Год змея - Лехчина Яна "Вересковая" 10 стр.


Но Хортим никогда не был как его отец.

– А, Малика Горбовна, – усмехнулся Мстивой. – Наслышан. Даже хотел прислать сватов от старшего сына, да кто только к ней не сватался. От сыновей ханов до… как там? Кузнецов? Сапожников? Я запамятовал.

Краем глаза Хортим заметил, как побагровел человек по его левую руку. Отец всегда говорил, что главное оружие Мстивоя Войлича – не меч и не топор. Язык. Он умел хлестать, как плеть, до мяса и кости. Раны, оставленные его словом, дурно заживали. Князь Мстивой неспешно поднялся с места, собравшись отвечать, и Хортим понял, что пропал. «Даже не советовался ни с кем», – заметил он.

– Ты прошел долгий путь, чтобы просить моей помощи. Другие отказали тебе, те, кто, кажется, бедствует и умирает. Значит, есть причина, почему их страх не дает плодов. – Мстивой говорил нерасторопно, но звонко и мерно, будто мурлыча. Хортим догадывался, что такой голос мог мгновенно взлететь до могучего боевого клича, слышного между кораблями. – Так ли все плачевно, княжич?

«Не тебе за каменными стенами рассуждать о чужом горе». Хортим сжал потрескавшиеся губы, а Мстивой, словно услышав его мысли, приподнял брови.

– Почему я должен печься о ком-то больше, чем они сами?

«Потому, что эта беда общая, князь, пусть оно и кажется по-другому. Потому, что ты можешь, и если у кого и хватит сил одолеть Сармата, так это у тебя». Но Мстивой Войлич имел свое мнение на этот счет: он не собирался губить верных людей и разорять ни за что собственные земли. Позже Хортим думал, что правда в их разговоре была о двух концах. Он призывал к достойному свершению, может, сбивчиво, но зная, что это необходимо. А Мстивой, как и пристало правителю, охранял тех, кто доверил ему свои жизни. И едва ли собирался умирать – и видеть, как умирают его близкие, – за чужие княжества.

Мстивой склонил голову вбок, и одна из медовых косичек свесилась у виска.

– Тем не менее я буду рад, если ты и твои люди останетесь моими гостями.

«Он не отступит от своего, как раньше не отступал отец», – почувствовал Хортим. Мстивой кажется мягче и приветливей, но это ложь, и убедить его даже сложнее, чем погибшего гуратского князя. Хортим приложил усилие, чтобы скрыть досаду. Никто не умел предугадывать действия Мстивоя Войлича, и тот мог в равной степени и помочь Хортиму, и зарезать его на пиру. Чтобы лишить Гурат-град последней надежды и пресечь не ладящий с Волынью род.

Не убил, но и не помог. Предпочел держаться в стороне – или сделать вид, что ни во что не вмешивается. Говорили, в этом Мстивой был мастер.

Хортим не успел ответить – вежливо и достойно. Из горла Фасольда вырвался нечеловеческий, звериный рык. Прежде чем всполошилась Соколья дюжина и двинулись княжеские кмети, воевода выхватил топор и со страшным треском вогнал его в ближайший стол. Под лезвием разошлась древесина, и в дубовой столешнице появился раскол, короткий и зияющий.

– Вот тебе, а не гости и пиры, волчий выродок. – С лица Фасольда еще не сошла багровая пелена. – Ты всего лишь трус, Мстивой Войлич, который трясется за свою шкуру.

Когда Хортим приказал ему держать себя в руках, то опасался именно этого.

Время потекло медленно, словно студень. Вот Тужир выступил из-за каменного трона, вот Арха хватанул Фасольда за ворот рубахи, а сам Хортим вцепился в плечо воеводы, будто мог удержать вылетевшие слова. Он потянулся к его уху, но угроза не сорвалась с губ. Подвело охрипшее горло. Мстивой Войлич тоже поворачивался медленно – и заводил руки за поясницу так, как если бы плыл в густой воде. Блеснул и исчез из виду волчий череп на пальце. Под бровями пылали оледеневшие сапфиры. Раньше Хортим уже видел подобный взгляд, правда, глаза были бледно-зеленые. Если его отец смотрел так, то летели головы, а спины лопались до хребта.

Князь развернулся полубоком. Он наблюдал, как на слабом ветерке из оконной щели трепыхался волчий стяг, развернутый по стене.

– Недобрую службу сослужил ты мне, Хортим Горбович, – ласково-насмешливо сказал Мстивой, переводя взгляд на него. Фасольда, сбросившего с себя Арху, как котенка, словно не заметил. – Я думал, ты привел ко мне своего воеводу. А ты запустил в мой дом облезлого пса, которому разве что со свиньями за забором жрать, – голос стал еще ласковее, – и пускать слюни на молодых соколиц.

Хортим вцепился сильнее в застывшее плечо Фасольда и наконец-то прошипел ему в ухо:

– Прочь. Только дернись – убью.

Он не знал, забоялся ли Фасольд – и если забоялся, то кого. Тужира ли, выхватившего оружие из ножен, или Соколью дюжину, дышавшую в затылок. Самого ли Хортима с горящими черными глазами или Мстивоя Войлича, только Фасольд мертвенно посерел, а его лицо стало еще злее.

Когда нападет Тужир, а за ним и другие, отвечать придется Хортиму, – это он привел в Волчий дом человека, оскорбившего князя. Это его человек, каков бы ни был. Но Мстивой лениво махнул ладонью:

– Оставь. Этот уйдет сам.

Тужир повиновался, а Хортим с трудом отнял пальцы, сжавшиеся на плече Фасольда, как соколиные когти. Воевода шумно дышал и оглядывал зал ненавидящим взглядом – так, будто хотел раздробить каждую голову. Шелестел волчий стяг на стене. Мстивой по-прежнему не смотрел на обидчика.

Он мог швырнуть Фасольду его вырванный язык и бросить тело дворовой своре. Мог спросить с Хортима виру за оскорбление – а Мстивой, как и Кивр Горбович, спрашивал только кровью. Но знал, что есть вещи страшнее казни. Поэтому дал понять посеревшему, злому Фасольду: ты мне не ровня, колодезников сын. И твои слова – собачий лай и бормотание слабоумного. За такого, как ты, и спрашивать нечего. А теперь смотри – случившееся просочится сквозь каменные стены: приходил изгнанный воевода да поднял себя на смех. И молва обкатает тебя, как волны – камень, и затронет ту рану, которую Мстивой чувствовал, словно шакал, сквозь толщу кожи.

Это тот безродный пес сватался за гуратскую княжну Малику Горбовну? Это ему князь Кивр велел убираться прочь, пока, помня старые заслуги, не высек до костей?

Хортим, не мигая, следил за Фасольдом, хрустнувшим шеей. Только хоть слово скажи, только попробуй – но воевода сплюнул под ноги и ушел, подхватив топор со стола.

Песня перевала

IV

Дни слились для Рацлавы в одну бесконечную ленту времени. Мерзлая земля уступала скалистому предгорью, и ехать стало труднее: телега невесты тяжело переваливалась на камнях. От постоянной тряски у девушки болела голова и ломило затекающее тело, но она ничего не говорила. Всадникам приходилось хуже. В последние дни шли беспрерывные ливни, и дождевые капли обрушивались на крышу повозки, – Рацлава думала, что еще немного, и дерево не выдержит. Разойдется по щепам. Хавтора ругалась, плотно задергивала окно, чтобы не просачивалась вода, и, кутаясь в шафранно-желтое покрывало, слушала, как Рацлава ткала музыку.

Несмотря на утро, было темно: солнце заволокли лохматые свинцовые тучи. Моросил холодный дождь, грозивший вырасти в очередной ливень. Караван ехал на восток по предгорью, копыта коней месили хлюпающую грязь, и прошлым вечером одна пегая кобылка, поскользнувшись на мокром камне, сломала ногу. Клубился слепящий туман, и сквозь него тянулось постанывание свирели.

Черный жеребец споткнулся, и Скали едва удержался в седле. Выругался и раздраженно вытер глаза рукавом.

– Клянусь, если драконья суложь не заткнется, я переломаю ей руки, – процедил он. Лутый промолчал: его повязка набрякла, и вода обильно струилась по лицу и шее, заполняя рот.

В повозке Рацлава мало что ощущала и ткала из того, что было, – из неверного тепла шерстяных одеял, внешнего холода и пара дыхания. К нитям Хавторы она не прикасалась. Незачем заставлять старуху проникнуться музыкой больше, чем обычно, и убеждать, что эти песни – для нее. Сейчас девушка играла для себя.

Но как же она хотела ткать из людей. Тогда Рацлава бы не просто разбрасывала невесомые полотна историй – с людьми они стали бы куда звучнее, шире и прекраснее. Если бы она вытянула нити, из которых состояла Хавтора, то впряла бы степные травы, полуденное солнце и жар костров в южные сказки про ханов и рабынь с глазами-алмазами. Она бы знала, как размять в волокно силу и верность. Но пока ей подчинялись одни мыши да небольшие птицы, и постанывание свирели несло с собой песни о севере из поволоки, звуков дождя и ускользающего тепла одеял.

Август едва пошел на излом, но вокруг уже пахло осенью. На Мглистый полог выпал первый тонкий снег, и инистая почва поблескивала сквозь него оледеневшими листьями. Вдали поднимались фьорды.

Люди слышали в историях Рацлавы цвета, которые она никогда не различала. Ей открывались лишь жидковатые дымки, улавливаемые глазами грызунов и диких уток. Кровь ягод, лопавшихся под ее ногами у Божьего терема. Небесный хрусталь ручья.

На возвышении стоял дом, приземистый и уютный, – пастух Вельш жил не богато, но и не бедно. И довольно уединенно: до ближайшей деревни – путь вниз по склонам Мглистого полога. Прочь от пастбищ, где ходили отары овец. Хозяин, крепкий и невысокий ростом, стоял на крыльце: кафтан был расстегнут, ветер трепал рубаху, а правая рука упиралась в бок. Пальцы щупали синий кушак. Из-под темно-русых бровей светлели глаза и оглаживали взглядом деревянные балки дома. Холмы и молочные облака. Переливающиеся змеи заливов. Все, только не телегу перед крыльцом. В ней лежали мягкие тюки с овечьей шерстью и небрежно сброшенные одеяла, а поводья держал второй сын Вельша, двадцатилетний Ойле. Плотный, статный, с шапкой кудрявых темно-рыжих волос. Рукава его рубахи закатились, обнажив насыщенно-оранжевые, крупные бляшки веснушек на внешней стороне предплечий.

Четырнадцатилетний Эйсо закинул в телегу последний мешок и, выпрямившись, угрюмо потер нос тыльной стороной запястья. Темно-русый, еще по-мальчишески щуплый Эйсо, с густыми, но не совсем ровно остриженными прядями, падающими на лоб.

Однажды, когда он болел, Рацлава перебирала их пальцами. А Эйсо, лет семи или восьми, метался на постели и бредил.

Рацлава выдохнула, вытягивая из свирели еще одну нить. Братья не были плохи. Иногда Ойле делал ее жизнь чуть счастливей – приносил эдельвейсы, как другим сестрам, и выпускал из дома. Разговаривал не особо часто, но Эйсо и вовсе предпочитал ее не замечать. Хотя никогда не обижал и наедине мог передать чашу или помочь найти стул. Наверное, им было тяжело увозить Рацлаву в Черногород, чтобы продать купцу и закрыть старый отцовский долг, – они не Хрольв.

– У тебя две младшие сестры, которым нужно выйти замуж. А кто их возьмет, пока старшая ходит в девках?

Это было правдой, и Рацлава не могла дольше отравлять им жизнь.

– Ну же, сестрица, ты сыграешь свои песенки черногородскому купцу. Так, как умеешь на самом деле. Так, чтобы ему понравилось. Что тебе стоит?

Тогда она думала, что это будет стоить ей семьи и дома. Оказалось, большего.

Перед телегой стоял хорошо сложенный юноша. Его белесые волосы вились надо лбом, а взгляд был почти ласковым. Хрольв улыбнулся, покачав головой. И, отвернувшись от тюков, отряхнул руки двумя хлопками.

– Сестрица, – громко произнес он, когда на пороге появилась бельмяноглазая девушка. – Отец сказал тебе ехать с нами.

Хрольв был младше Рацлавы на год и считал, что слепота выела ее разум. Он относился к ней как к не особо смышленому животному, прибившемуся к дому: нельзя гнать, пока отец не разрешит. Теперь разрешил. И Хрольв думал, что Рацлава, как и глупый зверь, способна понять только разложенные на слоги, мелодичные слова.

Он всегда так к ней обращался, неискренне вежливо. Напускная нежность, смешанная с запрятанным презрением. Хрольв состоял из совершенно гладких, но скользких нитей, и Рацлаве никак не удавалось ухватить их. Она не слышала, как брат рыдал над ее свирелью, и ей было жаль.

– Ну же, сестрица. – Хрольв чуть согнул колени и упер ладони в бедра. – Ты ведь умница и поедешь с нами добром, без криков?

Рацлава, осторожно подбредшая на дыхание коней, побледнела еще сильнее. Тонкий пласт снега потрескивал под ее ногами. Хрустели цветы. Одной рукой она сжимала свирель на кожаном шнурке, а пальцами второй боязливо коснулась телеги. Черты исказились, и, обернувшись, Рацлава дохнула злобой в приятно улыбающееся лицо Хрольва.

– Ингар убьет тебя, когда узнает.

Хрольв опустил светлые ресницы, но улыбнулся еще шире.

– Хватит Ингару с тобой возиться. Ойле, помоги ей забраться в телегу.

Когда Ойле набросил на ее ноги одно из шерстяных одеял, то его серые глаза, казалось, выцвели до кусочков грязного льда.

– Прости, – выдохнул он. Его голос, низкий и теплый, напоминал залитую солнцем древесину, из которой был вырезан семейный стол. – Прости, если сможешь.

Знал бы ты, чем все обернется. Что купец, заплативший за пастушью дочь, не удержит в своих стенах историй о чарующей свирели. И что Рацлаву назовут драконьей невестой и караван повезет ее на восток.

– Что это, ширь а Сарамат? – встрепенулась Хавтора. – Мне кажется, твоя свирель поет на разные голоса.

Повозка скрипела и качалась, жгуты тумана стелились у колес и лошадиных копыт. Дождь лил, как из прохудившегося корыта Сестры ветров. Ребра темно-синих гор расплывались у горизонта, и снег на их вершинах тонул в грозовом мареве. Вместо ответа Рацлава отпустила свирель и поднесла к слепым глазам правую руку. Скрюченную, как птичья лапка, в свежих порезах и порванных белых лоскутьях. Она долго держала ее перед собой, будто могла видеть лунки крови в сгибах пальцев и кривые линии на ладони.

Рацлава высунула кончик языка и почувствовала вкус железа. Раньше, когда свирель раскалывала кости, было хуже. Ингар говорил, что ее губы выглядели так, словно кто-то бил их стальной рукавицей. Но теперь, спустя пять лет, от влажно-кровоточащего, почти бескожего рта остались лишь трещины и маленькие язвочки.

– Мне кажется, гар ину, я слышу имена. – Хавтора зябко повела плечами, и с жестких седых волос сползло покрывало. С мягким шорохом соскользнуло до татуированного плеча: Рацлава представила ночной огонь, горячий шепот и смятые кошмы в шатрах. Она хочет, хочет соткать из этого свои полотна. Из этого – и еще многого. Из того, что принадлежит сотням людей. Ей мало их восторгов и слез, смеха и танцев под красивую музыку. Ей нужны они все. Их звуки и запахи, умения, мышцы и кости. Языки и лица, голоса.

– Такого не может быть, – проговорила рабыня. Она поправляла покрывало, устраиваясь на подушках, как кошка, – казалось, ее тело не затекало и не даже не думало болеть. Старуха впервые посмотрела на Рацлаву иначе, прищуренно.

– Не может, – едва вслушиваясь, сказала девушка. Она пыталась разогнуть пальцы.

Глаза у Хавторы стали хитрые, в цвет латунного рабского ошейника.

– Кто такой Ингар, ширь а Сарамат?

Ее голос изменился. Рацлава уловила в нем что-то кроме прежнего подобострастия. Любопытство и лукавство? Страх?

Девушка медленно положила руку на одеяло и подняла белый, с почти зажившей ссадиной подбородок.

– Мой брат, – неторопливо ответила она, и этого показалось недостаточно. У Рацлавы четверо братьев, но Ингар – особенный. Она сухо добавила: – Когда я родилась, была голодная зима, и мать отнесла меня в лес. А Ингар спас.

– Зачем он сделал это? – удивилась Хавтора. Рацлава, еще не ставшая драконьей невестой, не вызывала у нее обожания. – Тебя было нечем кормить.

Девушка погладила одну из кос, переброшенных на грудь.

– Запасы моего отца не иссякли даже в голодную зиму. Моя мать осунулась, но не заболела и могла бы меня выходить. Мои старшие сестра и два брата жили далеко не так хорошо, как раньше, но им не грозила смерть.

– Тогда почему?

Рацлава приподняла соболиные брови.

– Я слепа. А кому нужен слепой ребенок?

Хавтора согласно замурлыкала в ответ, пропуская сквозь пальцы бахрому походных подушек. Рацлава даже не шелохнулась: она знала, что тукерской рабыне нет дела до пастушьей дочери. Она боготворила невесту дракона.

– Если бы твой брат жил у нас, в Агыр-ол, Пустоши, его бы убили за непокорность. Кто он такой, чтобы идти против слова отца?

Рацлава нахмурилась.

– Хорошо, что мой брат не из Пустоши.

И все же семья сделала для Рацлавы больше, чем она заслужила. Ее кормили и одевали целых девятнадцать лет, хотя она не могла помогать по дому так, как ее сестры, и едва ли бы вышла замуж. Мать, заплакав, отказалась нести ее в лес во второй раз, а отец дрогнул под взглядом Ингара. Брату тогда было шестнадцать, он недавно потерял ногу и служил подмастерьем на старой дедовской мельнице. Ингар знал, что мать предпочтет заниматься с маленьким Ойле, поэтому свой первый год Рацлава провела с ним – ее поили козьим молоком и заворачивали в шкуры под мерный рокот жерновов.

Назад Дальше