– Из-за чего-то, связанного с твоей сестрой.
– Моя единокровная сестра Tea сейчас с Водалусом. Говорят, будто она – его любовница, и это, по-моему, очень даже на нее похоже.
Я вспомнил прекрасную женщину на лестнице Лазурного Дома и сказал:
– Пожалуй, я однажды видел твою сестру. В некрополе. С ней был экзультант – вооруженный мечом, упрятанным в трость, и очень красивый. Он сказал мне, что его имя – Водалус. Лицо той женщины было правильной, округлой формы, а голос – словно у голубки. Похожа?
– Пожалуй, да. Они хотят, чтобы она предала Водалуса ради моего спасения, но она ни за что не сделает этого. И, когда они убедятся в этом, почему бы им не освободить меня?
Я заговорил о чем-то другом и продолжал, пока она не рассмеялась.
– Ты так умен, Северьян, что, сделавшись подмастерьем, будешь самым церебральным палачом в истории! Ужасно!
– Но у меня было впечатление, будто шатлене доставляют удовольствие такие беседы.
– Только сейчас, потому что не могу выйти отсюда. Может быть, это окажется для тебя потрясением, но на свободе я редко уделяла время метафизике. Предпочитала танцевать или охотиться на пекари со сворой гончих. А восхищающую тебя ученость приобрела еще в детстве, под угрозой палки учителя.
– Если шатлена захочет, мы можем не говорить о таких вещах.
Поднявшись, она зарылась лицом в принесенный мною букет.
– Теология цветов лучше теологии пыльных фолиантов, Северьян. Как, должно быть, прекрасно в некрополе, где ты сорвал их! Это ведь не могильные цветы, верно? Принесенные кем-то, чтобы почтить память покойного?
– Нет. Они были посажены там давным-давно. И каждый год расцветают.
В дверное окошко заглянул Дротт.
– Время! Я поднялся.
– Как ты думаешь, может быть, ты увидишь мою сестру, шатлену Tea, еще раз?
– Думаю, вряд ли, шатлена.
– Но, Северьян, если увидишь, расскажешь ей обо мне? Возможно, они просто не могут связаться с ней. В этом не будет никакой измены – ты сделаешь для Автарха то, чего хочет он сам!
– Хорошо, шатлена. Я шагнул через порог.
– Я знаю, она не предаст Водалуса, но возможен же какой-нибудь компромисс…
Дротт закрыл дверь и повернул ключ в скважине. От меня не укрылось, что Текла не спрашивала, как ее сестра с Водалусом оказались в нашем древнем, давно забытом такими людьми, как они, некрополе. Коридор с рядами металлических дверей и отсыревшими стенами казался темным и мрачным после освещенной светильником камеры. Дротт завел рассказ о том, как они с Рошем ездили на тот берег Гьолла смотреть львов, но я все же расслышал последние слова Теклы:
– Напомни ей, как мы шили куклу для Жозефы!
Лилии, как и положено цветам, со временем отцвели; распустились бутоны темных роз смерти. Нарвав их пурпурных, почти черных цветов, я также отнес их Текле. Она улыбнулась и процитировала:
Вот покоится Грации – не Целомудрия – Роза, И ароматы ее розам не свойственны вовсе…
– Если шатлене неприятен запах…
– Вовсе нет, он очень мил. Я просто цитировала одну из любимых присказок моей бабушки. В юности она пользовалась дурной славой – по крайней мере, так говорила сама бабушка, – но, когда она умерла, все дети декламировали этот стишок. А на самом деле он, наверное, гораздо старше, и корни его, подобно всему – хорошему ли, плохому – затерялись во времени. Скажи, Северьян: ведь мужчины желают женщин? Так почему же они презирают тех, которыми обладают?
– Не думаю, что так поступают все мужчины, шатлена.
– Та прекрасная Роза отдала себя всю, без остатка, и за это была осмеяна так, что даже мне известно об этом, хотя и мысли и плоть ее давно превратились в прах. Иди, сядь со мной рядом.
Я выполнил ее просьбу, и руки ее, скользнув под подол моей рубахи, стащили ее с меня через голову. Я хотел было протестовать, но противиться тому, что она делает, не мог.
– Чего тебе стесняться – ведь у тебя нет даже грудей, которые следует прятать! Никогда не видела такой белой кожи при таких темных волосах… Как ты думаешь – а у меня кожа белая?
– Белее не бывает, шатлена.
– И прочие думали так же, но все же она темна по сравнению с твоей. Когда станешь палачом, Северьян, избегай солнца. Иначе оно страшно обожжет тебя.
Сегодня ее волосы, которые она обычно оставляла распущенными, были обернуты вкруг головы наподобие темного нимба. Никогда еще она не была более похожа на свою сестру Tea, и я почувствовал такое желание, что с каждым ударом сердца силы покидали меня, будто я истекал кровью.
– Зачем ты стучишь в мою дверь?
Ее улыбка показывала, что ответ ей хорошо известен.
~ Я должен идти.
– Только прежде надень рубашку – твоему другу незачем видеть тебя таким.
Вечером я ушел в некрополь и несколько страж бродил среди безмолвных обителей мертвых, хотя знал, что из этого ничего не выйдет. Назавтра я вернулся туда, и следующим вечером – тоже, а на четвертый Рош взял меня с собой в город, и там, в одном питейном заведении, кто-то, казалось, знающий, что говорит, обмолвился, будто Водалус сейчас далеко на севере – прячется среди скованных морозами лесов с отрядом кафилиев.
Шли дни. Текла, проведя столько времени в полной безопасности, уже твердо уверилась, что никогда не будет подвергнута пытке, и попросила Дротта доставить ей принадлежности для письма и рисования, при помощи которых намеревалась составить план своей новой виллы на южном берегу озера Диутурна, известного как самый отдаленный и прекрасный уголок Содружества. А я водил группы учеников купаться, полагая это своей обязанностью, хотя меня самого при одной мысли о том, чтобы нырнуть в воду, охватывал страх.
Затем – как всегда, внезапно – погода сделалась слишком холодной для купаний, однажды утром истертые булыжники Старого Подворья оказались покрыты инеем, за обедом на наших тарелках появилась свинина – верная примета того, что мороз добрался до холмов, лежащих ниже по течению Гьолла. Наконец я был вызван к мастеру Гурло с мастером Палаэмоном.
– Вот уже не первый квартал, – начал мастер Гурло, – мы получаем о тебе, Северьян, только положительные отзывы, и ученичество свое ты почти выслужил.
– Детство позади, – почти шепотом добавил мастер Палаэмон, – впереди – жизнь зрелого мужчины. В голосе его слышалась искренняя симпатия.
– Именно, – подтвердил мастер Гурло. – Праздник нашей святой покровительницы близок. Ты, без сомнения, уже подумал о будущем?
Я кивнул.
– Да. После меня капитаном станет Эата.
– А ты?
Я не понял, что он хочет сказать, и мастер Палаэмон, увидев это, мягко спросил:
– Кем будешь ты, Северьян? Палачом? Ведь ты можешь оставить гильдию, если будет на то твоя воля.
Я – твердо, будто даже слегка шокированный – ответил, что никогда и не помышлял о таком. Но это было неправдой. Как и все ученики, я знал, что ни один из нас не является членом гильдии окончательно и бесповоротно, пока не даст на это согласия по достижении совершеннолетия. Более того – хоть я и любил гильдию, но в то же время ненавидел ее. Нет, не из-за боли и мук, порой причиняемых невинным либо, по малости содеянного, не заслужившим столь строгого наказания. Я полагал бесполезным и ненужным служение власти не только неэффективной, но и безмерно далекой. Пожалуй, лучше всего выразить чувства, которые я питал к гильдии, так: я ненавидел ее за унизительную и изнурительную жизнь, любил за то, что она была моим домом, и вместе любил и ненавидел потому, что она была древней и слабой и, казалось, должна была существовать вечно.
Конечно, я не стал высказывать всего этого мастеру Палаэмону, хотя мог бы, не будь с нами мастера Гурло. Да, казалось невероятным, что моя облаченная в отрепья верность может быть принята всерьез; но все же это было так.
– Обдумывал ты возможность ухода или нет, – сказал мастер Палаэмон, – этот выбор для тебя открыт. Многие сказали бы, что только глупец способен, выслужив тяжкий срок ученичества, отказаться стать подмастерьем. Но все же ты вправе поступить так, если пожелаешь.
– Но куда же я пойду?
Вот что, хоть я и не мог сказать им этого, являлось настоящей причиной, в силу которой мне хотелось остаться. Я знал, что за стенами Цитадели – или даже за стенами нашей башни – простирается огромный мир, но не мог представить себе, какое место мог бы занять в нем. Оказавшись перед необходимостью выбирать между рабством и зияющей пустотой свободы, я испугался, что получу ответ на свой вопрос, и добавил:
– Я вырос здесь…
– Да, – сказал мастер Гурло самым официальным. тоном, на какой был способен. – Но ты еще не палач. На тебя еще не возложена маска.
Сухая, морщинистая рука мастера Палаэмона пошарила в воздухе и нашла мою.
– Посвящаемым в сан священника обычно говорят:
«Да приобщишься к таинству навеки!» Здесь имеется в виду не только приобщение к знанию, но и принятие помазания, которого не снять, не стереть, хотя оно и невидимо. Каково наше помазание, тебе известно.
Я снова кивнул.
– Стереть его – невозможнее невозможного. Уйди ты сейчас, люди будут говорить о тебе только: «Его вырастили палачи». Но когда ты примешь помазание, скажут: «Он – палач!» И идя за плугом либо маршируя под барабанную дробь, ты все равно будешь слышать: «Он – палач!» Ты понимаешь это?
– Я и не желал бы слышать ничего иного.
– Вот и хорошо, – сказал мастер Гурло, и оба внезапно улыбнулись, причем мастер Палаэмон обнажил в улыбке редкие, кривые зубы, а зубы мастера Гурло оказались квадратными и желтыми, точно у дохлой лошади. – Тогда настало время посвятить тебя в главную, окончательную тайну. – (Даже сейчас, когда я пишу это, мне отчетливо слышна торжественность в его голосе.) – До церемонии тебе неплохо было бы подумать над ней.
Затем они с мастером Палаэмоном открыли мне тайну, заключенную в самом сердце гильдии и еще более сокровенную, ибо в честь нее, лежащей на коленях самого Панкреатора, не служат литургий.
После этого я дал клятву не раскрывать этой тайны никогда и никому – кроме тех, кто подобно мне сейчас принимает посвящение в гильдию. И клятвы этой наряду со множеством прочих впоследствии не сдержал.
Глава 11
Празднество
День нашей святой покровительницы приходится на самый конец зимы, и в этот день мы веселимся вовсю. Во время шествия подмастерья представляют танец мечей с фантастическими прыжками и пируэтами; мастера возжигают в разрушенной часовне Большого Двора тысячу ароматических свечей; мы же накрываем столы для пиршества.
В нашей гильдии прошедший год считается изобильным, если в этот день хотя бы один подмастерье возвышается до звания мастера, урожайным, если хотя бы один ученик становится подмастерьем, и скудным, если никаких возвышений не происходит. Поскольку в тот год, когда я стал подмастерьем, ни один из подмастерьев не поднялся до мастера (что неудивительно – такое случается реже, чем раз в десятилетие), церемония возложения маски на меня завершала урожайный год.
Даже в этом случае приготовления к празднеству заняли не одну неделю. Я слышал, будто в стенах Цитадели трудятся члены не менее ста тридцати пяти гильдий. Некоторые из них (наподобие кураторов) слишком немногочисленны, чтобы праздновать день своего святого в часовне, и потому вынуждены присоединяться к своим городским собратьям. А те, кто числом поболе, стараются изо всех сил – пышность празднеств служит репутации гильдии. Солдаты – на Адриана, матросы – на Барбару, ведьмы – в день святой Мэг – и так далее. И все стараются при помощи убранства, представлений и дарового угощения привлечь на церемонию как можно больше стороннего люда.
Все – кроме гильдии палачей. Ни один посторонний не ужинал с нами в день святой Катарины более трехсот лет. Последним, отважившимся явиться к нашему столу, был, говорят, некий лейтенант стражи, сделавший это на пари. Существует множество пустопорожних баек, повествующих о том, как с ним обошлись – например, будто его усадили за праздничный стол в кресло из раскаленного докрасна железа. Но все они лгут. В соответствии с обычаями гильдии, он был принят с почетом и угощен на славу. Однако оттого, что мы за мясом и праздничным пирогом отнюдь не хвастались друг перед другом причиненными пациентам муками, не изобретали новых методов пытки и не проклинали тех, кто умер под пыткой слишком быстро, он испугался еще сильнее – вообразил, будто мы усыпляем его бдительность, с тем чтобы впоследствии захватить врасплох. С этими мыслями он много пил, мало закусывал, а вернувшись в казармы, пал наземь и принялся биться головой об пол, словно в одночасье потерял все, во что верил, и пережил великие страдания. Через некоторое время он сунул в рот ствол своего оружия и нажал на спуск, но уж в том нашей вины не было ни грана.
После этого в часовне на святую Катарину не бывало никого, кроме палачей. Но все же каждый год (зная, что на нас смотрят из-за высоких стрельчатых окон) мы готовимся к празднику, подобно всем прочим – и даже усерднее. И в этот раз на столах у входа в часовню наши вина сверкали в свете сотни светилен, словно рубины; жареные быки нежились в лужах подливки, дымясь и вращая глазами из цельных лимонов; агути и капибары в шкурах из хрустящего поджаренного кокоса, будто живые, резвились на бревнах из ветчины и каменных россыпях из свежевыпеченного хлеба.
Мастера, которых в тот год, когда я стал подмастерьем, было всего двое, прибыли на праздник в паланкинах с занавесками, сплетенными из цветущих ветвей, и ступили на ковры, выложенные из разноцветного песка, – картины эти, повествующие о традициях гильдии, подмастерья выкладывали по зернышку в течение многих дней, чтобы стопы мастеров разметали их в один миг.
Внутри ждали своего часа огромное шипастое колесо, дева и меч. Колесо это я знал отлично, так как раз десять за время ученичества помогал устанавливать и убирать его. В обычные дни оно хранилось в башне, под артиллерийской площадкой. Меч, шагов с двух выглядевший совсем как настоящее орудие палача, был простой деревяшкой, насаженной на старый эфес и выкрашенной блестящей серебряной краской.
Вот о деве не могу сказать ничего. Во время первых праздников, которые могу вспомнить, я, по малолетству, просто не задумывался о ней. Когда стал постарше (капитаном в те годы был Гилдас, вышедший в подмастерья задолго до того дня, о котором я пишу сейчас) – считал, что это, должно быть, одна из ведьм, но еще через год или два понял, сколь крамольной была эта мысль.
Возможно, она была служанкой из какой-то отдаленной части Цитадели. Возможно, жительницей города, за плату либо в силу неких старых связей с нашей гильдией согласившейся играть эту роль. Не знаю. Знаю только, что каждый год эта женщина – насколько я могу судить, одна и та же – участвовала в нашем празднике. Она была высокой и стройной, хотя и не такой высокой и стройной, как Текла, смуглой, черноглазой, жгучей брюнеткой. Я никогда и нигде больше не видел подобного лица – оно казалось чистым, глубоким озером среди лесной чащи.
Пока мастер Палаэмон, как старший из мастеров, рассказывал нам об основании гильдии и жизни наших предшественников в доледниковые времена (эта часть повествования каждый год, по мере продвижения ученых изысканий мастера Палаэмона, менялась), она стояла между мечом и колесом. Молча стояла она и тогда, когда мы запели Песнь Страха – исполнявшийся лишь раз в году гимн гильдии, который каждый ученик должен знать назубок. Молчала она и тогда, когда мы преклонили колени для молитвы.
После вознесения молитв мастер Гурло и мастер Палаэмон, при помощи десятка старших подмастерьев, начали ее легенду. Иногда декламировал кто-то один, иногда – все вместе, а порой – двое возглашали каждый свое, в то время как прочие играли на флейтах, выточенных из бедренных костей, и трехструнных ребеках, визжавших совсем по-человечески.
Когда они достигли той части повествования, в которой Максентий приговаривает нашу святую к смерти, четверо подмастерьев в масках бросились к деве и схватили ее. Она, столь молчаливая и безмятежная прежде, с криком рванулась прочь. Тщетно! Но стоило подмастерьям подтащить ее к колесу, оно внезапно зашевелилось. При свете свечей поначалу казалось, будто из обода наружу выбралось множество змей – зеленых питонов с алыми, лимонно-желтыми и белыми головами. Но это были не змеи, это были всего-навсего цветы – бутоны роз. Вот уже один шаг отделяет деву от колеса – и бутоны (я прекрасно знал, что они сделаны из бумаги и упрятаны до времени в сегменты обода) распускаются! Подмастерья отступают, изображая страх, но судьи – мастер Гурло, мастер Палаэмон и прочие, хором декламирующие слова Максентия, – гонят их вперед.