Иркутъ Казачiй. Зарево над Иркутском - Романов Герман Иванович 7 стр.


– Вот возьми, – в руки внука была сунута трубочка из свернутых купюр. – Не гоже такому молодцу без деньги в кармане жить. Теперь и подарки купить сможешь, и младших сластями городскими побаловать.

Внук оторопело посмотрел на тонкую трубочку из пяти «цыплят» и одной «синьки», так в обиходе называли желтые рублевые и синие пятирублевые «романовские» купюры.

Невиданное богатство для казака еще три года назад. Но война изрядно, чуть ли не втрое обесценила бумажные деньги, золото с серебром начисто исчезло. Особенно поднялись цены на все добротные фабричные товары, детские фуражки стоили Семену Кузьмичу даже чуток дороже – так что он мало терял от такого подарка.

Из комнаты выбежали двое казачат при полном параде – матери приладили им погоны, а Антон нацепил на фуражки кокарды (сын заранее все купил, но молчал). В начищенных сапогах, в ремнях со старинными пряжками, они горделивыми гусаками вошли в горницу, кося глазами по желтым лентам лампасов. Смотрите на нас все, завидуйте, настоящими казаками стали.

Но на шею к деду не кинулись, как завсегда делали – не солидно уже, раз полную казачью форму надели. Наученные матерями, внучата поклонились и чинно, не по-детски поблагодарили:

– Спасибо за справу казачью, дедушка Семен Кузьмич, да наш низкий поклон передайте бабушке Анне Трофимовне, да тетушке Полине Ивановне. Век вам всем здоровья, а нам службы казачьей!

– И вам на том слове спасибо, внуки мои любезные Семен Антонович и Антон Федорович, – Семен Кузьмич встал и ответно поклонился. Вот так со старины обычай этот блюли. Мальцы переглянулись и убежали в светлицу, перед зеркалом покрасоваться.

Сын с улыбкой кусал ус – доволен был подарками дедовскими. И тут в горницу вошла Аня, горделиво повернула голову из стороны в сторону – невестки разом ахнули, и нечто похожее на зависть появилось в их глазах. Антон сообразил последним:

– Балуешь девку, батя, – недовольно пробормотал. А с чего радоваться казаку, если женушка сегодня ночью в опочивальне его спросит – «а ты мне такие подарки делал, суженный мой?»

А вот радостного Кузьму отец не приметил, тот уже упрятал деньги в карман и постарался прикинуться занавеской, чтоб под ее прикрытием его радостного вида отец не углядел. А то скажет, что такими деньжищами парня грех баловать, и заберет, в лучшем случае, половину, если не больше. А так парень ему треть сам отдаст…

– А вот и тебе, доча, от свекра и свекрови подарок скромный, – и протянул Антонине вырезанный из кости умельцем изящный гребешок с серебряными вставками. И теперь женщины ахнули, одна восторженно, а другая с плохо прикрытой завистью.

– А к нему еще вот что, – и Семен Кузьмич развернул большой пуховый платок жениной работы – и коз сама стригла, и пряжу пряла, и платок связала крючками. Накинул его на плечи невестки, шаг назад сделал.

– Красота!

И тут же достал из сумы яркую цветную шаль с бусами из перламутровых жемчужин, протянул хозяйке:

– Носи, доченька, на счастье много лет, да стариков своих добрым словом вспоминай чаще…

Зарделась Глафира, победно сверкнула синими пронзительными глазищами, и женщины, тут же ставшие опять подругами, удалились в светлицу, чтоб на обновы полюбоваться. Антон похахатывал, теребя рукой бороду, видно, от сердца отлегло.

– Всех ты, батя, наделил, склоков не будет…

– А это тебе, – из полностью опустевшей сумы достал старик перчатки. Антон их взял и поперхнулся ответным словом – в обе перчатки были плотно вложены желтые, зеленые и синие купюры – на хозяйство, дочь учить в гимназии да Антонине помогать.

– Уважил, батя, ну и уважил. Дай Бог тебе здоровья, – сын заключил отца в объятия, сжал на радостях. – Всех уважил!

– Не всех, – с грустью в голосе вздохнул Семен Кузьмич. – Как там Федор наш с германцами воюет, второй год уже пошел…

Остров

(Федор Батурин)

Быстрым шагом Батурин дошел до временной казармы сотни – погрузочная суматоха давно закончилась, и двор был почти пустым. Только у дверей стоял казак на часах, ибо все нестроевые остались при имуществе, да два оседланных коня, поводья которых были в руках верного Цырена. Второго и последнего бурята в сотне, если не считать десяток его гуранистых тункинских казаков-сослуживцев, которых от соседей инородцев и на трезвую голову отличить затруднительно.

– Пошли, – Федор птицей взлетел в седло, дернул поводья и тронул коня с места в галоп. Однако бурят оказался проворней казака, будто и правду говорят, что некоторые рода этого народа чуть ли не в седле баб своих рожать заставляют. Цырен, видно, из таких, и лошадей без памяти любит, и они к нему тянутся. Привык Федор за три месяца к буряту, и тот к нему прикипел всей душой, ведь спас его казак…

*****

После злосчастного июньского наступления полувзвод иркутских казаков попал в Петроград, где был задействован в полицейских патрулях. Всякой швали расплодилось в столице, и особенно много ее высыпало на улицы и в подворотни после выступления большевиков и матросни. Шалили везде, да и прежнего страха перед казаками не испытывали. Вот поздним вечером и нарвался разъезд на «мотылей».

Хулиганы такие по столице развелись – из белых простыней крылья понаделали и ночью порхают, на добрых людей жуть наводят, пугают и грабят. Чуть ли не до исподнего раздевают, твари…

Вот только с иркутскими казаками сей номер не прошел – одного «мотылька» Петр Зверев пикой к стене приколол, в гимназии так гербарий делали, когда Федор в Иркутске год учился. А этот даже крыльями не трепыхал, сразу обвис и глазюки выпучил.

Второй шустрым оказался – из револьвера племяшу в плечо попал, но больше выстрелить не смог – Федор ему полчерепушки шашкой снес, с потягом рубанул, как батя учил. А третьего «мотылька» из винтовки Степан Донсков завалил, как ладонью прихлопнул. Но тройка других «бабочек», к величайшему казачьему сожалению, упорхнула в ночную темноту, сбросив на бегу свои белые крылышки. Да уж, не ангелы, летать не умеют, но бегают шустро, не всякий конь и угонится…

На третий день Федора пустили в госпиталь к Звереву – казаку пулю доктор вытащил, и тот уже гоголем выглядел, сестрам милосердия, что твой глухарь на току, песни распевал. Удачлив в бабах казак, словно мухи на г…, то есть на мед, к нему липнут. Побыв полчасика у болящего, Федор вышел во двор, где его ждал Степан с лошадьми. Там жизнь кипела, люди сновали в разные стороны. Батурин закурил на крыльце папиросу, рядом с ним встал доктор в окровавленном белом халате, курил взахлеб, жадно.

– Все сидит и сидит, дурак, – голос у доктора был сиплый, с надрывом. – Одноплеменник его помер, а этого выходили – их с Петрозаводска привезли, там железную дорогу строили. Не уходит от нас и не жрет ничего, по другу, видно, тоскует. И веры непонятной – не крестится и Аллаху не поклоняется. А кто такой – язык неведомый, и татары с ним говорили, и другие инородцы, не понимают его. Нехристь. И не забирают отсюда, хоть мы и звоним постоянно. Что он опять там сидит, ему же все ноги отдавят! Бормочет только непонятное…

Федор повернулся и увидел, что у столба парковой калитки сидит явный азиат с усталым, сильно исхудавшим лицом, с закрытыми глазами. Одет он был в рваную рабочую одежду с чужого плеча, уж больно была великовата. Люди заходили и выходили через калитку, каждый второй вольно или невольно наступал бедняге на ноги, а тот только бормотал.

Будто что-то толкнуло в спину казака, и он быстро пошел к столбику, встал почти рядом и прислушался. Через минуту стало ясно, что перед ним бурят – бедняга здоровался, когда ему отдавливали ноги.

– Сайн байну, – еле слышно сказал молодой бурят смертельно уставшим голосом.

– Менде сайн, – Федор присел на корточки, полностью загородив проход. – Хэр байнабта?

Вопрос, конечно, задал глупый – «как поживаете», и так было ясен перец, что плохо. Но не говорить же обычные приветственные вопросы о траве на его пастбищах или упитанности скота. А более Федор почти ничего не знал, чему тункинские казаки научили, то и запомнил на всякий случай. Этим казаки и старожилы от новоселов отличались – уважаешь инородцев, хочешь дружить с ними, выучи несколько фраз, окажи тем почтение. А новоселы, что в России гнилую соломку с крыш по весне доедали, нахрапом действовали, и очень часто бурят просто силой с земли сгоняли, какое уж тут уважение…

– Меня зовут Федор Батурин, иркутский казак, – он провел рукой по желтому лампасу. – Та хэн гэжэ нэрэтэйбта?

– Цыренджап, – коротко ответил свое имя бурят, понявший вопрос казака, и открыл раскосые глаза.

«Бог ты мой, сколько он пережил, какая безысходность в глазах. Выдернули их, бедолаг, со стойбищ и отправили за тридевять земель. Языка не знают, люди кругом чуждые. Не могли, что ли, генералы вот таких молодых инородцев в казачьи полки причислить, а не на дорожных работах непосильным трудом губить. Ведь и у нас, а тем более у забайкальцев, бурятский язык каждый третий понимает, если не каждый второй. А среди забайкальских казаков каждый десятый вообще сам бурят», – тяжелые мысли овладели казаком, ворочаясь в мозгу кирпичами. Нужно было что-то срочно предпринимать – подохнет же здесь от голода и тоски. И Батурин встал с корточек, ухватив ладонью рукоять шашки.

– Пошли, бедолага. Цыреном тебя кликать буду, а то имечко у тебя такое, что сразу и не скажешь. Я хочу тебе только одного добра, ты меня понимаешь? – Федор, как мог, попытался объяснить слова жестами.

– Зай, – коротко ответил Цырен и поднялся – его легко покачивало. Батурин потащил его к Степану.

– Ты где его раздобыл, урядник? Сайн байна! – искренне удивился Донсков – в отличие от Федора, он по каким-то соображениям сразу же опознал бурята. – Жрякать хочет?! Вон щеки как впали… То поправимо, там за углом молочница простоквашу продавала. Я мигом!

Батурин отвел лошадей под раскидистые деревья парка, здесь было тихо, зеленела кругом трава. Цырен же буквально прилип к его кобыле, шептал что-то ей в ухо, гладил по гриве. Та сразу признала в буряте родственную себе душу. Федор даже глаза протер от неверия – его Плашка ластились к Цырену, как кошка, только не урчала и спину не выгибала…

– Ни хрена себе! Был бы цыганом, хлебнули бы мы горя… Всех коней бы увел! – недовольно пробурчал Степан, но Федор понял, что причина его возмущения в другом, и не ошибся. Казак выставил на траву штоф простокваши, кусок желтоватого сыра на полфунта, краюху хлеба, луковицу…

– Они тут все взбесились, уже не три шкуры дерут, а все десять. Да за эти деньги я у себя в станице ведро молока купил бы и с четверть пуда сыра. Да на шкалик бы осталась, да детям на конфеты… Ешь давай, брат, в сотню тебя заберем, благо один бурят давно у нас есть, в вахмистрских погонах щеголяет. Домой цацей явишься, при лампасах, в фураньке, шашке и крестах. Ни хухры-мухры ясачное, а казак. А если товарищем добрым станешь, и сам захочешь, то настоим, чтоб к станице приписали. Сейчас с этим просто, не в старые времена чай живем. Да и землица под войсковой запас нам отведена…

Вот так и попал в сотню Цырен, но держался почему-то не Хорин-хона, а его, Батурина. И забот у взводного резко уменьшилось – бурят вроде ординарца стал. И за лошадью, и за имуществом пригляд строгий держал, без баловства всякого.

Сотник без раздумий принял Цырена и не прогадал. Храбрым оказался, на лошади как влитой сидел, лучше многих казаков, да чего лукавить, и его, Федора. А шашку за неделю освоил, и так орудовать ей наловчился, что Батурин весьма обоснованно подозревать начал, что Цырен у какого-нибудь монгольского нойона в цириках, то есть в воинах, служил.

Винтовку бурят на раз-два осилил и стрелял из нее метко, почти не промахиваясь. Но тут, как думал Федор, все дело в раскосых глазах – гураны из его взвода лучше других казаков сотни стреляли, с ними соревноваться на заклад никто не решался…

*****

На самой станции Острова железнодорожники устроили обычное явление – «революционный порядок». Эшелоны корпуса уже давненько стояли под парами, паровозы свистели и выпускали пар, но никто никуда не ехал. Часто попадались навстречу солдаты Островского гарнизона. Обычно расхристанные и наглые, но сейчас они почему-то стали совершенно другими, будто вернулось то славное времечко, когда царь-батюшка крепко держал в своих руках державу.

Солдаты угрюмо зыркали на сидящего на лошади урядника злыми глазами, но обидных и оскорбительных словечек не бросали, а кое-кто даже козырял. Они выглядели пришибленными псами, коих палкой заставили справно нести военную службу – шинели застегнуты, папахи надеты по уставу.

И на станции, обычно загаженной и заплеванной, был наведен относительный порядок – Федор от удивления даже засвистел, ибо отвык казак за несколько месяцев революционного бардака от созерцания привычной взгляду чистоты на станционных перронах и зданиях.

И железнодорожное начальство бегало и суетилось, но вот только такое нарочитое старание показалось Батурину фальшивым, и больше походило на какое-то представление.

Вагоны енисейской сотни стояли во главе первого эшелона, сразу же за ними зеленый вагон третьего класса для офицеров, желтый второго класса для Керенского и его сопровождения, затем теплушки для трех донских сотен. В два других эшелона только начали погрузку семь сотен донцов и казачья конно-артиллерийская батарея.

Федор с Цыреном проскакали вдоль линии теплушек: «8 лошадей, 40 человек» – белели надписи на дощатых стенках. Всего дюжина вагонов отводилась на их сотню – десяток на лошадей и два для казаков. Батурин окинул взглядом эшелоны и загрустил – большой некомплект в казачьих сотнях, ранее три эшелона только на один полк в шесть сотен отводились. И как такими силами Петербург брать – холодок обдал сердце.

Из теплушки доносился здоровый казачий хохот – тункинцы свесили из дверей ноги, фуражки на затылках. То была добрая примета – машинально отметил Федор – намного хуже, если казаки сидят мрачные, сдвинув фуражки на лбы, и плюют на землю…

– Федор Семеныч! – закричали разом, увидав Батурина. – Простава с тебя, господин подхорунжий!

Горохом высыпались тункинские казаки из вагонов, дружно ударили сапогами по настилу и загорланили разом:

Как был в нашей сотне командир хороший!

Ой, как был в нашей сотне да командир хороший!

Чернявая моя да чернобровая моя!

Да черноброва, черноглаза, кудрявые голова!

Да черноброва, черноглаза, кудрявые голова!

Песня была старинная, иркутские казаки ее очень любили и пели только тем своим атаманам и командирам, коих сильно уважали.

Кудрявые, кудрявые, кудрявые голова!

Эх, кудрявые, кудрявые, кудрявые голова!

Брава, брава, Катерина, брава, сердце мое!

Брава, брава, Катерина, брава, сердце мое!

Братья Пермяковы, похожие на друг друга, словно отчеканенные пятачки, выхватили шашки из ножен.

Командир хороший! Да старшина удалый!

Командир хороший! Да старшина удалый!

Чернявая моя да чернобровая моя!

Да черноброва, черноглаза, кудрявые голова!

Да черноброва, черноглаза, кудрявые голова!

Заискрили в вечернем воздухе серебристые клинки, а тункинцы стали дружно хлопать в ладони, поддерживая удальцов.

Кудрявые, кудрявые, кудрявые голова!

Эх, кудрявые, кудрявые, кудрявые голова!

Брава, брава, Катерина, брава, сердце мое!

Брава, брава, Катерина, брава, сердце мое!

Метались шашки в умелых руках, наяривая свой танец, смертоносный для врагов и лихость в друзьях пробуждающий. И какой казачий пляс без верной подруги будет. И пусть нет разлюбезной казачки, в станице она казака ожидает, но есть шашка – подруга верная.

Старшина удалый! Казаки все бравы!

Старшина удалый! Казаки все бравы!

Чернявая моя да чернобровая моя!

Да черноброва, черноглаза, кудрявые голова!

Да черноброва, черноглаза, кудрявые голова!

Станция притихла, солдаты попрятались, слушая задорную казачью песню. А вот енисейцы из соседнего вагона разом высыпали наружу и лихим свистом поддержали иркутских казаков. Подошли и три донских казака, перетаптываясь на месте – видно, их тоже подмывало пуститься в пляс.

Кудрявые, кудрявые, кудрявые голова!

Назад Дальше