Преступник (сборник) - Стивенсон Роберт Льюис 8 стр.


Я долго колебался, прежде чем решиться проверить эту теорию на практике. Я прекрасно сознавал, что рискую жизнью, поскольку столь сильное снадобье, способное встряхнуть основы моей индивидуальности, легко могло — если дозировка окажется неправильной или если принять его не вовремя, — навсегда стереть ту имматериальную оболочку, которую я хотел с его помощью изменить. Но под конец соблазн, вызванный столь исключительным и необыкновенным открытием, взял верх над соображениями здравомыслия. Задолго до этого я приготовил свою микстуру; тотчас я купил у известной оптовой аптекарской фирмы большое количество известной соли, которая, как я знал по опытам, была последней необходимой составной частью для открытого мною снадобья. И вот в одну проклятую ночь, в поздний час, я смешал все необходимые элементы, проследил, как они кипели и дымились в склянке, и, когда процесс кипения окончился, набравшись смелости, выпил эту жидкость.

Последовали страшная ломота в костях, тошнота и душевный ужас, сильнее которого человек не может испытать даже в час рождения или смерти. Потом эти муки начали быстро утихать, я пришел в себя, словно очнулся от страшного болезненного припадка. Было что-то странное в моих ощущениях, что-то неописуемо новое, и в самой своей новизне — невероятно сладостное. Я почувствовал себя более молодым, легким и счастливым физически; внутренне я испытывал какую-то беспечную беззаботность; в воображении моем быстрым роем носились какие-то беспорядочные чувственные образы, с меня как будто упали оковы долга, я почуял незнакомую, новую, но далеко не невинную свободу души. При первом дыхании этой новой жизни я ощутил, что сделался гораздо порочнее, в десять раз грешнее, стал рабом собственного греха. И в то мгновение мысль эта радовала и опьяняла меня, как вино. В порыве, вызванном новизной этих ощущений, я протянул вперед руки и тут же убедился, что стал гораздо меньше ростом.

В то время в моем кабинете еще не было зеркала; трюмо, стоящее теперь рядом со мной, когда я пишу эти строки, было перенесено сюда позже специально для того, чтобы я мог наблюдать свои превращения.

Ночь была уже на исходе, наступало утро — мои домочадцы все еще были погружены в глубокий сон. Опьяненный надеждой и торжеством, я решил проникнуть в своем новом виде в спальню. Я пересек двор, где с неба, как мне казалось, на меня смотрели в немом удивлении звезды, видя впервые за все тысячелетия своей бдительной жизни такое существо; я прокрался дальше по коридорам — чужой в своем собственном доме — и, войдя в свою комнату, впервые узрел черты и внешний облик Эдварда Хайда.

Здесь я должен рассуждать уже только теоретически, говоря не то, что знаю, но то, что мне кажется наиболее вероятным. Порочная часть моей натуры, теперь отдельно мною воплощенная, была менее крепка и хуже развита, чем добрая, которую я только что покинул. С другой стороны, в течение моей жизни, на девять десятых представлявшей собой жизнь добродетельную и сдержанную, эта порочная часть меньше пускалась в ход и поэтому была не так истощена. И именно поэтому, как мне кажется, Эдвард Хайд был гораздо стройнее и моложе, чем Генри Джекил. Как на лице одного явно лежал отпечаток доброты, так ясно и крупно было начертано зло на челе другого. Зло, кроме того (являющееся, как мне все еще кажется, смертной стороной человека), оставляло на этом теле печать уродства и разложения. И все же, когда я глядел на это уродливое отражение в зеркале, я испытывал не отвращение, а скорее какую-то приветливую радость. Ведь в зеркале был я. И эта моя ипостась казалась мне естественной и человечной. В моих глазах она выглядела более выразительной и яркой, чем та несовершенная и двойственная личина, которую до сего времени я привык называть своей. И я, несомненно, в некоторой степени был совершенно прав. Я заметил, что когда я облачался в личину Эдварда Хайда, то никто поначалу не мог подойти ко мне без видимого физического отвращения. Это, как мне думается, объясняется тем, что все человеческие существа, какими мы их видим, состоят из смеси добра и зла, а Эдвард Хайд, единственный среди человечества, состоял из абсолютного зла.

Я замешкался перед зеркалом лишь на мгновение: надо было еще проделать второй и последний опыт. Мне оставалось убедиться, не утратил ли я свою индивидуальность навсегда и безвозвратно и не придется ли мне еще до света дня бежать из дома, который уже перестал быть моим. И, поспешив назад в кабинет, я еще раз приготовил и выпил питье, еще раз перенес муки расщепления и снова пришел в себя уже с натурой, лицом и фигурой Генри Джекила.

В ту ночь я достиг гибельного распутья. Если бы я подошел к своему открытию в более благородном настроении духа, если бы я произвел опыт, находясь под влиянием чистых и богобоязненных побуждений — все было бы иначе, и из этих мук смерти и рождения я восстал бы ангелом, а не бесом. Снадобье само по себе не имело силы выбора; оно не было ни дьявольским, ни божеским; оно только сотрясало врата тюрьмы моей души; и, подобно узнику, который был заперт в этой тюрьме, вырывался на свободу. В то время добродетельная сторона моего «я» дремала; дурная же, пробужденная тщеславием, была наготове и быстро воспользовалась открывшейся возможностью. И то, что вырвалось наружу, оказалось Эдвардом Хайдом. Поэтому, хотя у меня теперь было две натуры, как и два внешних облика, одна из них была целиком злой, другая все еще была старым Генри Джекилом, на исправление и обновление двойственности которого я уж больше не надеялся. Таким образом, все случившееся целиком было направлено к худшему.

Даже в то время я еще не поборол своего отвращения к сухости кабинетной жизни ученого. Временами на меня находило легкомысленное настроение. И поскольку мои радости и удовольствия были по меньшей мере не особенно почтенными, — я же был не только хорошо известен и пользовался всеобщим уважением, но становился еще и довольно пожилым, — то с каждым днем эти мои наклонности становились все более и более неудобными и нежелательными. И, с учетом именно этой ситуации, мое новое могущество меня соблазнило и поработило. Мне стоило только выпить стаканчик питья, чтобы сразу сбросить с себя обличье старого почтенного профессора и надеть, как толстую шубу, личину Эдварда Хайда. Я улыбнулся этой мысли; тогда она мне казалась смешной; и я сделал свои приготовления с величайшей осторожностью. Я снял и обставил дом в Сохо, до которого полиция успела проследить Хайда. В качестве экономки я нанял женщину, которая, как я знал, будет молчалива и не очень взыскательна в вопросах нравственных. С другой стороны, я объявил своим слугам, что некий мистер Хайд (которого я описал) может пользоваться полной свободой и правами хозяина в моем доме. Во избежание недоразумений я несколько раз открыто приходил в дом в облике Хайда и приучил их к себе. Потом я составил то завещание, против которого вы так восстали; так что, если бы со мной приключилось что-нибудь в облике доктора Джекила, я мог бы преобразиться в Эдварда Хайда без материального ущерба. И, защищенный, как мне казалось, со всех сторон, я начал пользоваться странными выгодами своего положения.

До этого люди обычно нанимали разных отчаянных проходимцев, чтобы те исполняли их преступные замыслы, а сами тщательно оберегали свою репутацию. Я же оказался первым, служившим таким отчаянным проходимцем для самого себя. Я стал первым человеком, который мог появляться в обществе в ореоле добродетельной порядочности или в одно мгновение, как школьник, сбросить с себя эту личину и с головой окунуться в море порока. Благодаря моей непроницаемой мантии я был неуязвим и находился в полной безопасности. Только подумайте об этом — ведь я даже не существовал! Стоило мне только добраться до двери своей лаборатории, войти в нее, успеть в одну-две секунды смешать и проглотить питье, которое всегда стояло наготове, и, что бы перед этим ни совершил Эдвард Хайд, он исчез бы с лица земли, как пятнышко пара от дыхания, оставленное на поверхности зеркала. А на его месте, в тишине своего дома, спокойно занимаясь в кабинете при свете лампы, сидел бы человек, который мог посмеяться над любыми подозрениями: Генри Джекил.

Удовольствия, которые я желал вкушать в своем новом тайном облике, были, как я сказал, не особенно почтенны, но едва ли можно высказаться про них резче. Воплощаемые же Эдвардом Хайдом, они очень быстро начали склоняться к чудовищным. Когда я возвращался после подобных похождений, то часто погружался в глубокое смятение перед своей распущенностью. Это незнакомое мне существо, которое я вызвал из своей собственной души и посылал в мир наслаждаться, было существом злым и порочным; каждый его поступок и каждая его мысль были крайне эгоистичны; оно с животной жадностью наслаждалось чужими муками и страданиями и было бесчувственно, словно каменное. Временами Генри Джекил приходил в неописуемый ужас от поступков Эдварда Хайда. Но создавшееся положение было совершенно исключительным, стояло вне законов общества и не поддавалось контролю совести. В конце концов Хайд, и один только Хайд, был виновен во всем. Джекил от этого не становился ничуть хуже. Он снова возникал с его неприкосновенными положительными качествами и добродетелями; он даже спешил, если только это было возможно, исправить зло, совершенное Хайдом. И, таким образом, совесть его оставалась спокойна.

Я не имею намерения вдаваться в подробности устроенных мною (поскольку до сих пор не могу верить, что их совершал я) безобразий. Я хочу лишь указать на предостережения и на последующие события, которые лишь приближали мою кару. У меня лишь однажды случилась неудача, о которой — поскольку она не имела последствий — я упомяну вскользь. Жестокий поступок, однажды совершенный мною по отношению к ребенку, настроил против меня одного прохожего, в котором я лишь недавно узнал вашего родственника; какой-то врач и семья ребенка присоединились к нему; я даже начал опасаться за свою жизнь; но, наконец, чтобы удовлетворить их более чем справедливое негодование, Эдвард Хайд вынужден был привести их к двери моего дома и выдать им чек, подписанный Генри Джекилом. Но в будущем мне с легкостью удалось оградить себя от подобных случайностей, открыв в другом банке текущий счет на имя самого Эдварда Хайда. А когда, изменив немного наклон своего почерка, я снабдил своего двойника подписью, то решил, что нахожусь вне досягаемости судьбы.

Месяца за два до убийства сэра Кэрью, возвратившись очень поздно после одного из своих приключений, я наутро проснулся с немного странным ощущением. Напрасно я стал оглядываться вокруг; я узнал дорогую обстановку и высокие потолки моей комнаты в докторском доме, узнал рисунок полога на своей кровати и узор на раме из красного дерева. Но что-то внутри меня, в глубине души, продолжало настаивать на том, что я нахожусь не в том месте, обстановку которого вижу, а в маленькой комнате в Сохо, в которой я привык спать в облике Эдварда Хайда. Я улыбнулся при этой мысли и, по обыкновению, начал лениво исследовать психологические причины этой иллюзии, изредка впадая снова на мгновение-другое в дремоту. Я все еще находился в таком состоянии, как вдруг, в один из моментов, когда я бодрствовал, мой взгляд упал на мою руку. Как вы, наверное, часто замечали, руки доктора Джекила по форме и размерам носили вполне определенный профессиональный отпечаток: они были очень крупны, тверды, уверенны, белы и красивы. Но рука, которую я теперь увидел столь ясно в желтом свете позднего лондонского утра и которая, полуобнаженная, лежала поверх одеяла, была худой, узловатой, с выступающими жилами, покрытой густой растительностью. Одним словом, это была рука Эдварда Хайда.

Я, наверное, глядел на нее с полминуты, погруженный в тупое удивление, как вдруг ужас проснулся у меня в груди внезапно и неожиданно, как звук цимбал. Вскочив с постели, я подбежал к зеркалу. Увидев свое отражение, я остолбенел; кровь застыла в моих жилах. Да! Накануне вечером я лег спать Генри Джекилом, а проснулся Эдвардом Хайдом. Чем это перевоплощение можно было объяснить? Вот вопрос, который я задал себе в первую очередь. И потом, с новым приливом ужаса, возник второй — как это исправить? Было уже позднее утро, слуги давно проснулись, а все мои снадобья находились наверху, в кабинете, добраться до которого оказалось не так-то легко — следовало спуститься по длинной лестнице, пройти через коридор и затем пересечь весь открытый двор и анатомический театр. Правда, я мог бы закрыть лицо, но к чему, если невозможно было утаить перемену в моем росте? И тогда, со вздохом огромного облегчения, я вспомнил, что прислуга уже привыкла ко второму моему «я», которое она видела довольно часто. Я наскоро, кое-как, оделся в платье доктора и вскоре прошел через дом, где Брэдшоу отступил и застыл в удивлении, увидав мистера Хайда в такой час и в таком костюме. Десять минут спустя доктор Джекил вернулся к своему прежнему облику и уже сидел за столом с озабоченным лицом, делая вид, что завтракает.

Аппетита, естественно, у меня быть не могло. Этот необъяснимый случай, это непредвиденное нарушение моего открытия показалось мне своего рода таинственным вавилонским перстом, выводящим на стене роковые слова предупреждения. И я начал обдумывать, серьезнее чем когда-либо, результаты и возможные последствия моего двойного существования. Та часть моего «я», которая обладала способностью воплощаться отдельно, за последнее время усиленно питалась и много работала; мне в последнее время даже стало казаться, что тело Эдварда Хайда несколько увеличилось в размерах и как будто (когда я принимал этот облик) кровь в нем бежала быстрее. И тут я начал опасаться, что, если так будет продолжаться длительное время, как бы навсегда не было уничтожено равновесие моей натуры, не исчезла бы сила добровольного превращения, и не сделались бы безвозвратно моими облик и натура Эдварда Хайда. Сила питья далеко не всегда проявлялась одинаково. Однажды, в самом начале моих опытов, оно мне изменило, и превращение вовсе не состоялось. После этого не единожды мне приходилось удваивать дозу, а однажды, с риском для жизни, даже утроить ее. Эти редкие исключения из правила были до сих пор единственным темным пятнышком, омрачавшим мое теперешнее существование. Но, принимая во внимание случившееся утром, я вынужден был признать, что если вначале трудно было освобождаться от облика Джекила, то в последнее время постепенно, но упорно это затруднение обретало обратное действие. Все это вместе взятое как будто указывало на одно: что я постепенно терял власть над своим первоначальным «я» и понемногу отождествлялся со второй и наихудшей частью своего существа.

И теперь, очевидно, мне предстояло выбрать между этими двумя. У обеих моих натур была общая память, но остальные свойства были разделены между ними крайне неровно. Джекил (существо сложное) то с боязливым отвращением, то с жадным упоением участвовал в наслаждениях и приключениях Хайда, но Хайд был совершенно равнодушен к Джекилу или вспоминал о нем так, как вспоминает горец-разбойник пещеру, в которой он прячется от преследования. Джекил опекал с более чем отеческой заботливостью Хайда; Хайд проявлял более чем сыновнее равнодушие. Остаться Джекилом значило убить в себе стремление и вкус к тем наслаждениям, которым я давно тайно предавался и которыми в последнее время начал злоупотреблять. Слиться же с Хайдом значило бы убить тысячи интересов и стремлений, и сразу и навсегда стать презираемым и одиноким, растеряв всех своих друзей. На первый взгляд, казалось бы, выбор был неравен, но оставалось еще одно соображение, которое должно было бы также лечь на чашу весов: в то время как Джекил должен был мучиться и страдать на костре воздержания, Хайд даже не сознавал бы, чего он лишился. Какими бы странными ни выглядели обстоятельства моего положения, тем не менее условия, в которые я оказался поставлен, были также в порядке вещей и стары, как сам человек. Почти те же соблазны и опасения предстают перед каждым соблазняемым и дрожащим грешником. И со мной случилось то, что случалось с большинством моих ближних: я выбрал лучшую участь, но оказался слишком слабым, чтобы отстоять ее.

Да, я предпочел пожилого неудовлетворенного доктора, окруженного друзьями и питающего благородные надежды. Я решительно простился со свободой, сравнительной юностью, легкой походкой, сильно бьющимся Пулсом и тайными удовольствиями, которыми я наслаждался в облике Хайда. Но, сделав этот выбор, я все-таки не полностью уничтожил все следы: я не отказался от квартиры в Сохо и не выбросил платье Эдварда Хайда, всегда лежавшего на всякий случай наготове у меня в кабинете. Но все же в течение целых двух месяцев я твердо придерживался своего решения; в течение двух месяцев я вел такую строгую жизнь, как никогда прежде, и наслаждался радостями спокойной совести… Но время начало постепенно притуплять остроту моего страха, а спокойствие совести сделалось состоянием обычным и потеряло прелесть новизны. Я снова начал мучиться тоской и желанием, словно Хайд во мне рвался на свободу. И наконец, в минуту нравственной слабости, я снова составил и выпил чудодейственный напиток.

Назад Дальше