Главным распорядителем торжества был князь-кесарь Ромодановский, которого боялись старики, а дом его на Мясницкой обходили стороной. Говорили о нем: «Чистый зверь, нежелатель добра никому, от расправ его черти в затылке чешут». Однако и старики вынуждены были подчиняться приказаниям Ромодановского – готовили немецкие платья, боярышни прятали рогатые венцы и жемчужные душегрейки, со слезами примеряли французские и голландские платья с «деколтой». Учились варить кофий и заводить музыкальные ящики.
К приезду государя лавки наполнились товарами доверху – торговое дело, пущенное рукой Петра, уже процветало. Как грибы после дождя, вылезли новые лавки. Арбатская, Сухаревская, Замоскворецкая слободы богатели, в Гостином ряду ставили дворы – суконный, полотняный, бумажный, конопляный. Мельницы на реке Яузе, казалось, чаще вертели колесами. В Сокольниках шумел лесопильный завод. Самые расторопные хозяева привозили из деревень холопов, сажали их за «тын», на заводишко, и началась у холопов новая жизнь, без поля ржаного, без сена свежего, без сна на печи, со слезами да вздохами.
Ромодановский велел доставить лучших мастеров, которые бы фейерверки устраивали, шнуры поджигали, крутящиеся огненные колеса делали. Петру коли победа – так огненный пир! И праздник в честь ее огненный…
С раннего утра начался колокольный звон. В желтых лучах солнца раскачивались и звенели колокола, и казалось, что раскачивалась и звенела вся Москва, дома, и дворы, и воздух.
Толпы стояли вдоль дорог. Кремль был устлан коврами.
Наконец на московском тракте появилось шествие. Лошади с султанами, с расписными дугами, в красной сбруе, с попонами…
На блестящей колеснице во весь рост стоял фельдмаршал Шереметев – сверкает кираса на груди, позади развевается малиновый плащ, переливается бриллиантами знак петровский, орден Андрея Первозванного, Мальтийский крест в алмазах…
Петр ехал следом, тоже стоя во весь рост. В глазах восторг, сила передавалась толпе и заражала ее – Петр обладал особой, магнетической силой. Неслись крики: «Ура! Виват!», разбуженная от дремоты Москва позабыла свои обычаи.
Две недели продолжалось то празднество. Пекли пироги подовые, угощали на улицах всякого, кто пожелает, солдатам выдали по серебряному рублю. На царском приеме повара понаделали чудес: фигуры орла, Кремля и лебедя из сахара были как живые. Говорили тосты победные, но когда чрезмерно величали царя, он одергивал:
– Богу – Богово, а кесарю – кесарево, сказано в Писании. И не надобно воздавать мне Божье!
В боярских домах-теремах столы ломились от жареных гусей, уток, пирогов, домашних наливок, вин.
Однако главная страсть Петра – фейерверки, «Огней возжигание», царь сам подводил шнуры, зажигал концы, поднимал огненные колеса на столбы, возглавлял шествия, даже играл на барабане. «Огненные пиры» опасны, искры так и летали по городу, то и дело вспыхивали деревянные постройки, но везли рядом бочки с водой и тут же тушили.
А в полдень, в обед – всякий день новое гостеванье! У Апраксиных, у Меншикова, у Долгоруких, в Немецкой слободе. Шереметеву уже невмочь от этих пиров и возлияний. У Брюса еще ничего, разговоры нескучные, тот строил Навигацкую школу в Сухаревой башне, у него можно поглядеть в телескоп на звезды. В народе про него ходили разные слухи: что он колдун-звездочет, что может из цветов сотворить женщину, спрыснет ее заговоренной водой, и станет она живая, а еще – что есть у него книга, которая всё ему открывает. Оттого и Петр, и Шереметев любили за столом сидеть рядом с Яковом Вилимовичем, слушать его речи.
Шло и шло великое гулянье, царевы игрища не утихали, жгли пороховые бочки, пускали ракеты. Однако известно, как у нас заведено: если пировать, так до обжорства, если воевать, так до победы, если праздновать, так до беды.
Сперва в Кремле загорелся один сарай, потом второй, из-за сильного ветра искры перекинулись на Никольскую, в Китай-город, и пошел бушевать огонь по всей Москве.
Падали головешки, летели искры, вспыхивали деревянные крыши. Люди лили воду из бочек, забрасывали огонь снегом, но не могли справиться. Петр сам тушил огонь, носился по Кремлю, метал громы и молнии, почерневший, как головешка.
И тут – будто злая десница опустилась – вспыхнул огонь в царевичевых комнатах. Алексей, его бабки и мамки оказались в огне – страх, что сделалось! И только благодаря Петру, его расторопности их удалось спасти…
Огонь переметнулся и на Воздвиженку, охватив не только монастырь, бывший там, но и новое строение Бориса Петровича. Дом сгорел до фундамента. Тяжело пережил ту потерю фельдмаршал…
Так великой печалью закончилось то великое празднество – в иных боях со шведами не теряли столько людей, сколько на том пепелище. После долго еще судачили в зачумленной Москве про царя и его проделки, а бабки да мамки при царевиче называли его не иначе как антихристом, и сын стал повторять это имя.
В мрачности отправлялся Шереметев в обратный путь под Нарву. Оборачивался на столицу – дымящуюся, красноватую, освещенную желтым солнцем…
Однако слишком далеко унесло Бориса Петровича то воспоминание. Ведь начал-то он с грабителей, «злонамеренников». Это с ними он встретился близ Торжка на узкой дороге, И встреча та чуть не стоила ему жизни.
«Злонамеренники»
Было это годом ранее, тоже зимним днем, в самом начале Поста. Выехал фельдмаршал из столицы ранним утром, а утро было – как поздний вечер, небо заволоченное, смурное…
Позади остался Китай-город, Моховая, миновали Замоскворечье. На повороте сани еще зацепились за тумбу, приостановились, в оконце он увидал торговые мясные ряды – кроваво-красные потроха, головы, туши и… Эта «пузатая сатана» словно преследовала его, прямо перед глазами торчала огромная свиная голова, чисто опаленная, желтая, с прищуренными глазами, с сатанинской ухмылкой. Сразу всплыла шведская лавка в Мариенбурге, пьяный грабитель. Афоня еще ткнул пальцем: «Гляди-ка, как живая!»
За Калужской заставой жгли костры, алые отблески прыгали на снегу, в свете их грелись какие-то люди, видно, бродяги.
Миновали заставу – и очутились в полной, кромешной тьме; будто Иона в чреве кита, чувствовал себя Борис Петрович.
Ни огней, ни месяца, ни звезд, только фонарь у извозчика.
Кони идут ходко, полны утренней свежести. Что-то поет-напевает Афоня. Под копытами звенит снежный наст. В щели кожаного покрытия кареты задувает ветер…
Задремал Борис Петрович. А проснулся, выглянул – край неба сверкает, словно начищенный медный таз, множество звезд – что поле, усыпанное зернами, не оторвать глаз. Небо всегда взывало не к будущему, а к прошлому, к дальним предкам, воспоминаниям о забытых временах, о странностях… Вот две звезды понеслись куда-то вниз, и выплыли былые годы…
Вот так же, старики сказывали, падали звезды в Смуту, как снег падали, не к добру это, – и опустел Рюриков трон, и пошли самозванцы, один, второй… А третий был (жила в семье такая молва) Лаврентий, сын Елены Шереметевой и сына Ивана Грозного, того самого, убитого в припадке гнева неистовым царем… А того раньше, в 1441 году, в Москве случилось трясение земли, кровати, сундуки ходуном по полу ходили. И тоже, сказывали, перед тем звезды как снег падали…
Мороз между тем трещал, воздух звенел хрусталями. Дорога шла гладкая, ровная, как все российские дороги в эту пору… «И отчего это сопровождают нас чудеса да войны? – думал Борис Петрович. – Характер вроде у людей тихий, мирный, а поди ж ты: всё чародейства да войны. Уж не к тому ли, чтоб разнообразить сии дороги, ландшафты ровные?.. И вот что еще худо – злодейства и козни вокруг главных людей. Завистники да наушники рассорили внука Дмитрия Донского с Шемякою – вышла у них драка, Василий отправился в Троицкую обитель на моление, а Шемяка послал своих людей, спрятав их в санях под рогожами; ворвались в обитель, раздели бояр и пустили голыми, а Василия тайно увезли и выкололи глаза… Экие дикие жестокости! Впрочем, не менее их и у Карлов „европейских“. Беды идут от приближенных и соперничества их. Взять того же Сильвестра. Был товарищем, другом Грозного, призывал к смирению, а придворные лицемеры нашептали царю, что пора, мол, своей волею управлять, и сослан был Сильвестр в Соловецкую обитель… Слаба человеческая порода, властен над нею дьявол…»
Однозвучно звенел колокольчик, тянули песню ямщики, лошади шли без устали. Эх, кони, верные мои кони! Что бы я без вас делал! Версты на Руси длинные, немерянные, без коней – смерть. От пространств этих необъятных многие беды происходят. Живут люди в далеких краях, не ведая друг о друге, до большого начальства скакать не доскакать. Оттого им местный голова, наместник, воевода – как царь. А ежели он глуп?.. Народ – что дети, простота да наивность, и в вечном страхе обретаются, а все оттого, что не хватает умных, заботливых начальников, – вот от Шереметевых-то не бегут крестьяне.
Дорога пошла черноельником. Лес плотно придвинулся к обозу. Деревья клонились под тяжестью снегов. Черные ели – в белых тулупах, осины опускаются белыми коромыслами. Тишина. Хорошо дремлется…
И вдруг – шум, крики, ругань!
– Шнель, шнель! – раздалось.
Что за чертовщина, откуда тут немцы? Рядом стояла тройка.
– Куда прешь? Не видишь?.. Пошел с дороги! – закричал ямщик.
Встречные не думали уступать дорогу.
– Стой!.. Тойфель! – путалась русская и немецкая речь.
Ничего нельзя было понять. Откуда тут немцы? Или то шведы?..
Афанасий переругивался:
– Уходи с дороги! Не видишь, важного человека везем?
– Мы тоже важные люди, – послышалась пьяная русская речь. – Мы главные царские слуги! – Хохот, и опять: – Матросы мы, золота желаем.
– Ехайте своей дорогой! – урезонивал их Афоня. – У нас шестерня, развернуть не могём!
Но разбойники уже окружили генеральскую карету и кричали:
– Господин генерал!.. Эссен, эссен… мы голодные, ну-ка!.. Царь не кормил нас, вот барин пусть накормит!.. Потрясем кошелек… Гульден, лег гельд… давай! Нас в Воронеже не кормили.
Значит, они из Воронежа? Небось с корабельных верфей? Шереметев знал, что там жестокие порядки – много пленных, мужиков свозили туда насильно, некоторые нарочно калечили себе руки, чтобы не идти на верфи. Злы на царя, а попался им фельдмаршал – вот так история!
У кареты продолжалась ругань. Афоня закрывал собою дверцу: «Куда прешь, сатана пузатая?» Но не зря на гербе шереметевском написано: «Не ярится, но неукротим», – Шереметев сам дернул дверцу и что было сил толкнул в грудь первого стоявшего. Тот упал в снег. Другой схватил его за грудь, а третий уже вытаскивал пистолет. И прямо перед лицом Шереметева оказалась голова, похожая на свиную морду (вот наваждение), и другая – с черными усами и вырванными ноздрями. Неужто тот самый, из Мариенбурга?
– Не пощадят вас, так и знайте! Если хоть один волос падет с моей головы! – прикрикнул он.
– О-о-о! Нихт ангст!.. Форвертс, генераль! – куражились шведы.
– Не только перед царем нашим – перед Богом ответите!
– Нет тут ни твоего, ни нашего царя!
– Вас повесят, ежели вред моей жизни причините!
– А кто узнает-то? Гы-гы-гы…
И он почувствовал, как в грудь уперлось дуло пистолета. Фельдмаршал не успел ударить по руке, как раздался выстрел и… упал пыж. И в тот же миг рванули кони! – расторопный Афоня постарался.
– Э-эх! Лошадушки, родимые! Не выдайте!
Сани понеслись, и только снежная пыль взвихрилась позади…
Вот что писал про то происшествие Шереметев свату своему Головину: «Все были пьяны; они начали бить и стрелять, и пришли к моим саням, и меня из саней тащили, и я им сказывал, какой я человек… И русские никто не вступились… Сие истинно пишу, без всякого притворства. А что лаен и руган был и рубаху на мне драли – об том не упоминаюся».
Злонамеренники, разбойники, ярыги, голь кабацкая, перекатная – сколько их на Руси!.. Нищ и наг народ тот, который не старается. Царь Петр попросту говорит: «Народ наш – что вобла: ежели не побьешь – никуда не годится». Шереметев мыслит по-другому: ежели дать хороших, справных начальников, не побегут на Волгу или в степи, посулам злым верить не станут.
Лошади – ах, славные были в тот раз лошадки! – вынесли их из леса в поле, а там и к ямщицкой заставе. Может ли кто оценить дом и тепло, и свечу горящую, если он не мерз и не стыл на дороге, не трясся на российских колдобинах?.. Выбежала навстречу собака, заторопился смотритель, и уже растеклась по телу истома от предстоящего отдыха, оттаяла душа…
Астрахань
Кто вершит судьбами человека? Кому подвластны его поступки и ведомы последствия? Богу, конечно, царю, конечно… Но Шереметев полагал в тайниках своей души, что жизнь такого человека, как он, зависит лишь от него самого. Родовитые люди, которые испокон веку находятся на службе у государя, сами решают свою судьбу. Корабль российский ведет капитан – царь. Но рядом близкие люди, приближенные, они вроде как снасти корабля. Крепки снасти – крепок корабль. Ради прочности того корабля Шереметев, не любивший войны, покорил себя царскому делу, и вся-то жизнь его в боях и походах…
К 1705 году, пока воевали со шведами на Западе, выяснилось, что на Востоке поднялись волнения, – и корабль дал течь. Как ни быстро носился царь Петр по дорогам, а упустил за спиной своей бунт. Надо было спешно посылать туда кого-то из сподвижников. Меншикова, Апраксина не пошлешь, зато Шереметев – набольший боярин, уважаем, к старорежимникам ближе, и в армии авторитет имеет.
Узнав о таком царском решении, фельдмаршал чуть не слег от огорчения. К тому же растолковал сие по-своему: в немилость попал к государю, должно, из-за последних их пререканий. В недавнее время Петр дал приказ: спешно, «не причитая», осадить город Дерпт; Шереметев же, ссылаясь на неполадки в армии, недостаток фуража, хлеба, отговаривался. Тогда Петр сам прибыл в Дерпт, нашел, что осадные работы ведутся худо, все переделал, высказал недовольство его медлительностью и своеволием. Да, бывало, что в ответ на требование государя Борис Петрович отвечал заносчиво. Например, в Польше: «По указу твоему, государь, в поход собираюсь и как могу скоро, так и пойду». Не мог он двинуться, ежели люди и лошади не в порядке, – объяснял царю, что «от тесноты завелись великие скорби», что «обидимы многие», боялся, как бы офицеры «не покорыстовали и солдаты бы не оголодовали». Петра это злило, говорили даже, что обзывал он его «русским медведем». Да, правильно упреждал его брат Владимир: «Ослабу своим людям дашь – немилость царскую иметь будешь…»
Вот и случилось, пришел указ: «Генерал-фельдмаршалу немедля собирать людей и отправляться на Волгу».
«Немедля, скорее, поспешай» – всё те же слова. «А может, за то время бунт и сам утихнет?» – размышлял Борис Петрович и не спеша готовился к отъезду из Москвы. Целых два месяца снаряжал солдат, собирал рекрутов, оружие, обмундирование.
В те дни как-то сидели они с царевичем Алексеем и вели разговор о царе, о вере православной, о Петровых новшествах. Алексей был взволнован:
– Слыхал, Борис Петрович, кирку лютеранскую велено строить в Москве?
– Благое дело, – сказал Шереметев, – сколько пленных шведов теперь поселилось у нас. Надобно и им молиться.
– Да? А духовник мой сказывал, что в Европах нету ни единой православной храмины, значит, и нам не надобно.
– Одними пушками воевать прикажешь? Россия – страна великая, всем место найдется, сила ее – в мире, добре да согласии с разными человеками. Или желаешь ты, чтобы мы, как иные раскольники, врывались в храмы, били попов, выбрасывали иконы?
Царевич упорствовал, замолчал, а потом опять обрушился на чужеземные нововведения:
– Волки не могут начальствовать над овцами! А иноземцы все яко волки.
– Да как же? Ведь в Европе дело-то идет лучше, чем у нас, отчего же не позаимствовать?
– А вот в Воронеже, – горячился царевич (опять этот Воронеж!), – отец Митрофан, сказывают, явился в царские палаты, а там – штуки грудные, Бахус этот поганый… И музыку немецкую в ящике играют.
Тут Шереметев согласился с Алексеем: мол, правильно, что отец Митрофан не пошел в дом, где стояли «грудные штуки» – языческие скульптуры, да только ведь слыхал он, что Петр послушался Митрофана и убрал их…