Преступник (сборник) - Стивенсон Роберт Льюис 19 стр.


— Я тоже этому рад, — Жан-Мари.

— Наш дом должен был бы служить храмом скромных добродетелей! — торжественно продолжал доктор, с особым удовольствием смакуя собственные слова. — Быть может, одной из причин того, что я так люблю эту деревушку, является то обстоятельство, что ее история схожа с моей. Не знаю, говорил ли я тебе, что раньше я был очень богат?

— Нет, вы мне этого вроде не говорили, — ответил мальчик, — едва ли я мог бы забыть об этом. В любом случае мне очень жаль, что вы потеряли свое состояние.

— Жаль? — воскликнул доктор. — Ну, друг мой, как видно, мое воспитание еще не успело повлиять на тебя. Выслушай меня и ответь мне по совести, как всегда: скажи мне, где бы ты больше желал жить — в старом, многолюдном, укрепленном Гретце или в нашем новом маленьком скромном Гретце, тихом и спокойном, не ведающем ни тревог, ни войны, окруженном со всех сторон зелеными лугами и лесами, где нет ни паспортов, ни воинской дисциплины и где тебя не гонит вечерний колокольный звон, хочешь не хочешь, в постель с закатом солнца?

— Мне думается, что я предпочел бы жить в новом Гретце, — ответил Жан-Мари.

— Ну, без сомнения, — подхватил доктор — и я тоже, конечно! И вот точно так же я предпочитаю мое настоящее положение и мой скромный достаток моему прежнему богатству. «Золотая середина!» — восклицали с восторгом древние мудрецы, и я вторю им от всего сердца, я подписываюсь под их мудрыми словами обеими руками. Разве у меня нет доброго вина, вкусного обеда, лакомых блюд, чистого здорового воздуха, лугов и лесов для прогулок, чистой, светлой реки для купания, уютного славного дома, очаровательной и прелестной жены и маленького мальчугана, которого я люблю как родного сына? Ну, а если бы я был богат, как раньше, я бы, конечно, жил в Париже, а знаешь ли ты, что такое Париж? Могу тебя уверить, что Париж — это не синоним рая! Вместо этого приятного шелеста ветра в листве — шум вавилонского столпотворения и грохот на мостовых, ослепительная белая, желтая и красная штукатурка домов вместо спокойных серых тонов деревенских строений и полей, зелени лугов и лесов, и сверх всего расшатанные нервы и неправильное пищеварение. Представь себе все это! Ты уже заранее можешь предвидеть результаты и последствия: мысль постоянно возбуждена, сердце бьется в неровном ритме, человек становится не похож на себя самого: все в нем суета, огорчение, досада, возбуждение. Я терпеливо и настойчиво изучал себя, потому что это есть истинная задача философа, и я знаю себя и свой характер, как музыкант знает свой инструмент. Стоит мне только вернуться в Париж, и я совсем пропаду: я разорюсь до последней нитки игрой, потому что игра — это моя страсть! Мало того, я разбил бы жизнь и сердце моей милой Анастази тем, что стал бы изменять ей на каждом шагу. Вот что для меня означает Париж!

Этого Жан-Мари никак не мог понять. Он не мог понять, как место может настолько изменить не только всю жизнь и вкусы человека, но и его самого — такого прекраснейшего человека, как доктор. В это положительно невозможно было поверить.

— Париж, — возразил Жан-Мари, — весьма приятное местопребывание, и когда я жил в Париже, я не замечал в себе никаких особенных изменений, — добавил он с уверенностью.

— Как, — воскликнул доктор, — а разве не там ты начал воровать?

— Да, но что же из этого? — в ответ на замечание промолвил мальчуган.

Вообще, его никоим образом нельзя было убедить, что воровать дурно и что он поступал предосудительно, когда воровал, да и сам доктор этого не думал. Но дело в том, что этот господин становился всегда чрезвычайно щепетильным, когда находил нужным возражать, как это было теперь.

— Ну, я вижу, ты начинаешь понимать, что моими истинными, единственными друзьями были те люди, которые меня и разорили. Гретц стал моей академией, моим санаторием, моим раем земным, источником чистых и невинных удовольствий! И если мне предложат миллионы, я откажусь от них, я отрину их от себя и воскликну: отойди от меня, сатана! Прими к сведению мой пример, сынок, пренебрегай богатством и избегай развращенного и опустошающего влияния больших городов, и пусть твоим девизом в течение всей жизни будет «Гигиена и средний достаток», то есть умеренность и аккуратность во всем.

Замечательно, что гигиенический метод доктора Депрэ и вся его система поразительно совпа— дали с его вкусами, а картина описываемой им идеальной образцовой жизни являлась добросовестнейшим повторением той жизни, какую он вел в данное время. Но нетрудно убедить ребенка в том, что вы ему излагаете неопровержимые факты из собственной жизни, чему вы сами служите подтверждением. А кроме того, что было всего более убедительно в философии доктора, так это неподдельный энтузиазм философа, его искренняя убежденность и восторженное преклонение перед своими теориями. Кажется, не было на свете человека, который бы так же страстно желал быть удовлетворенным своей философией, как доктор Депрэ, и если он был не особенно логичен и потому не имел права рассчитывать на возможность воздействовать на разум собеседника посредством убеждений, то, будучи несомненно поэтом в душе, он овладевал его воображением и обольщал его чувства, очаровывая своими вдохновенными речами. А то, чего он иногда не мог достигнуть при обычном своем настроении — блаженного восхищения собой и своими теориями, — то ему часто удавалось в минуту находившей на него временами меланхолии.

— Мальчуган, сегодня держись от меня подальше, — говорил патрон в подобные минуты. — Будь я суеверен, я бы попросил тебя помянуть меня в своих молитвах. Сегодня у меня самое мрачное настроение — мне думается, что злой дух царя Саула, что ведьма, преследовавшая купца Абудала, что тот дьявол, который не давал покоя средневековому монаху, овладели мной, вселились в меня и хозяйничают у меня в душе. Теперь начинают брать во мне верх порочные наклонности моей натуры, и мои невинные удовольствия тщетно манят меня к себе: меня влечет в Париж, тянет окунуться с головой в его грязь, пошлость, разврат и соблазны. Смотри! — При этом господин Депрэ доставал из кармана горсть серебряных монет. — Смотри, я отказываюсь от этих денег, я бросаю их прочь от себя, потому что мне нельзя доверить и пенса! Возьми эти деньги, забери их от меня!.. Сбереги их для меня, либо истрать на зловредные сласти, либо брось их в самую глубь реки — и я одобрю твой поступок. Спаси меня от меня самого, от той негодной, скверной половины моей личности, которую я ненавижу и презираю! И если ты увидишь, что я колеблюсь, — действуй решительно! Останови поезд! Вызови крушение, если это нужно!.. Ну, конечно, в данном случае я говорю иносказательно, но ты ведь меня понимаешь. Любая крайность, какое угодно несчастье было бы для меня лучше, чем добраться живым до Парижа.

Не подлежит сомнению, что доктору немалое удовольствие доставляли подобные маленькие сцены, вносившие разнообразие в его партию: они представляли собой «байронизм» его несколько искусственной поэзии жизни, его блаженного, но немного однообразного существования. Однако для мальчика, хотя тот смутно чувствовал театральность этих проявлений, они все же не проходили без последствий. Они являлись для него чем-то более серьезным, более знаменательным. И если доктор придавал им слишком мало значения, то ребенок, в свою очередь, придавал слишком много веса этим мнимым искушениям, их реальности, серьезности их значения и упадку духа своего наставника.

Но вот однажды у Жана-Мари блеснула мысль: «Разве нельзя употреблять богатство с пользой?» И он высказал эту мысль своему наставнику.

— В теории, конечно, можно! — ответил доктор. — Но опыт доказал, что на практике никто этого не делает. Все охотно воображают, что они станут исключением из общего правила, если им достанется большое состояние, но на деле обладание им действует на людей развращающе: рождаются неизвестно откуда совершенно новые желания и аппетиты, и глупое пристрастие к показному щегольству вытравляет из сердца истинную радость наслаждения.

— Значит, вы были бы и лучше, и счастливее, если бы имели меньше того, что вы имеете сейчас? — спросил мальчик.

— Конечно, нет, — возразил доктор, но при этом голос его слегка дрогнул.

— А почему же нет? — продолжал допрашивать безжалостный мучитель.

— Почему?! — И у доктора зарябило в глазах: он увидел перед собой разом все цвета радуги, и устойчивая вселенная как будто заходила перед ним ходуном и готова была обрушиться вместе с ним. — Потому, — сказал, наконец, Депрэ после весьма продолжительной паузы, как бы наставительно, — потому что я устроил свою жизнь согласно моим доходам, которых мне теперь как раз хватает на все, а в мои годы человеку уже тяжело менять свои привычки и оказаться вынужденным расстаться с ними. Это может нарушить его душевное равновесие и спокойствие.

Это был жестокий удар по теориям, и философ еле увернулся от него. После этого доктор долго пыхтел и потом весь остаток дня был мрачен и молчалив. Что же касается мальчика, то он остался очень доволен разъяснением своих сомнений и даже очень удивлялся, как это он сам не смог предвидеть этого столь очевидного ответа, который теперь казался ему самым естественным. Его вера в своего наставника была тверда и непоколебима, Жан-Мари никогда не позволял себе усомниться в нем. Так, например, Депрэ имел склонность находиться в некотором подпитии после обеда, особенно после того, как ему приходилось отведать своего любимого ронского вина (из виноградников с берегов реки Роны), к которому он питал особую слабость. Тогда он начинал распространяться о своих нелепых чувствах к Анастази и с раскрасневшимися щеками и блуждающей двусмысленной улыбкой разглагольствовал на всевозможные темы, при этом отпуская довольно слабые и нескромные остроты. Но приемный сын, одновременно с этим маленький конюх, никогда не допускал даже мысли об обидном для доктора подозрении, не совместимом с его чувством благодарности к этому человеку. Правда состоит в том, что человек может заменить вам родного отца и все-таки выпивать лишнее за обедом, но положительные по природе натуры обыкновенно не скоро мирятся с такого рода истинами и всеми силами отвергают их и гонят от себя даже самую мысль о них.

Доктор Депрэ всецело завладел сердцем этого мальчика, но вместе с тем он весьма ошибался и сильно преувеличивал свое влияние на ум, характер и взгляды Жана-Мари. Без сомнения, мальчуган усвоил некоторые суждения и мнения своего наставника, но при этом никто не мог бы сказать, чтобы он отказался хотя бы от одного из своих взглядов, своих мнений и своих убеждений. Убеждения у него были собственные, как бы врожденные. Убеждения эти можно было бы назвать девственными, невыработанными, это был сырой материал убежденности и решимости, и к этому наличному запасу убеждений он прибавлял другие, новые убеждения, но менять или отбрасывать прежние он не хотел и не находил нужным. Он даже не заботился о том, согласовались ли все его убеждения между собой. Вообще он не находил удовольствия в мысленном переживании их или в выражении их словами; слова Жан-Мари считал вообще ненужным упражнением, а речь — своего рода искусством или дарованием, чем-то сродни танцам. И когда он бывал один, то его удовольствия носили характер чисто созерцательный, можно даже сказать, растительный. Бывало, заберется он в леса, лежащие в направлении к Ашеру, сядет у входа в какую-нибудь пещеру, под сенью старых берез, и вся душа его словно переселяется в его глаза. Весь он уходит в безмолвное созерцание: не шелохнется, с места не стронется, а сидит без движения и без мысли и пассивно переживает нахлынувшие на него ощущения. Солнечный свет и тонкие кружевные тени берез, едва заметно дрожащие на земле от дуновения ветерка, колышущего ветви, тонкий абрис верхушек сосен на светлом фоне небес — все это поглощало, зачаровывало его, усыпляло все остальные его способности и даже самые мысли. В эти моменты все его существо было преисполнено одним только чувством, в котором сливались все остальные чувства и ощущения, как все цвета спектра сливаются и пропадают в общем белом цвете.

И в то время как доктор упивался и одурманивал себя собственными словами, маленький приемыш конюх убаюкивал себя сладостным для него безмолвием.

V

Обнаружение клада

Экипаж доктора Депрэ представлял собой двухколесную, с одной осью, повозку с верхом. Такого рода экипажи весьма поПуларны у провинциальных и сельских врачей во Франции. Где только ни встретишь такие экипажи, на каких только дорогах, в каких только глухих углах, и всегда его можно сразу заметить и на больших дорогах, обсаженных тополями, и у заборов деревенских гостиниц или крестьянских домов. Экипажи подобной конструкции отличаются тем, что на ходу они постоянно покачиваются, особенно если лошадь идет рысью, покачиваются или как бы кивают то взад, то вперед по ходу своего движения, вследствие чего его в шутку прозвали качалкой, или кивалкой, или же просто трясучкой. Верх экипажей этого рода обыкновенно представляет собой порядочных размеров свод, явственно вырисовывающийся на фоне окрестного пейзажа, и производит на скромного и наблюдательного пешехода впечатление довольно глупое и вместе с тем не лишенное некой чванливости. Разъезды в такой таратайке, или одноколке, конечно, не являются основанием для особого чванства и отнюдь не придают необычайной важности ее владельцу, но можно предположить, что это весьма полезно при болезнях почек, и может быть именно этим объясняется такая распространенность и поПуларность этого рода экипажей у врачей.

Однажды рано утром Жан-Мари запряг докторскую качалку, отпер зеленые ворота, вывел лошадь на улицу, затем запер ворота и взобрался на козлы немудреного экипажа. Почти в ту же минуту на крыльцо дома вышел сам доктор, облаченный с ног до головы во все белое, причем полотняный костюм его блистал ослепительной чистотой и белизной. В руках у него был большой, телесного цвета зонт, а на перевязи висела жестяная ботаническая коробка. Он сел в одноколку, и экипаж весело покатился, подымая пыль на дороге и легкий ветерок, дувший седокам в лицо во время движения. Доктор и его спутник отправились во Франшар собирать растения, чтобы использовать их в качестве пособий и материалов для «Сравнительной фармакопеи».

Прогромыхав некоторое время по большой насыпной проезжей дороге, они свернули в лес и тронулись по полузаросшей лесной дорожке. Одноколка мягко катилась по влажному песку, слегка поскрипывая на хрустевших под колесами сухих ветках и корнях. Над головами седоков раскинулся громадный зеленый шатер, точно зеленое облако, и тихо шелестели переплетенные между собой густые ветви бесконечного числа деревьев. Под сводами леса воздух сохранял еще свежесть ночи, здесь дышалось как-то особенно легко и приятно. Гигантские фигуры и причудливые очертания деревьев с их воздушными зелеными шапками производили впечатление ряда величественных изваяний, а стройные линии стволов невольно манили глаз вверх, все выше и выше, пока восхищенный взгляд не останавливался, наконец, на самых верхних, самых нежных листочках кроны, дрожавших и сверкавших на светлом, почти серебристо-белом фоне далекой небесной лазури. Проворные грациозные белочки весело, живо и игриво качались и перепрыгивали с ветки на ветку, с одного дерева на другое, словно носились по воздуху. Это было самое подходящее место для истинного и убежденного служителя и поклонника богини Гигиеи.

— Бывал ты когда-нибудь во Франшаре, Жан-Мари? — спросил своего спутника доктор.

— Никогда, — ответил мальчик.

— Это развалины среди ущелья, — продолжал патрон, принимая свой поучительный менторский тон. — Развалины отшельнического скита и часовни. В истории говорится довольно много о Франшаре: упоминается о том, как часто здесь разбойники убивали отшельников, как одинокие монахи жили в строжайшем воздержании и как все свои дни проводили в молитвах. Сохранилось и дошло до нас послание, обращенное к одному из этих отшельников настоятелем его ордена. Всякий монах, видишь ли, принадлежал к какому-нибудь ордену, а настоятель являлся главой всего ордена. Послание это замечательно тем, что оно содержит массу самых разумных гигиенических советов: в нем отшельнику рекомендуется оставлять книгу, чтобы стать на молитву, и после молитвы снова приниматься за книгу, чтобы не утомлять себя чрезмерно тем или другим, а кроме того, время от времени, как только тот почувствует усталость, оставлять и книгу, и молитву и отправляться в сад и наблюдать за пчелами, делающими мед, и умиляться красотой природы. Ну разве это не моя нынешняя система? Ты, конечно, не раз замечал, что я отрывался от моей «Фармакопеи», иногда даже бросал ее на полуфразе, чтобы выйти на солнышко, на свежий воздух. Я положительно преклоняюсь перед автором этого послания: по всему видно, что это был человек мыслящий, озабоченный тем, что есть самого существенного и важного. И, право, если бы я жил в Средние века (но я от души рад, что этого не случилось), я, наверное, тоже стал бы отшельником, если бы только не был профессиональным шутом, потому что в те времена только эти две профессии были доступны человеку с философским складом ума. Ему оставалось лишь смеяться или молиться — иначе говоря, смех или слезы. Да, пока не воссияло солнце позитивной философии, мудрецу приходилось выбирать из этих двух занятий одно или другое.

Назад Дальше