– Да снимай же все, не стой истуканом! – девица крепко ухватилась за ремень и потащила винтовку через голову. Чисто машинально казак ухватился за цевье. – Да ты что?! – она искренне изумилась. – Хотя… Давай, меня так никто еще не пользовал – в шинели, с винтовкой, при шашке…Как романтично будет…
– Так ты для этого меня позвала? – отвалил челюсть молодой казак и мучительно покраснел. У него еще ни разу не было женщины, и он испугался, возможного сраму испугался – это не девчонок в селе тискать. Опыта не было – в селе за порчу девки головенку вмиг открутят…
– А как же! И мы должны революции один день послужить! Бесплатно. А откуда у молодого казака или солдата деньги… А-а… Так у тебя еще не было женщины, – догадалась девица и плотоядно улыбнулась. – Ну, то горе поправимое!
Она тут же прижалась к Федору и крепко поцеловала казака в губы. У нее были теплые ищущие губы и проворный язык – Батурин задохнулся от удовольствия, и его забила нетерпеливая дрожь ожидания. А проворные девичьи руки принялись разоблачать служивого…
Через неделю казаки опамятовались, принесли повинную. Командование не налегало на репрессии – земли нет, от полицейской службы на золотых приисках, которая оплачивалась весьма прилично, казаков отстранили за два года до революции. И что делать станичникам прикажите, как голодные семьи кормить? А потому военные власти зашевелились – и служить стражниками на приисках разрешили, и землеустройство начали. Но то позже было, а в ту неделю раскаявшихся казаков «строили и равняли». Федора не трогали – молод еще, да и не бунтовал, против властей не выступал с речами…
Но всю эту неделю Батурин пребывал в отчаянии – не поражение революции его беспокоило, про нее он и думать забыл, а те маленькие зловредные блошки-вошки, что поселились в паху и приносили невыносимые страдания. Эта мерзкая проститутка наградила его подлыми тварями, и хорошо еще, что не дурной болезнью (только через год Федора смог полностью успокоить знающий и опытный врач, нанеся ущерб в двадцать целковых за осмотр и анализы, которые с кряхтением заплатил отец).
Какие тут размышления о судьбах революции – казак почти целую неделю ожесточенно воевал с ушлыми насекомыми. Мыло с гребешком не помогли – от пенной воды они не убежали, а вычесать гребешком оказалось делом затруднительным – казаку чудилось, что вместо одной вычесанной твари появляются две новые, более злобные и охочие до его тела. Обтирание спиртом дало отнюдь не спасительный эффект – твари не сдохли, а опьянели и с утроенной энергией принялись за кровососание.
Казак боялся даже нечаянно почесаться – он хорошо знал насмешливость сослуживцев. Однако сохранить тайну не удалось – Степан о чем-то догадался и прямо спросил «сынка» – так старослужащие казаки-«дядьки» называли молодняк. Федор со слезами признался в своей беде…
– Помогу несчастью, – сказал обстоятельный Степан, что чуть ли не в отцы ему годился. – Поймай живьем десяток сих вошек, засади их в банку и накрой крышкой, чтоб не разбежались. А потом сбегай и купи большую бутылку водки и закуски хорошей.
Федор быстро сбегал в монопольку, купил штоф зеленого стекла с засургученным горлышком. Затем он забежал в лавку за хлебом, сыром, бужениной и копченым омулем, прихватив луковицу и головку чеснока, и галопом помчался обратно, к спасительному лечению, неся магарыч расфасованным по разным закуткам длинной кавалерийской шинели.
Вот только это было началом – за спасение пришлось отслужить. Казаков просто достал каптенармус Никитка Метляев – по четверти от каждого фунта овса недодавал. И на том большие барыши имел – мешок овса в день прикарманивал вороватый приказной, который к тому же обманывал казаков и с сеном. А деньги спускал на выпивку да на падших бабенок, до которых был зело охоч, погуливая от жены. И хитрый был – жена в сотне шагов от казармы в собственном доме жила, дочь богатых казаков Могилевых (что известью торговали), а сном-духом не ведала.
Такое поведение каптенармуса требовало наказания, и орудием мщения Степан избрал несчастного Федора – напоить прижимистого приказного водкой до бесчувствия, благо тот пил без меры, а Батурин был почти трезвенником, и всыпать в мотню отловленных блох. Федор только вздохнул от такого коварства, но своя рубашка ближе к телу, и отправился к зловредному каптенармусу…
Дело прошло как по маслу – напоив Никиту в каптерке до бесчувствия, Батурин высыпал спящему в мотню под исподники отловленных кровососов, а сам побежал к Степану за исцелением. Заветное лечение оказалось простым – сам себе выбрил волосы на причинном месте да смазал там дурно пахнувшей мазью, что достал где-то запасливый «дядька».
Но на этом история не закончилась – через два дня в казарму прорвалась разъяренной фурией жена Метляева, статная казачка с мощной грудью, выше тщедушного мужа на голову, пудов шесть веса, с большими кулаками. Дневальный был отброшен в сторону как пушинка, а баба схватила мужа за шкирку, выволокла его во двор, паскудя по дороге такими словами, что многие казаки ошалели. Выбегать следом никто не рискнул – всем жизнь дорога, но к окнам сразу прилипли, друг дружку тесня и локтями отпихивая.
То, что увидел Федор, он больше не только не видел, но о таком и не слышал. Баба держала мужа на весу, ухватив за грудки одной рукой, а другой отвешивала пощечины. Хорошо, что не кулаком, насмерть бы его убила. Молодой офицер, сунувшийся было из штаба на пресечение безобразия, получил такую гневную тираду, что спал с лица и, забыв обо всем, мгновенно ретировался с поля брани. Сурово наказав своего блудливого супруга, женщина горделиво передернула могучими плечами и ушла.
А каптенармус на целую неделю впал в глубокую задумчивость, перестал воровать, только шепелявил себе тихонько под нос, да постоянно загибал пальцы, что-то подсчитывая. А через месяц всех казаков старших возрастов демобилизовали, ушел и Степан, и проученный Метляев. Федор получил наглядный урок и боялся теперь женитьбы как огня. Мало ли отец ему кого подберет – и оплеухи давать будет, и вшами наградит.
Но женился казак через три года на милой глазастой девчушке, для которой он стал первым и единственным мужчиной в ее жизни, и полюбила его Тоня пылко, и ласкала нежно – какие уж тут оплеухи…
Медведево
(Семен Кузьмич Батурин)
Мунгал шел ходко. И потянулись версты – справа Олха петляет вдоль длинного хребта на десяток верст, слева лесостепь, что до Иркута тянется, а впереди, еще далеко, показались крыши ладных домов Смоленщины, большого старожильческого села, в прошлом казачьей станицы. Так уж повелось в Сибири, что поселенцы зачастую называли свои села именем далеких родин – вот и стоят Смоленщина, Московщина и прочие…
Делать остановку в селе Семен Кузьмич не стал, только перекрестился на церковь. Вброд перешел мелкую Олху, что здесь недалече в спокойный Иркут впадала, да заставил шенкелями Мунгала прибавить хода, перейдя в ходкую и тряскую рысь. Две дюжины верст за пару часов для строевого коня отдых, а не поход – резво рванул, только снег из-под копыт отлетал в разные стороны. Скакал казак вдоль того же хребта, что уже шел на север, вот только слева тракт поджимал широкий Иркут, медленно кативший свои воды в величавую Ангару.
На той стороне реки вдалеке виднелись крыши Максимовщины, старинного казачьего села, где казаков сейчас осталось только три двора. Сыновья атамана Максима Перфильева основали заимку двести пятьдесят лет тому назад и назвали ее по имени своего легендарного отца, что несколько сибирских острогов заложил и край этот царям подарил. Крестьяне просили у казаков позволения на их землях поселиться, и те соглашались – а зачем отказывать, если много всего. И до тех пор хорошо все шло, пока пришлые числом казаков значительно не превысили, а там началось то, что и в других казачьих селениях происходило – была земля ваша, а стала наша, а теперь убирайтесь прочь, господа казаки, мы свои порядки введем…
Сплюнул от обиды Семен и ожег плетью Мунгала – тот в галоп перешел. От Смоленщины семь верст до Медведево – откормленный конь прошел их на одном дыхании. Завидев знакомую цель, Мунгал припустил еще шибче – понимала умная тварь, что конец пути уже совсем близок, и ждет его вскорости теплое стойло и душистое сено.
Сразу за Синюшиной горой открылось большое поле – то казачьи владения пошли. Впереди, версты через четыре, виднелась Глазковская гора, слева синей лентой катил свои воды кормилец Иркут, а вдалеке справа, за сизой каймой тайги шла Мельниковская падь – там кончались казачьи наделы.
Сам казачий поселок Медведево раскинулся между Иркутом и Чертовым озером (из-за поганости своей так названным), а покосы шли аж до устья узкой речушки Кая, что от Мельниковской Пади аккурат под самой Глазковской горой текла и в Иркут впадала. А на горе той предместье города Иркутска стоит, с вокзалом железнодорожным у подножия на другой стороне, где уже воды свои величавая красавица Ангара к Енисею несет.
Мал казачий поселок, и трех десятков дворов не набирается, даже школы собственной здесь нет – казачата в Глазково учатся, благо недалеко. Но двадцать лет назад дворов вдвое меньше было – разросся поселок за счет олхинских, максимовских, баклашинских да введенских казаков, что от притеснений и безземелья съехали с родных мест. Но крепки казачьи дома, нигде нет покосившихся заборов или ветхих строений, которых пруд-пруди в крестьянских селениях, особенно у новоселов.
Жили здесь издавна крепко – хоть земли было мало. Пока дорогу железную вокруг Байкала не построили, зимний извоз выручал. От Култука тракт торговый зимой по Иркуту шел, а Медведки – последний поселок перед Иркутском. Тут купцы и прихорашивались маленько, в бане мылись, лошадям роздых давали – и во всей красе в город катили на следующий день.
А летом казаки лес в верховьях рубили и сплавом его по Иркуту занимались. Огромный город, где чуть ли не сто тысяч жителей, уйму дров потреблял весь год – работы хватало. Но и хлеб растили, конечно, и овощи разные, рыбу продавали всякую – соленую, свежую и копченую. Покупатель завсегда находился, горожанам ведь есть-пить тоже охота. Семен Кузьмич из Олхи весной (цены выше тогда, ибо осенние припасы заканчиваются, а новых нет) в город пять-семь подвод с мукой, овощами, солениями-копчениями разными постоянно отправлял…
Только за Синюшиной горой Семен Кузьмич придержал Мунгала, перевел на шаг. Сейчас торопиться ни к чему – у внучат глаза острые, разглядят верхового казака на таком расстоянии и сразу же сообразят, что дед едет, ибо нет за Смоленщиной других казаков, кроме старого Батурина. И еще раз горестно вздохнул отставной служивый – кругом казачьи имена, а казаки давно изгоями на родной земле стали. Взять хоть предместье Глазково, что казак основал…
У крайнего двора Акундина Медведева стояли три оседланных лошади, а четверо казаков, с желтыми лампасами, в шинелях и башлыках, при шашках и в сдвинутых набекрень папахах гулеванили, прикладываясь поочередно к горлышку пузатой бутыли.
Дело житейское – на побывку домой приехали казаки из дивизиона, вот и пьют на радостях. А что еще делать казакам прикажите, лучше уж этот день потерять, но отдохнуть на славу от казарменного бытия, а с утречка и по хозяйству поработать можно. Хорошо отдыхают казаки, всласть, как полагается. Углядев верхового, служивые развернулись поперек проулка и в четыре луженые глотки песню разухабистую разом загорланили:
За Аргунью, ой да за рекой, казаки гуляют!
Эх, эх, живо не робей, казаки гуляют!
Эх, эх, живо не робей, казаки гуляют!
Они свои каленые стрелы за Аргунь пущают!
Эх, эх, живо не робей, за Аргунь пущают!
Эх, эх, живо не робей, за Аргунь пущают!
Горланили весело, с задором, видно, приняли уже немало. Песня была старая, забайкальская, из тех времен, когда иркутских казаков отправляли туда на помощь в караулы, набеги немирных мунгалов и маньчжурцев отражать. Оттуда на Иркут и привезенная дедами-прадедами.
Они, братцы, ой да мало спят – в поле да разъезжают!
Эх, эх, живо не робей, в поле да разъезжают!
Эх, эх, живо не робей, в поле да разъезжают!
Забайкальцы, ой да храбрецы, бравые робяты!
Эх, эх, живо не робей, бравые робяты!
Эх, эх, живо не робей, бравые робяты!
Песня была бодрящая, глотки луженые, так что Семен Кузьмич заслушался ребят. А те не унимались, разливались соловьями.
Они, братцы, ой да молодцы – водку пьют, гуляют!
Эх, эх, живо не робей, водку пьют, гуляют!
Эх, эх, живо не робей, водку пьют, гуляют!
Сладко выпьем, ой да поедим – все горе забудем!
Эх, эх, живо не робей, все горе забудем!
Эх, эх, живо не робей, все горе забудем!
И тут казаки добавили от себя такую похабщину, что у Семена Кузьмича, всю свою жизнь знавшего только одну женщину, Богом данную жену Анну, под папахой покраснели уши. Ох, и острые глаза у служивых – и углядели, и узнали, и сразу деда подковырнули. Его уважали, как и любого старика, но это не избавляло от таких вот приветствий – у каждого найдут станичники любимую мозоль и тут же на нее и надавят. Палец в рот не клади…
– Здорово дневал, Семен Кузьмич, – Пахом Фереферов, рослый усатый казачина, с двумя лычками младшего урядника на желтых погонах, вышел на дорогу, пьяно покачиваясь на ногах. – С властью тебя новой. Керенского большевики того, по самую… – и казак сделал такой выразительный в своей хулительности жест, что Батурин тут же поперхнулся ответным приветствием, а казаки радостно заржали, давясь смехом. Ох уж этот Пахом, бабник, срамник и пьяница, но казак работящий и храбрый. И тут же приветил их:
– И вам здорово. Ну и похабники же вы, хоть моих седых волос постесняйтесь. Не порол я вас, когда мальцами без штанов бегали…
– Это точно, дед, повезло. Антон вон Глашке своей сразу к подолу припал, видать, шибко ты его порол. Застращал казака, тоже не пьет и на сторону к жалмеркам не бегает…
Дружно и весело ржут казаки, как лошади, но дорогу освободили и руками приветственно старику помахали. А выпить не предлагали. Все знали, что природа жестоко обидела всех Батуриных – коли выпьют хоть полчарки, тотчас выворачивает их страшно, будто изнанку свою выблевывают. Впрочем, не всех – Федор, второй сын, мог выпить немного и не блевал при этом, как худой котенок. Так то, наверное, от матери, от рода Кошкиных, передалось.
Миновав два двора, Семен Кузьмич подъехал к третьему – большой пятистенок, наличники с затейливой резьбой, крытая железом крыша, добротные постройки, крепкий забор из плотно пригнанных досок, свежеокрашенных в синий цвет. Его ждали – тесаные ворота раскрыты на всю ширь, а сын Антон, простоволосый, в гимнастерке без ремня, но с крестом и медалями на широкой груди, тут же взял Мунгала под узду и ввел коня во двор.
Семен Кузьмич тяжело сполз с седла, заботливо придержанный сыном, с чувством перекрестился. Доехал…
Остров
(Федор Батурин)
Батурин вырвался из сладкого омута воспоминаний и, памятуя о долге, побежал на второй этаж. Уже на лестнице он услышал громкий и призывный голос Керенского, но, заглянув в зал для собраний, Федор обомлел. Вроде бы всех штатских удалили из здания, а просторный зал был забит ими более чем наполовину.
В первых рядах сидели донцы и с упоением внимали крикам Керенского, уже слышанным Батуриным внизу – «Завоевания революции в опасности», «Русский народ самый свободный народ в мире», «Революция совершилась без крови – безумцы большевики хотят полить ее кровью», «Предательство перед союзниками» и прочие довольно избитые митинговые лозунги, зачастую не имевшие между собой связи.
А представители его Уссурийской дивизии, в отличие от донцов, вели себя совершенно иначе, развязно – злобно зыркали глазами на Керенского, громко шушукались между собой и звучно, на весь зал, материли «временных» министров. Раздался даже выкрик маленького круглолицего урядника из первого Амурского полка: «Неправда! Большевики не этого хотят!»