За такое от отца можно было запросто схлопотать по лбу, уж больно старший Батурин крут нравом. И серьезен – вчера вечером сослался на усталость и почивать лег, зато с утра, сразу после завтрака, вызвал сына на этот разговор, услав всех домашних из горницы. Не любил отец, чтоб рядом кто-нибудь крутился, когда дела важные решал. А потому Антон Семенович сразу сообразил, что гнетут батю думы тяжкие. Но расспрашивать не стал, только продолжил свой рассказ о городских делах.
– В городе ходят расхристанные, все кругом загадили. Нас, казаков, пока не трогают, боятся. А вот юнкеров на улицах цеплять кое-где начали, карами лютыми стращают!
– Надо было вам, сынок, в сентябре не один полк разоружать, а все четыре гарнизонных полка. Да и обе дружины ополченческие заодно с ними не помешало бы. Тогда бы солдатики эти сиволапые власть побаивались. А так испугались немного, и что? А ничего, уже опамятовались от страха, отошли, да за старое снова принялись. А как в полную силу войдут, а с большевиками это запросто, попомни мои слова, так начнут с нас казаков красные сопли прикладами вышибать…
– Да ты что, тятя?! Да одними плетьми разгоним…
– Цыц! Не хвались, на рать идучи! Их тысяч пять в городе, а то и больше. Силища немалая – три сотни нашего дивизиона по городским мостовым в раз единый размажут, как масло на булку. Тем паче озверели они от вседозволенности, сам же про то мне рассказывал. Ты воевал с японцами и знать должен, что такое русский солдат.
– Да что ты, батюшка, испугался, что ли? Чтобы воевать, им головка разумная нужна, но и того будет мало. Солдат наших на фронт сейчас не вытолкнешь, нет такой силы – умирать-то им до жути страшно. А ты говоришь – воевать будут…
В голосе сына слышалась такая едкая ирония и такое пренебрежение к солдатам, что Семен Кузьмич не выдержал. Старый казак тяжело хлопнул ладонью по столешнице, и сын сразу съежился. Зело беспокоен стал батя, если стол бьет, что было на памяти Антона всего третий раз в жизни.
– Ты меня, старика, послушай, неслух! Вся их головка уже в Петербурге у власти сидит, Керенского убрав. Это раз! Большевики-то, кто они? Германские наймиты и подсылы! Это два! Немчуре выгодно, чтоб наша армия полностью развалилась? Выгодно?!
– Ежу понятно! Тогда они могут свои войска с нашего фронта против французов бросить…
– Так германцы это уже давно сделали! Сын же писал, в дивизион весточки с фронта тоже приходят! Большевики сильно агитируют солдат за прекращение войны. Так?
– Так! Ну и что?
– И большевиков эти солдатики, коих пруд пруди в каждом городе, поддержат всей силой, ибо им полное освобождение от службы дадут. Тебе война ведь тоже не нужна?
– Как бурьян на усадьбе! Но кто-то же фронт держать от немца должен? Ведь германцы от войны не отказываются!
– А зачем большевикам фронт держать?! Против своих германцев, кои их выкормили да выпестовали?! А солдатики с винтовками рядышком, недовольные и злые. На кого они пойдут? – Семен Кузьмич с недоброй усмешкой посмотрел на своего первенца.
Тот в задумчивости почесал переносицу, но не торопился отвечать, терпеливо ожидая, что отец сам выскажется.
– Власти свергать везде будут, чтоб за продолжение войны не ратовали! А кто супротив них пойти сможет, у кого кишка не тонка? Токмо юнкера, офицеры всякие да мы, казаки…
– Ну, ты даешь, батя! – Антон удивленно вскинул брови. – Ну ладно, власть дело тонкое, господа обучены ее премудростям. Война зело поганое занятие – вряд ли юнкера и офицеры шибко хотят умирать. Да и нам, казакам, война-то, по большому счету, не слишком нужна. Если мы с германцами драться прекратим, то в доме своем на хрена бучу кровавую устраивать. Солдатам только свистни, и они все по домам разбегутся, что зайцы, за уши не удержишь. Да и чего нам с ними рать устраивать…
– У тебя сколько сейчас землицы, Антоша? – вкрадчиво спросил старый Батурин. Сын сразу напрягся – если отец заговорил вот таким голосом, то погано дело, в детстве обычно поркой заканчивалось.
– В прошлом году землю устроители отвели всему нашему поселку, – осторожно ответил Антон. – На мой двор без малого сто десятин положили, огород и усадьбу сверх меры посчитали…
– А чья землица та была раньше?
– Марковских и смоленских мужиков, да городская…
И тут Антон осекся – он вспомнил, с каким недовольством встретили в селах Смоленщина и Марково земельный отвод. И хоть передали казакам излишки сверх надельной нормы, но крестьянам это жутко не понравилось. И лишь присутствие полиции да три сотни вооруженных казаков в Иркутске несколько охладили горячие головы некоторых новоселов и старожилов из малоимущих, которые начали подбивать своих односельчан на насильственный протест. Антон их прекрасно понимал – кому понравится, когда землицу, которую ты всегда считал своей, другому отдают…
– Что скривился, сын мой? – Семен Кузьмич взял из коробки новую папиросу и неторопливо раскурил. – Вспомнил? А за кого сейчас эти мужики стоят, за какую власть они выступают?!
– За большаков, – упавшим голосом ответил Антон, – за них ратуют, их политики держатся, как дитя за мамкин подол.
– Вот то-то. А раз эти предатели о равенстве горланят, то землицу нашу враз урежут, чтоб наделы одинаковы были у всех.
– Как же так, батя?! Нам же на службу снаряжаться нужно, один конь сейчас триста рублей стоит. Да и земля наша, исконная, казачья, дедами на саблю взятая, кровью и потом политая.
– Была нашей! – грубо отрезал старый казак. – Вот уже почти полста лет, как она крестьянам в пользование отдана. А рази кто из них вспомнит о том? Они ее своей привыкли считать за эти года. А потому горло нам скоро рвать зачнут и землицу отнимут.
В горнице застыло жуткое молчание. Семен Кузьмич молча пыхал дымом папиросы, хмуря кустистые брови. Антон кривил губы, о чем-то напряженно думая и не обращая внимания на густой табачный дым. Наконец первенец осторожно спросил:
– И что нам делать, батя?
– О том позже гутарить будем. А пока, сын мой разлюбезный, седлай коней, да по форме облачайся. К полковнику нашему поедем, разговор есть. Да и в городе я на денек задержусь, со стариками перемолвиться нужно.
– Хорошо, батюшка, – Антон больше вопросов задавать не стал, хоть и подмывало узнать, что это за таинственность старик разводит. Если сочтет нужным, то сам скажет, а нет, так и спрашивать без толку. А потому казак послушно поднялся, и через минуту со двора донесся его зычный голос, велевший старшему сыну Кузьме седлать коней, а женщинам, не мешкая, снарядить торбы на два дня.
Гатчина
(Федор Батурин)
– Федор Семенович, вставай! Да вставай же, господин подхорунжий, офицерские погоны проспишь, – голос Петра Зверева бесцеремонно ворвался в сознание, словно ударили билом по колокольной бронзе.
– Дай поспать, окаянный! Я же сказал в Гатчине разбудить, – спать Федору хотелось немилосердно – у машиниста тяжкий труд.
– Так мы уже пять минут как в Гатчине. Эшелон стоит, взвод уже начал выгрузку!
Словно ушат ледяной воды обрушился на полусонного Батурина с этими словами – сон хлестануло нагайкой. Федор вскочил на ноги, разлепил веки и осмотрелся. Так и есть – кругом темнота, вернее, густые предутренние сумерки, в которых казак с трудом разглядел, что тендер почти пустой, в углу лишь жалкая горка угля да брошенные дерюги на полу. На них и спали они с Коршуновым по перемене, не ощущая от усталости адского шума, творящегося в железном чреве «овечки». А прошедшее время было еще то…
Тронулись они с Острова в три часа дня и первую остановку сделали на станции Черской, где залили воду в порядком опустевший бак. Как понял Федор из слов Коршунова, на этой станции Керенский накричал на генерала, который отвечал за перевозки войск по железной дороге. Именно визгливый до жути голос министра-председателя Батурин и слышал, выпрыгнув из паровозной будки, вот только слов не разобрал.
Однако Верховный правитель своего добился – казачий эшелон покатился на север без остановок. Обе станции Пскова, товарная и пассажирская, были битком набиты серыми солдатскими шинелями. Однако, за исключением озлобленных взглядов, препятствий не чинилось. Федор видел на всем протяжении пути лишь разрешающие семафоры – дорога на Петроград была открыта. А потому они с Коршуновым рассудили здраво – отдыхать по очереди. Ведь если бой с большевиками начнется прямо с колес, то уставшим и не спавшим подхорунжему и есаулу будет трудно командовать взводом и сотней. На освободившейся от угля площадке устроили лежанку из дерюги, и первым завалился спать офицер.
По прибытии на станцию Луга командира разбудили, а на освободившееся место улегся Федор. Война научила казаков спать в любых условиях, урывая драгоценные часы для сна – ни взрывы тяжелых германских снарядов, которые фронтовики называли «чемоданами», ни длинные пулеметные очереди не могли их разбудить. А, тем более, работающий паровозный котел и перестук колес на рельсах показались Федору давно им подзабытой колыбельной песенкой, что напевала ему у кроватки мама. И потому уснул казак крепко, а снилась ему теплая печь с лежанкой, на которую он забрался, стараясь согреться от застудившего кости холода. И тут такое бесцеремонное пробуждение – надо вставать и готовиться к бою. Будь она неладна, эта война, мало было немцев, так теперь большевики, наймиты германские, кровавую бучу в собственном дому устраивают…
Через минуту Федор был уже у себя в вагоне, где скинул с пропотевшего тела старое, третьего срока носки, солдатское обмундирование, специально одетое им для работы на паровозе. Бросил тряпки на пол – стирать их от угольной пыли и машинной грязи было бы бесполезным делом, да и зачем, если трофеи всегда будут, достаточно у восставших солдатиков лишние комплекты формы забрать.
Стоя на дощатом полу теплушки, Федор тщательно обмылся – верный Цырен предусмотрительно нагрел ведро воды на печурке, приготовил обмылок и чистую портянку вместо рушника. Бурят и поливал его из ковшика горячей, исходящей паром водой, а Федор только мылился и соскребывал ногтями грязь с рук, груди и живота. Осеннего холода казак не чувствовал, не до того ему было, быстрей бы помыться.
Лишь натянув на тело теплую казачью форму, туго перепоясавшись кожаным ремнем, ощутив привычную тяжесть шашки на перекинутой через плечо портупее, Федор окончательно пришел в себя, перекрестился и тут же ощутил зверский голод.
– Давай, кушай, Федор Семыч. Ир наша, – Цырен, блестя в сумерках раскосыми щелками глаз, давно выставил на ящик заранее приготовленный завтрак – накромсанные шашкой ломти хлеба с кусками сала, пару луковиц и котелок с горячим чаем.
– Кушай, к коням я, однахо, – и бурят, добавив что-то непонятное на своем языке, ловко выскочил из вагона. Батурин же приналег на роскошный для походных условий завтрак. Умяв хлеб с салом вприкуску с луком, подхорунжий принялся за чай, невольно поморщившись – Цырен, как некоторые буряты, в сладком не знал удержу, вбухав в чай уйму рафинада. Но, с другой стороны, бурят прав – сладкое помогает лучше видеть в сумерках или темноте, а сало позволяет легче переносить холод. Буряты – они хоть и дикий народ, родовыми стойбищами до сих пор живут, как тысячи лет тому назад, но люди практичные и неприхотливые, особенно в пище. Для них мясо главное в жизни, а уж сладкое любят…
Однако предаваться праздным размышлениям Федор не стал, а, наскоро перекрестив лоб вместо благодарственной молитвы – чай на войне Господь и не такой грех отпустит, бросил котелок в ящик – оставшийся при имуществе взвода казак уберет, лихо выпрыгнул из вагона, чувствуя себя полным сил. И через минуту Батурин уже был в седле, окидывая придирчивым взглядом свой изрядно потрепанный взвод. И тяжело вздохнул – дюжина казаков всего в строю, с бурятом, да он сам, грешный. Плохое число тринадцать, чертова дюжина. Хотя с какой стороны посмотреть, может быть, для большевиков оно шибко плохим станет – как знать.
Усталого Немчинова, что всю ночь кочегаром трудился, Федор на охране взводного имущества оставил, а заодно с ним и Усольцева Ивана, что неосторожно дверью себе правую руку разбил. Вояка с него сейчас никакой – ни шашку держать, ни с винтовки стрелять не сможет. Одни потери, и никакого пополнения не случится.
– Федор Семенович, – из темноты вынырнул на коне лихой есаул. – На станции пехота строится, пара рот. Пулеметов у них с десяток. Пойдешь со мной с одним полувзводом, второй оставь в прикрытие. Я попробую их заставить сложить оружие.
– Сдадутся ли? – Федора стало одолевать сомнение – ввосьмером на четыре сотни рыл дергаться как-то боязливо. – А ежели стрелять начнут?
– Не робей, подхорунжий. Эшелон 10-го Донского полка на станцию пришел, пробился из Новгорода. Две сотни и взвод из двух орудий. Они к перрону пушки подведут и жахнут шрапнелью. Давай за мной!
Коршунов хлестнул коня плетью и поскакал в расползавшиеся по сторонам клочья холодного тумана. Очень не хотелось Федору сломя голову наобум в бой ввязываться, но делать было нечего, и он, рявкнув приказ казакам, понесся следом за командиром сотни.
Медведево
(Семен Кузьмич Батурин)
Семен Кузьмич вытянул из коробки очередную папиросу, закурил и задумался о наболевшем, посматривая на двор через чисто вымытое на зиму толстое оконное стекло.
А там шла привычная для казачат детская заруба. Пострелята вооружились выструганными Кузьмой «шашками» и теперь забавлялись – наотмашь секли толстые стебли репейника.
Старый казак усмехнулся в густые пшеничные усы – вроде веселая детская забава, ан нет. Все игры у казаков издревле на воинской подготовке зиждутся, чтоб с малолетства к бою готов был служивый. Вот и бьют мальцы репейник, секут его накрепко, но разве обструганной деревяшкой так просто будылья перерубишь? Зато удар ставится накрепко, и пальцы потом шашку цепко держать будут.
Семен Кузьмич вспомнил, как ставил ему удар батя, царствие ему небесное. Загонял малого в воду по пояс да заставлял часами рубить воду, пока палка не падала из ослабевших пальцев. А как подрос, то сам к омуту ходил, по грудки вставал и бил воду крепко. А потом и по шею, только рука со струганной шашкой из воды торчала – и бил, бил, бил. А отец с берега еще раззадоривал словами обидными – что ж ты шашкой так слабо бьешь, сынок, как баба вальком. И смеялся басом, ухмыляясь в бороду.
И сам Семен Кузьмич так же и сыновей своих готовил, и внука старшего, а ноне за младших внучат надо браться. Повзрослели они, и времечко упускать нельзя. А потому еще чуток посмотрел старый Батурин на детские забавы и решил самолично с казачатами заняться. Встал с лавки с кряхтением, оправил мундир. Надевать бекешу старик не стал и налегке вышел из горницы, сняв с крючка шашку.
– Деда, деда! А мы весь бурьян на усадьбе порубали! Смотри-ка, деда, – мальцы встретили его дружными криками, раскрасневшиеся, игривые, с блестящими глазами.
– Плохо рубали, Антон Федорович и Семен Антонович. Очень плохо. Вкривь да вкось палками махали, а так казаки не рубят, так бабы вальками машут! – от гневного голоса деда казачата замерли и сразу начали пристыжено сопеть носами, громко шмыгая.
Сердце у Семена Кузьмича сжалось, не любил старик мальцов обижать, но суровость держать нужно было, чтоб настоящими казаками росли, а не «сынками» в лампасах.
– Брат Кузьма вам настоящую справу воинскую заделал, хоть и деревянные шашки, но и они оружие в умелых руках. А вы бурьян только поломали, а не посекли. Не хлестко секли, а наотмашь. Дай-ка сюда!
Антошка протянул деду «шашку», огорченно вздохнул, вытер рукавом нос. Старик кое-как ухватил рукоять тремя пальцами – все же мосластая ладонь не детская ладошка, подошел к уцелевшему репейнику и неожиданно резко взмахнул деревяшкой.
– Ух ты!!! – внучата восторженно выдохнули воздух – толстый стебель репейника, который они просто измочалили деревяшками, дедом был запросто ею же перерублен.
– Деда, а я удара твово не приметил, быдто молния вдарила…
– Не твово, Сеня, а твоего. И не быдто говорить надо, а будто, – Семен Кузьмич поправил внука. – Говорить правильно надо, а не баять. Вам в городе учиться придется, в гимназии. Засмеют, поди, с такой речью.
– Засмеют, батя, – из-за спины раздался голос сына, – засмеют. Учим их, учим, а поселковую речь выбить трудно.
– Можа и засмеют, тока не в городе, а здеся. Коли удар мальцам не поставишь, весь поселок смеяться над Батуринами будет, чести нашей поруха выйдет, – сурово отозвался Семен Кузьмич, повернувшись к своему первенцу, что повинно понурил голову, страшась отцовской нахлобучки. Понимал седеющий урядник, что за дело ему отец выговаривает. И к наказанию казак стал мысленно готовиться – если батя о порухе казачьей чести заговорил, то все, хана, лишь бы плеть в руки не взял, с него встанется.