимое как вода в зной, беспомощное и бесполезное, но чрезвычайно действенное, возможно тем и ценное. Наблюдая, как Соня разговаривает с клиентами и работниками офиса, созерцала саму человечность, воплощенную в небольшом и не убиваемом ничем женском существе. Человека нет, его может не быть. Вместо него действует биологически точная офисная копия человека. Но без человечности никакой офис не простоит и недели. На запах человечности прибегут люди, офис снова наполнится до краев, а затем компания откроет филиалы. Человеческое отношение превратит биофункции в людей. Как удивительно это видеть.

Как это не походило на те учреждения, где мне довелось работать на практике. Там были люди, но не было человечности. Была система и были личные отношения, которыми люди стремились за пределы системы. Всем людям, каждому человеку нужна человечность! Глядя на то, как Соня несет матовый белый подносик с матовыми белыми чашками, вспомнила, что сказал в пивной печали один старший коллега, когда ему сделали выговор по работе – позднесоветский наивный выговор, когда слова «советская власть» значили нечто совсем другое, чем во время его молодости.

Назад Дальше