– Уважаемый гражданин, вам не только можно, вам нужно сию же минуту узнать свою судьбу, – сказал старик. – Мукки, а ну-ка, Мукки, скажи молодому человеку, какие подвиги он совершит в своей жизни! – попросил он свинку и нежно погладил ее по трехцветной спине.
Морская свинка Мукки опустила острую мордочку в ящик и, понюхав билеты, вытащила мою судьбу.
– Читай! – сказал старик, протягивая мне белый листок.
– Дедушка, я не умею читать.
– Хорошо, – сказал старики, достав из отделения ящика очки в железной оправе, стал читать: – Долгую, как дорога от звезды до земли, и чистую, как весеннее небо, суждено прожить тебе жизнь. Ты всегда будешь побеждать. Ты станешь дипломатом. Все.
– Большое спасибо, дедушка! – сказал я и подал деньги.
– За этот билет не беру! – ответил он и вложил мне в руку монету.
Я отошел, потому что уже собралось много желающих узнать свое счастье. Купил стакан семечек, за которым пришел на базар, и стал думать. В моей судьбе все было понятно. Я буду жить очень долго и никогда не умру – это я знал и без морской свинки. Я буду всегда побеждать – это я тоже знал, потому что не было в нашем дворе ровесника, которому я бы поддался в драке. Но что такое быть дипломатом – этого я не знал и поэтому не мог уйти домой, не выяснив самого главного. До вечера я ходил по базарным рядам, не упуская старика из виду. А когда он посадил свою свинку в ящик и пошел домой, я побежал за ним следом.
– Дедушка, а что такое дипломат?
– О, это ты! Ты еще не пошел домой?
– Да, я еще не ушел домой, скажите, кто такой дипломат?
– Я вижу, ты будешь добрым человеком. Вот мой дом, зайди, и я расскажу тебе все. Это нужно рассказать как следует.
Старик отпер висячий замок на двери своего маленького дома. Комната была тусклая, длинная, с низким потолком.
– Садись, а я дам еды своей кормилице.
Я сел на рассохшийся табурет и свесил босые ноги.
Старик поставил ящичек на стол, вынул свинку и опустил ее на пол. Свинка быстро побежала в свой угол. Старик достал пучок моркови и прямо из рук кормил свою свинку и приговаривал:
– Умница, Мукки, умница, много счастья ты нагадала сегодня людям. Так и надо, только счастье, одно лишь счастье должны мы с тобой предсказывать людям. Потому что у каждого человека и без нас хватает маленького и большого горя.
Я сидел и слушал. Потом старик зажег примус, разогрел обед, и мы сели кушать.
– Так вот, значит, – начал старик, дуя сухими губами в ложку горячих щей. – Этот билет, который достался тебе, единственный во всем моем ящичке. И для меня самый дорогой билет. Шестьдесят лет назад был я таким, как ты, и вытащил точно такой билет. Там тоже было написано, что я буду дипломатом. Но, как видишь, я не стал дипломатом, потому что я не знал, что это такое. А объяснить мне никто не мог, потому что я жил в рабочей слободке и служил мальчиком в столярной мастерской. Я был не такой догадливый, как ты, и поэтому забыл спросить у гадальщика, что такое дипломат. А когда я постарел и узнал, что значит быть дипломатом, было уже слишком поздно. Тогда я купил себе морскую свинку и стал гадать людям счастье. А дипломат – очень большой человек. Дипломаты живут за границей и красиво говорят, понял?
– Понял, – сказал я, – очень понял!
– Вот хорошо. Ты должен стать дипломатом, потому что ты теперь знаешь, что это такое, – улыбнулся старик.
Когда мы кончили обед, он позволил мне поиграть с морской свинкой Мукки. А когда я уходил домой, старик, как мужчине, крепко пожал мне руку и сказал, что он на меня надеется.
На другой неделе наша семья уехала из города, и я никогда больше не видел этого чудного старика.
Давным-давно растаяли в солнечных лучах те времена, когда я был чуть выше подоконника. Должен сказать, что я так и не стал дипломатом. Но в те дни, когда дела мои идут особенно плохо, я вспоминаю тебя, мой мудрый гадатель. Знаешь, наверно, придет время, когда я тоже повешу через плечо деревянный ящик с морской свинкой и пойду по земле гадать людям счастье.
1960
Дикарь
У нее было красивое имя Элеонора и купеческая фамилия Булочникова.
Меня исключили тогда из очередной школы. И добрая моя бабушка определила внука в новую школу. Там я и увидел Нору.
До этого времени я обучался в мужских школах, а тут было смешанное обучение, и я растерялся. Но вскоре все вошло в колею. Освоившись, я стал таскать девчонок за косы, пускать бумажных голубей, подставлять ножки, ловить осенних мух и запрягать их в проволочные колесницы. Нору я увидел не сразу, а лишь где-то через неделю. Мы столкнулись с ней в дверях класса, и я впервые в жизни отметил, что у девчонок могут быть такие огромные и такие синие глаза.
Я толкнул ее в плечо и браво сказал:
– Эй, не крутись под ногами!
– Болван, – ласково сказала Нора и прошла мимо, как будто я был деревянный. Обычно девчонки говорят: дурак, а она сказала – болван.
После этого я в нее влюбился.
Как и всякий двоечник, я сидел на последней парте, у окна. Я всегда завоевывал себе это место, потому что в окно можно было смотреть на улицу и, самое главное, ловить на стекле мух, которых я очень ценил.
Нора сидела на первой парте в среднем ряду. Из моего глухого угла было очень хорошо видно ее белокурую голову. Я так любил на нее смотреть, что скоро стал различать голубую жилку на виске. И когда учительница «ведала» классу, что такое есть наречие, или «раскрывала бессмертные образы русской литературы», я оцепенело смотрел на тонкую голубую жилку и считал, сколько она сделает ударов, пока лихая мушиная тройка провезет проволочную колесницу по крышке парты. Я перестал делать Норе подножки на переменах и однажды заявил бабушке, что мне необходимо купить ксилофон. Бабушка была растрогана тем обстоятельством, что я уже второй месяц учусь в новой школе и меня до сих пор не выгоняют, и дала мне денег. В воскресенье я пошел на главную улицу города и купил полуигрушечный ксилофон.
Я поставил инструмент в сарае на бочку и день и ночь стучал деревянными палочками по звонким трубчатым ребрам. Единственное существо в этом мире – моя верная собака Пальма понимала мое устремление стать музыкантом и, выступив на новогоднем концерте, поразить гордую Нору прямо в сердце. Моя верная Пальма приходила в сарай, садилась напротив инструмента и, свесив красный мокрый язык на черные бархатистые губы, слушала.
Осиянный мечтой, я выбивал могучую заливистую дробь. В порыве переломил обе палочки, и пришлось выстрогать новые. В тех местах, где у меня получалось особенно выразительно, Пальма восхищенно подвывала и шевелила хвостом. Ах, Пальма, как я был благодарен ей в эти минуты!
Полтора месяца оставалось до Нового года, и я верил в успех.
Все это было в теплом городе, где не бывает зимы.
Однажды, на уроке физкультуры, мы играли в лапту. Маленький ворсистый мяч попал ко мне в руки. Оглядываясь, Нора бежала от меня. Ее золотистая коса дразнила и билась о плечики форменного коричневого платья.
Я хладнокровно прицелился и, широко размахнувшись, с восторженной силой запустил литой мяч.
Нора схватилась обеими руками за голову и упала на бок. Край платья подвернулся, и я увидел тонкую ногу в чулке, стянутую выше колена широкой зеленоватой резинкой, розовый просвет и голубое.
Игра остановилась. Все побежали к ней. А я стоял и чувствовал сладостное облегчение во всем теле, и руки дрожали от любви, и я улыбался, улыбался…
Нору подняли. Большой круглый синяк вспух у нее над глазом. А я все улыбался чему-то совсем непонятному, могучему и упоительному. В стае девчонок, заплаканная, ушла Нора. А я улыбался…
– Петлов, лазве мозно так бить? – сказал шепелявый физрук.
– Можно, – сказал я.
– Дикаль! Хулиган! Дикаль! – закричал физрук.
А я ушел домой, даже не взяв портфеля: разве можно было зайти в класс, где могла быть она?
Придя домой, я вошел в сарай и, взяв инструмент, изо всей силы ударил его о пол. Звонкие трубки разлетелись по углам. Пришла Пальма, понюхала трубки и не осудила меня – она всегда понимала хозяина.
Больше я не возвращался в эту школу. Я слышал, как бабушка объясняла соседке, что, наверное, мне нужно «пересидеть» годик, выждать переходный возраст. И бабушка дала мне отпуск до следующей осени. Я был очень благодарен бабушке и со следующей осени стал благопристойным мальчиком, а потом – благопристойным юношей.
Но больше уже никогда и никого мне не хотелось так сильно ударить мячиком.
1961
Дед Лейбо
Увидев красивую вещь, старый еврей Лейбо обычно говорил: «Я бы взял за нее столько-то рублей». Именно взял, а не дал.
Наш район старого рынка – район глухих переулков и залитых помоями черных тупиков – отличался тем, что низкие дома стояли здесь стена к стене и, вскочив на крышу одного дома, можно было пробежать до следующего квартала. Так мы и делали в детстве, когда играли в «казаки-разбойники».
Дед Лейбо жил в нашем дворе на двенадцать хозяев в глинобитной завалюшке с окном в потолке и занимался тем, что перепродавал на базаре всякую рухлядь, которую несли ему со всей округи те, что стеснялись продавать сами. Летом он ходил в синагогу в белом парусиновом костюме и белой кепке с пуговичкой. Он говорил «ларок», «майстер», «сентр», любил жаловаться на свои болезни и на то, что «цены падают» и «трудно копейку иметь».
В те времена я был очень подлым мальчиком: во главе двух-трех товарищей залезал ночью на плоскую крышу, подбирался к окну в потолке его комнаты и мяукал так отчаянно-противно, как умел на всей улице только я один.
А потом, когда у меня появился электрический фонарик «жучок», мне полюбилось светить спящему деду в лицо, хлестать комнатушку таким мгновенным лучом, чтобы и проснувшись он не успевал сообразить, в чем дело. Комнатушка была голая, только на стене, над его кроватью, висели два портрета молодых мужчин в военной форме. Позднее я узнал, что это сыновья деда Лев и Давид, погибшие на фронте.
– Слухайте, вже силов моих нету, знова бомбежка мерещилась, знова Киёв, – говорил он поутру соседям, – и эти коты проклятые, спасенья нету, надо настоящее окно строить…
Пожалуй, дед Лейбо любил поговорить о своем будущем окне даже больше, чем о болезнях и деньгах. Помнится, когда он говорил об этом окне, его карие глазки увлажнялись, кончик маленького носа краснел, он снимал очки и взволнованно протирал стекла полою парусинового пиджака.
Шли годы. Жизнь становилась с каждым днем все лучше. Цены на старую рухлядь катастрофически падали, шансов разбогатеть и построить окно оставалось у деда Лейбо все меньше и меньше.
Ему было восемьдесят, когда в один прекрасный летний день его вызвали в военкомат и сказали:
– Дед, у тебя было два сына – Лев и Давид. Тридцать лет ты получал пенсию за младшего – рядового Льва Лейбо, погибшего смертью храбрых. А твой старший сын, капитан Давид Лейбо, считался пропавшим без вести. Теперь выяснилось, что он тоже погиб смертью храбрых. Ты получал за младшего девятнадцать рублей в месяц, а за старшего полагалось бы шестьдесят, потому что он офицер. Подавай в суд – и получишь разницу за тридцать лет.
Случилось так, что в те дни я приехал домой погостить. В нашем дворе жило много новых людей, ведь с тех пор, как я мяукал на крыше, прошло двадцать лет. Дед Лейбо пригласил меня к себе, рассказал о беседе в военкомате и попросил подсчитать, «сколько это будет?».
– Четырнадцать тысяч семьсот шестьдесят рублей, – доложил я через минуту.
– А на старые? – дрогнувшим голосом спросил дед.
– На старые деньги почти сто пятьдесят тысяч. Хватит окно построить и новый дом купить. Давайте напишу заявление.
– Нет, – остановил меня дед Лейбо, – не надо, я так, для интереса просил тебя сосчитать… – Он задумался, вздохнул и тихо добавил: – Нет, нет, как же я… Левко меня всю жизнь кормил, как же я его теперь… предам? Нет!
Так и не стал судиться «за разницу» дед Лейбо, о котором не только в нашем дворе, во всей округе каждый знал, что он «удушится за копейку».
1975
Попутчик
Ухают под полом вагона литые колеса. За толстыми стеклами косо летят в мутно-серую бездну дальние лесополосы. Опрокидываются навзничь телеграфные столбы. Приплясывают на стыках пригорки, чернеющие среди рябых полей, едва припорошенных первым снегом. О лете напоминает лишь этикетка с зелеными березами, наклеенная на поллитровке российской водки.
– Декабрь проходит, мать твою, а снега ни хрена нету! – нежно глядя в поля, говорит мой сосед.
– Ты бы при ребенке не матюкался.
– А Сашка у меня свой парень, скажи, Сашка! – Он треплет за узкое плечико равнодушно увертывающегося от его руки шестилетнего сына. – Мы люди простые, институтов не кончали. Русский язык без мата все равно как справка без печати.
– Вырастет, тебя же матюкать будет. Вспомнит отцовскую науку.
– Чего? Я от него независимый. На старости мне пенсию дадут, государство об нас заботится. Давай лучше выпьем… Давай, студент, выпьем!
– Спасибо, не хочу.
За окном зябко, выпить я бы не прочь, да пить его водку противно. Когда шагнул я с перрона Курского вокзала в этот вагон, у меня оставалась в кармане одна-единственная трешка. Рубль взяли за постель, и ехал я домой, что называется, на честном слове.
– Значит, не хочешь? Ладно, – он делано улыбается, показывая четыре золотых зуба, наливает себе в пластмассовый стаканчик, пьет залпом, остервенело мотает сухой маленькой головой с редким русым чубом, нюхает докторскую колбасу и ею же закусывает.
Я закрываю глаза, будто дремлю. Мы едем вторые сутки. Я уже многое знаю о моем попутчике. Звать его Миша, он горняк – работа вредная, опасная и денежная. Месячный заработок Миши в пять раз больше месячного заработка врача, инженера или учителя. Это он сам привел мне такую статистику, при этом его светло-коричневые, близко посаженные глаза полнились золотым блеском.
– Вот ты, студент, жмешься на какую-нибудь тридцатку в месяц, кашу наворачиваешь, всю жизнь учишься, а толк какой? Я три класса да два коридора кончил, а не жалуюсь – за получку расписаться сумею, больше и не надо. Эти там учителя или врачи, инженера, всякие ученые, они таких денег не видели!
Я чего… вкалываю! Я простой… работяга… вкалываю и на доске висю – почет-уважение. Захотел – напился, я простой… вкалываю! Без меня куда денешься? Я вкалываю… Повкалывал – и гроши на бочку, пжалста, распишитесь, Михаил Игнатыч! Тоисть это я, – так он изъяснялся мне в первый день нашего путешествия, наставлял, поучал, без конца хвастался: своими заработками, своим плащом болоньей, своим проигрывателем, своей якобы необыкновенной силой и успехом у женщин.
Проигрыватель, на котором Миша беспрерывно крутил музыку, действительно достоин описания, – кстати сказать, он во многом напоминал хозяина. Это была воистину страшная машинка: черный пластмассовый ящичек помещался в чемоданчике из кожзаменителя, где-то там, внутри, прятались батарейки, которые двигали маленький диск, оклеенный ядовито-зеленой фланелью. Пластинки можно было крутить только маленькие, гибкие – кустарного типа. Из-под иглы завывало, хрипело – негромко, но достаточно противно: «Ты мне вчера сказала, что позвонишь сего-дня-я-я-я-я…»
Словом, мой попутчик ехал со всем мыслимым для него комфортом: с водкой, чистой постелью и своей музыкой…
Вот и сейчас он снова завел свою адскую машинку и наслаждается.
– Работа у тебя, видно, интересная. Рассказал бы? – прошу я.
– Интересная… шуруем!
– Так расскажи.
– Говорю – шуруем. Вкалываем! Как часы. Пять сотен в месяц, а то и все шесть…
Большего он не может рассказать о своей работе, как будто это пустое место, где ничего, кроме денег, не растет. Начатая поллитровка подрагивает на купейном столике. За окном заметно темнеет. Когда мальчишка начинает резвиться, кувыркаться на полке или играть на губах пальцами, мой попутчик взглядывает на него строго и роняет сквозь золотые зубы:
– Сашка, не балуйся, а то напьюсь!