«А вдруг и на моих похоронах она назовет меня полковником? Да еще и на надгробье напишет – с нее станется!» – с испугом подумал он, поворачивая с большой дороги на заметенную листьями глинистую тропинку к своему дому.
К зеленому почтовому ящику, в который уже лет десять не поступало ничего, кроме газет, прилип желтый березовый листок. Открывая калитку, Алексей Андреевич подумал, что и сам он похож на один из этих отживших листков, облетающих под мелким дождичком. Вон как кружат, как планируют они по всей улочке. Надо бы и ему хорошенько спланировать свой полет до последней точки.
Тускло отсвечивала новая цинковая крыша соседнего дома, в котором доживал свой век когда-то военный, а затем гражданский летчик. Этот бывший пилот первого класса – ныне единственный в поселке владелец коровы и трех коз. Корова у него из племенного стада – «костромская», большая, с маленькими рожками, торчащими не вверх, а вперед лба, словно козырек. Козы тоже знатные, так называемые «пуховые оренбургские», с большим содержанием пуха в руне.
Жена летчика только и занята их ческой, только и думает, как бы не почесались они о чужой забор, как бы не пропала лишняя пушинка. Заказов на козий пух – хоть отбавляй, а про молоко и говорить нечего. И молоко, и творог, который делает лично летчик, идут в поселке нарасхват с ранней весны и до поздней осени, а зимой летчик возит свой товар в Москву на рынок. И с коровою, и с козами помог ему Алексей Андреевич. Как-то, года четыре назад, завел сосед беспородную коровенку и пару коз – ни мясных, ни шерстных, ни пуховых, а так себе, какую-то захудалую помесь козы кавказской с русской козой. Тогда-то Алексей Андреевич и растолковал соседу значение породистости. Выслушав его со вниманием, бывший летчик сказал: «Ну, что ж, я не прекращаю взлет на середине полосы!» И не прекратил. Корову ему удалось купить поблизости во Владимирской области, притом молодую, второго отела, выбракованную фиктивно. Сложней было с козами – пришлось Алексею Андреевичу по давней памяти писать в «Племенной рассадник по разведению пуховых коз», в Оренбургскую, а по-старому в Чкаловскую область. Потом летчик летал туда и привез трех молочных козлят. Самолетом. Сосед оказался человеком решительным и дотошным – теперь он уже и о коровах, и о козах знает не хуже ветеринара средней руки. А в первое время пришлось Алексею Андреевичу открывать ему глаза на простейшие вещи: например, он даже не предполагал, что его корова Зорька приходит в охоту не чаще чем раз в три недели, да и то примерно на двадцать-тридцать часов. Алексей Андреевич все ему разъяснял: и как пойло замешивать, и как правильно доить, и как коз чесать, и как навоз превратить в компост и прочее. Еще и сейчас летчик иногда советуется с ним по хозяйству: знает, что практически нет ничего, о чем бы не имел Алексей Андреевич самого исчерпывающего представления. Коров он разводил когда-то в подсобном хозяйстве части во время службы в Нечерноземье, коз – в Грузии. Отличные у него были козы – молочные менгрельские, некоторые из них давали по четыре литра молока, да какого! Многих гарнизонных ребятишек выпоил он козьим молоком, а годы были тяжелые, голодные. Конечно, этой деятельностью он занимался не в ущерб своим прямым обязанностям, а попутно, в личное время. В мирные годы ему было тесно в рамках армейской жизни и он всегда находил себе дополнительное живое дело. Дух подвижничества и альтруизма, унаследованный от матери, тесно переплетается с духом предпринимательства, унаследованным от отца. То он организовывал бахчу, то молочную ферму, то устраивал снежный городок детям в забаву, то солил грибы для солдатской столовой. Начальство его недолюбливало, косилось, но прощало многие вольности и зато, что он был замечательный специалист, и за то, что не метил на высокие должности, а «разменивался на мелочи».
Летчик, хотя и был редкостный жмот, но отдарил Алексея Андреевича за его заслуги с княжеской щедростью: жена летчика связала для него две пары носков, двупалые варежки, свитер, шарф – все из чистейшего козьего пуха.
Летчик продавал творог по пять рублей за килограмм, независимо от времени года.
– Что же так дорого? – пожурил его однажды Алексей Андреевич. – Так нельзя.
– Можно, – уверенно отвечал сосед. – За лень надо платить. А что, разве лучше, если бы и у меня не было коровы? Лучше дорого, или лучше вообще не иметь? – ехидно спросил он, щуря голубые, по-молодому блестящие глаза.
Подумав, Алексей Андреевич понял, что не сможет ответить ему, не углубляясь в историю вопроса, а потому и не возобновлял впредь подобных разговоров. Так что молодецкий летчик-пенсионер и тут оказался победителем.
Пройдя по мокрому дворику мимо аккуратно подстриженных кустов татарской жимолости с дрожащими каплями на тонких ветках, Алексей Андреевич отпер дубовые, окованные железом ворота гаража. Как здесь было хорошо, как мило его шоферскому сердцу! Чисто. Сухо. Все под рукой – любой инструмент. Каждая вещь на своем месте, и все так ладно развешано, расставлено по полочкам, разложено по ящичкам. А какая отличная смотровая яма – в полный рост, бетонированная, с мощной подсветкой, для того, кто понимает, – не яма, а драгоценность высшего разряда! И все здесь в гараже сделано его руками. Кроме самой машины, конечно, хотя и к ней приложены руки. Вот она, красавица старая «Волга» – цвета слоновой кости, сияющая, будто вчера с конвейера, а ведь бегает уже двадцать лет. Как говорят о ней на Западе, не машина, а «танк во фраке». У толкового хозяина все оживает, даже неодушевленная машина. А для него она не просто одушевленная, но и единственная родня, в смысле возможной помощи и надежды. Крепкий запах бензина напоминал о том, что машина заправлена, готова в путь – бак полон, да еще в багажнике четыре полные канистры.
Сегодня на рассвете Алексей Андреевич, как всегда по пятнадцатым и тридцатым числам месяца, встретился на дальнем загородном шоссе с шофером бензозаправщика, и они обтяпали свою обычную сделку, или, как говорят теперь, – сделали бизнес. При воспоминании об этом Алексею Андреевичу вдруг стало стыдно, и он неожиданно для себя подумал: «Всех обвиняю, а сам?!» Конечно, было у него кое-какое оправдание. Да, он покупал этот левый бензин за бесценок, но неужели лучше, если бы шофер бензовоза слил его в Москву-реку? А ведь когда ему не удавалось распродать излишки – сливал. Понятно, что оправдание может найти каждый. Никому не хочется считать себя жуликом или прохвостом, все считают себя жертвами обстоятельств, соблазненными, оступившимися, кем угодно, только не ворами.
«Так-то оно так, но все-таки кошку надо называть кошкой, а розу розой», – печально подумал Алексей Андреевич и, погладив холодное крыло автомобиля, вышел из гаража. Привычно запер ворота и пошел в дом.
В отличие от гаража, дом он не запирал, считал, что там нет ничего ценного. Дом состоял из двух комнат, кухни и неотапливаемой веранды. Со своих пяти яблонек во дворе в хороший год он собирал почти тонну, так что ароматом антоновки пропитался весь дом, насквозь – от стропил и до подпола.
Проходя в спаленку, он нечаянно взглянул в зеркало и увидел лицо старого джентльмена. Но как постарел! Под глазами складки, на тонкой шее кожа обвисла как у индюка, глаза тусклые, маленькие. Отступил на шаг, присмотрелся внимательнее, боже мой, так это он похож на старого джентльмена в инвалидной коляске! Он сам! Такое удивительное сходство, а никогда прежде не замечал! М-да…
Включил старенький телевизор, поубавил звук, но слушать не стал. Прилег на дубовую кровать, кстати, тоже сделанную когда-то собственными руками, накрылся шерстяным пледом. Умостился поудобнее, нашел позу, чтобы поменьше ныли шейные позвонки, полегче мозжила старая рана в плече – почти сорок лет с ней, вроде пора привыкнуть, а все не получается.
«Пусть в доме пахнет яблоками, – думает он засыпая, – так хорошо, когда пахнет яблоками». И ему представляется его пустой дом, пахнущий яблоками, и гладко мощеные улочки старой Риги, по которым ведет он свой санитарный грузовичок, и Варенька, ставшая когда-то его женой, и мать, правда, лица матери он не видит, а только чувствует, что это она. Странно, почему мать так не любила вспоминать об отце – умер и все, и точка. В австралийском цветном тумане выплывает какой-то перевал в горах, кусты жимолости татарской, но не осенние, нынешние, а цветущие розовыми и красными цветками, какая-то женщина в светлом дорожном костюме у длинной легковой автомашины неизвестной для него марки. Что за машина? Похоже, «Крайслер».
– Вы не поможете с бензином? – спрашивает женщина, и тут же подъезжает знакомый бензовоз и шофер Саша заливает ей полный бак, а то, что перелилось из трубы, плывет маслянистым пятном по темным предрассветным водам Москвы-реки. По телевизору ребята его возраста и возраста его покойного свата, – все в стоячих ондатровых шапках, – награждают друг друга и читают по бумажкам фамилии, имена и отчества своих награждаемых соратников. «Бог мой, – думает Алексей Андреевич во сне, – когда же это кончится? Когда прекратится это всеобщее хряпанье? Неужели так и не найдутся достаточно честолюбивые и сильные люди, желающие сделать что-то для Родины, а не только для себя лично?!»
– Я не прекращаю взлет на середине полосы! – говорит сосед-летчик. – А вы не желаете подоить моих коз?
Тяжелая гранитная плита наваливается на грудь, а на плите надпись: «Полковник Крюков А. А. Незабвенному папулечке…»
– Нет-нет, этому не бывать! – проснувшись в ужасе, пробормотал Алексей Андреевич. – Не бывать…
Надев носки из козьего пуха, он написал дочери записку: «Я не вернусь. Не жди. А.»
Минут через сорок Алексей Андреевич уже выезжал со двора.
– Куда на ночь глядя? – крикнул от своей калитки сосед.
– В Австралию!
– Понятно, тогда счастливого пути! – засмеялся летчик и пошел чесать своих коз.
1988
Свадебное платье № 327
Сквозь давно не мытые громадные окна прокатного пункта косо падали с голубых небес полосы предвечернего майского света, весело желтели в муторной пустоте бессмысленно высокого и просторного помещения. Обведенные по краям золотистым контуром хаотично дрожащих пылинок, лучи солнечного света упирались в плохо подогнанные друг к дружке светло-коричневые кафельные плитки пола и будто дымились, расшибаясь об них, рассеиваясь золотистыми мушками.
Запах пропахших складской плесенью бетонных стен смешивался с запахами сигаретного дыма и более кислым папиросным дымком.
Приемщица курила сигареты, а сидевшая напротив нее, по другую сторону низенькой стойки, моложавая, ухоженная старушка – давно забытые миром папиросы. На разделявшем собеседниц прилавке сияла роскошная, похожая на вазу хрустальная пепельница – из тех, что могли быть выданы напрокат.
– На нашей клетке одна семья пьет беспощадно, до основания – гуталин разводят – и тот пьют. В пиво, например, хлорофосом – пшик, снова закрыли бутылку, взболтнули и пьют – дуреют на месте. А вторые соседи ничего, самостоятельные – водочные. – Не спеша рассказывала старушка. – А мой еще без меня отпился, у него вместо мочевого пузыря – нейлон. Я ему говорю: «Так что, выходит, если дам тебе раза по причинному месту, значит, мне из-за тебя в тюрьму садиться, да?!» Измучил паразит. А держу его чисто. Все соседи мной вполне восхищаются. Ему восемьдесят два года, а мне шестьдесят семь. И когда я, дура старая, за него выходила, – и на нашей клетке, и в подъезде, и во дворе – все говорили: «Что же ты, бабушка, такая модная, красивая и за такого выходишь?» С сорок первого года я без мужа, в двадцать два года осталась вдовой с двумя детьми. И не смотрела ни на кого, и забыла, что я женщина. А теперь детей вырастила, внуков им подняла, и дети со мной не хотят жить – выдали меня замуж. А он, не поверите, смотрит нахально, смеется и писькает, хулиган. Такой хулиган – восемьдесят два года! Голый выходит из своей комнаты и в мою – выставит своего петуха, а там все атрофировано. Но у него сила в руках, и не умирает, между прочим; морду наел на моих борщах, щечки розовенькие стали. Целый день есть отказывается – ни обедать его не дозовешься, ни ужинать, а потом всю ночь шарится по кастрюлям, мясо руками из борща выхватывает – сколько уж прокисло! Врачиху ему вызывала, а она говорит, ничего не поделаешь, бабушка, – старческий маразм, терпите. Любой, говорит, может дожиться – хоть вы, хоть я, хоть сам министр, генерал, академик – любой! Сейчас, говорит, бабушка, продолжительность жизни большая, поэтому многие не выдерживают – впадают. Тысячи тому примеров! – Докурив папироску, старуха ткнула ее в хрусталь пепельницы, загасила привычным, завинчивающим движением сухонькой кисти в бурых накрапах пигментации. – Вся ими жила, на них вся надежда держалась – на деточках, да-а… А они меня замуж, да еще так сделали, чтобы мы с ним съехались. А детям моя квартира перешла, тоже двухкомнатная. Так что теперь мне и деться некуда. Вы меня извините, конечно, но вот как можно вляпаться на старости лет.
– Не вляпывались бы, кто вам виноват? – едко спросила приемщица, пуская дым из ноздрей.
– Святая правда, – покорно согласилась старуха, – но вот ваши подрастут, тогда и поговорим, – закончила она с ноткой затравленности в голосе.
– У меня одна. Но я ей не дамся, ей-богу, не дамся!
– Ой, не зарекайтесь. Мне тоже все говорили: не давайся, не давайся ты им! Да куда денешься: дочка с утра до вечера только и капала: «Нет у нас с ним жизни, мама, нет. Да и откуда ей взяться – без самостоятельности?» Сын тоже ее поддерживал, хотя и молчком. Как-то крупный разговор у нас был с дочкой при нем, так я ей говорю: «Тогда к Вите уйду, если тебе не нужна». А он молчит. Так и промолчал, будто не слышал, газетку схватил и стал за мухой гоняться по всей кухне, пока не прихлопнул. А недельки через две его жена, Витина, как раз мне этого старичка нашла. Я согласилась. Куда деваться? И он такой жалкий был – думала, хоть кому-то нужна буду, хоть чужого старичка обихожу.
Да и мои все так радовались, так подталкивали меня к этой семейной жизни. Поплакала, будто в молодости, и пошла под венец. Куда денешься: жалко их всех.
Заговорило молчавшее до тех пор радио – окончился перерыв. Заговорило с победительным придыханием сначала что-то насчет кормов и удоев, потом про Чернобыль.
«Сладок свет и приятно для глаз видеть солнце», – сказал в свое время Екклизиаст. Сквозь давно не мытые стекла косо съезжали на пол лучи солнечного света, радовали глаз, веселили душу неясной надеждой.
Окончившая в свое время десять классов приемщица подумала, что, наверное, атомы похожи вот на эти пылинки, танцующие в солнечном луче, только еще меньше: «В голове не укладывается – куда же еще меньше?!»
– Значит, оно с радио связано? – спросила старуха. – Так зачем же в каждом доме радио? Надо их поснимать.
– Радио здесь ни при чем. Там что-то другое, просто так называется – радиоактивность.
– Раз назвали, значит, связано, – возразила старуха, – так просто не назовут.
– Сколько угодно, – скривив полные, еще свежие губы, дерзко усмехнулась приемщица. – Вот, например, почему я называюсь «приемщица»? Я ведь выдаю людям вещи – значит, я «выдавальщица». Да, я самая натуральная выдавальщица!
Старуха не стала перечить, почувствовала, что тут у ее собеседницы затронуто какое-то коренное несогласие с жизнью, какой-то глубинный протест против судьбы и рутины. Чтобы не спорить и вместе с тем сохранить достоинство, старуха закурила новую папироску.
По-мужски, щелчком, выбив из пачки сигаретку, приемщица последовала ее дурному примеру. «А то и в подоле принесет!» – неожиданно подумала она о своей пятнадцатилетней дочке, и страх пробрал ее по спине холодными иголочками до крестца.
Старуха умиротворенно смотрела на рой золотистых пылинок и думала о том, как ей не хочется идти домой, какая тоска ждет ее там – один на один с законным супругом, который сейчас наверняка подсоединяет телефонный провод к радио, чтобы она, старуха, даже не могла позвонить, спросить про внучиков. Знала, что двойняшкам-внучикам до нее как до прошлогодней травы, но прощала им все по молодости: вот пойдут через год в армию, даст бог, переменятся. Втайне старуха надеялась, что внучики о ней еще вспомнят, еще доживет она до того дня, когда попросят посидеть с маленькими.
Ее внучики были у сына, а дочка, хотя и жила со вторым мужем, но так и не обременила себя детьми. Сначала говорила «рано», а теперь говорит – «поезд ушел». «При чем здесь поезд?» – спрашивала старуха. «Ладно, замнем для ясности!» – всегда одинаково обрывала дочка, и в уголках ее густо подведенных ореховых глаз набухали злые слезинки, но только набухали, пролиться она им не давала – берегла краску.