Но вот невезуха – и тут Вася сгорел. Сгорел, когда в пожаре сгорели люди. Они и раньше горели, но тут двое спаслись и узрели, что пожарные тащат то, что уже утащено. От великой радости, что живы, и от великого огорчения, что у них воруют наворованное, эти погорельцы настучали на Васю. Вася пробовал их заткнуть, подмазать, но затычка и подмазка очень намного превышала стоимость нарядов генеральской дочки, и Вася ушел по собственному желанию.
«Но работать все равно не буду!» – твердо сказал себе Вася. Тут, на Васино счастье, состоялся август 91-го. Пошел Вася на игрушечные баррикады защищать демократию, вернулся пьяный и с банкой ветчины. Но он ее там не крал, ее там даром давали.
Очень были рады демократии Васины кореша – воры армейские, воры милицейские и воры пожарные. Вышли из подполья и воры-торгаши. Все они ходили по митингам и драли глотки за демократов. Очень нравились Васе и его компании крики всяких новозадворских о том, что коммунистов надо вешать. Естественно, что и Вася, и дружки были до роспуска компартии в ней, но теперь оказалось, что они были самые настоящие герои, ибо они специально были плохими коммунистами, чтобы подрывать партию изнутри, а вот были и хорошие, честные коммунисты – вот их и надо вешать.
Воровать стало вольготно. Воровали в открытую, только одно досаждало – стрельба. Вот, например, кто-то много украдет, а другой меньше, ему и обидно. Он выпьет, да и давай стрелять. Но Вася был осторожен. Жена его уж и не знала, в какую бы еще страну съездить, на каком бы еще пляже полежать. Она даже и Васю выучила выговаривать слово «Копакабана». А вот папаша ее уже ничего не выговорил: не выдержали его легкие воздуха свободы, задохнулся генерал, лег в гроб в своем полном обмундировании, которое с него к ночи сняли и на Арбате продали.
В генеральской квартире стали жить, а свою сдавать за валюту. Вроде бы живи и радуйся, но жена, как старуха из «Сказки о рыбаке и рыбке», все была недовольна.
– Сволочь какая, – говорила она подругам о муже, – ничего не умеет.
– Как это так – ничего? – возражали ей. – Да у тебя всего с краями. У нас и на стенах того нет, что у тебя на полу.
– Барахла-то и дурак натащит, – отвечала на это Васина жена. – У него руки не оттуда растут. Ничего не умеет, гад ползучий. Тесто раскатывает – толсто, стирать начнет – наволочки рвет. Борщ варит – свеклу крупно нашинкует, – ну не сволочь? А пол моет – только грязь развезет, такая свинья. А гладить примется – на блузке одни морщины. Поживи с таким!
– А ты сама? – осмеливались спросить подруги.
– Когда мне, – возмущалась жена. – Я встаю к обеду, пока причешусь, уже вечер, пора в гости. Когда мне? Не-ет, пусть Васька хоть наизнанку вывернется, но что-то делает…
Вася не был бы Васей, если б не нашел выход. Он привел в дом служанку. Служанка нравилась Васе как женщина, а Васиной жене нравилось, что у нее еще, кроме мужа, появилось, на кого кричать.
Для этой служанки, которая для удобства жизни стала его любовницей, Вася снял квартиру. И очень полюбил суточные наряды. Ночевал, естественно, у служанки. Жаловался ей на жизнь и на жену, служанка жалела Васю и тоже говорила о трудностях.
Содержать жену и любовницу было сложновато, но при Васиных талантах к махинациям сложности он преодолевал. Вася вообще человек был не жадный. Если купит жене перстень, то и любовнице тоже купит.
После дежурства Вася шагал домой, где уже шипел на него сиамский кот, а в бассейне передвигались рыбки, шевеля водоросли.
Детей своих (ведь были же у Васи и дети) они с женой отправили в Америку, в которой дети так и остались, даже выучили английский для всех, а русский забыли. Когда они один раз вернулись, то с Васей на русском не разговаривали, а английского он не знал. Но мама их, жена Васина, видимо, знала, они же с нею как-то договорились. Договорились до чего? Или о чем? А о том, что вскоре она тайком от Васи продала две квартиры, свою и папашину, две дачи, две машины, перевернула рубли в драгоценности, сложила их в сумочку, сумочку повесила на шею, напоила Васю и…
И утром он проснулся, услышав в коридоре стук кованых сапог, в квартиру вошли люди, лишенные эмоций, в змеиной зелено-желтой форме, символизирующей единение желтого рубля и зеленого доллара, в ней, в форме, было бы удобно ползать по джунглям. Сейчас они поползли по просторам квартиры, сверяясь с обстановкой и со списком в руках. Обозрев и отметив галочками ковры, хрусталь, мебель, заглянув в бассейн, пнув ногой сиамского кота, люди в форме убедились, что все соответствует, но что в квартире есть что-то лишнее, которое в списках не значилось. Это лишнее был Вася. Васю выкинули. Как? Да вот так: взяли и выкинули. Причем это же не была какая-то шушера, это был народ при исполнении, звали их гавриками, по имени их начальника Гавриила.
Стал Вася очень бедный. Показали дружки Васе кукиш. Пошел Вася к подругам, они не все показали кукиш. Одна накормила один раз, другая, новая русская (кстати, бывшая служанка), даже выпить дала, даже предложила дачу охранять. Отправился Вася на просторы дачного пространства, а там запил, что при его положении очень естественно. А тут новая русская с проверкой. А Вася лежит в борозде, причем не в позе, удобной для прополки, а в позе для просушки организма. Когда новая русская сюда же приплюсовала частичное опустошение винных запасов, убыль солений и копчений да еще услышала крик из-за бетонной ограды: «Васька, гад, где похмелка?» – то в результате такой арифметики Вася был разбужен, в дом больше не впущен, из дому был вынесен пиджак с проверенными карманами, и Васе было указано на выход.
И пошел Вася, палимый солнцем демократии и провожаемый лаем старой собаки новых русских. А ведь, сволочь такую, еще утром кормил тушенкой.
Стал Вася бомжем. Жил, скитался по вокзалам и чердакам. На хлеб и пиво собирал бутылки, всяко шакалил. От мебельных магазинов гнали: там была еще та мафия, да и не те уже были мышцы, чтобы комоды таранить. Гнали и от пивных: тоже своя клиентура. Как и в винно-водочных.
Зацепился Вася за оптовиков-книжников. Получал от них товар – всякие книжки в цветных обложках – и продавал по пригородным поездам. Велели говорить фразу, что в электричке книги в три раза дешевле, чем на лотках. Я его услышал, когда ехал с Ярославского вокзала до Сергиева Посада:
– Впервые на русском языке!
В вагоне почти никого не было, подвыпивший Вася подсел ко мне и разговорился про свою историю жизни. И как он жил не тужил, и вот…
– Хорошо, – спросил я, – всю жизнь воровал, не работал, а дальше что?
– Дальше мне подыхать, – отвечал Вася Заремба.
Мы подъезжали к Сергиеву Посаду. Вася шел на обратную электричку, а мне, вроде как в благодарность за его рассказ, пришлось купить роман. Я даже в него заглянул, перед тем как выкинуть, наткнулся на такое место: «… надевая на вечер новый скафандр, Эола наконец решилась сказать Джону, чтобы он не играл более на бирже на повышение инвестиций компании Пьера, ведь он связан с Джуди, а она опасна. «О Джон», – думала Эола…»
Думал ли я, прощаясь, что скоро еще увижу Васю. Дело было уже после октября 93-го года. В субботу пришел ко мне сосед и принялся переключать программы телевидения. И вот – он не даст соврать – по трем, я повторяю: по трем программам вещали заезжие проповедники. Все бритые, все англоязычные.
– Выключи, – сказал я соседу, – не оскверняй квартиру их кваканьем. – И вдруг… и вдруг увидел… Васю. Вася на экране телевизора сидел в кресле. – Стоп, оставь!
Мы вслушались. Оказывается, пастор по фамилии, кажется, Шуллер обещал, что сейчас вот этот больной, всю жизнь (это Вася-то всю жизнь?) сидящий в кресле, встанет. Произойдет чудо исцеления. И если еще и после этого зрители (дело было в каком-то кинотеатре) не поверят в адвентистов, или баптистов, или евангелистов, или там мормонов, я не запомнил, то Шуллер даст руку на отсечение.
Женщины в годах, все в белых платьях, стоящие сзади Шуллера, спели какую-то песню. Васю подкатили поближе, и Шуллер закричал на него через переводчицу:
– Ты исцелен, ты исцелен! Милость Божия снизошла на тебя! Вставай!
Вася силился встать, но, видно, не мог. Шуллер делал над его головой движения руками, вроде тех, что совершают разные чумовые джуны.
– Встань и иди!
В общем, Вася встал. Вначале изобразил, что ему трудно, потом пошатался, сделал шаг, другой, третий. Шуллер неистовствовал, орал в микрофон, зал хлопал. Крупным планом показали подсадную (плачущую) утку.
Долго ли, коротко ли, опять я встретил Васю все в той же электричке, идущей к Сергиеву Посаду. Вася вновь торговал.
– Ну, Вася, – сказал я вместо приветствия, – видел я, видел, как ты на врагов России работаешь. Что ж ты, уж совсем одичал, не видишь, что все это жулье и шпана, все эти билли грэмы, всякие фин-дифигли, всех их у себя давно не слушают, они сюда подрядились ездить и здесь пакостить.
– Шпана, это точно, – отвечал Вася, – я их изнутри изучил, а из-за этого телевидения я заработка лишился. Как теперь по гастролям ездить, когда кто-нибудь меня видел?
– А вы гастролировали?
– Круглосуточно! Везде зеленый свет. Эти волокут с собой всякую технику, видики, радиотелефоны для подарков, залы снимают. Они же меня на улице подобрали. Ты только часть видел, у нас же там еще он садится в каталку, а я его сзади толкаю, вроде как окончательно исцелел. А то с костылями выходил. Он пошаманит, пошаманит, руками помашет, кричит через переводчицу: брось костыли, брось! Я отбрасывал. Жрать захочешь, отбросишь. Ты ж видишь, – Вася показал на бесчисленные надписи на бесконечных заборах вдоль железной дороги. В надписях кратко излагалось народное отношение к демократическому строю. – Свобода, – сказал Вася, понурясь, – ори что хошь, но все равно подыхай.
– Ну на гастролях-то ты, думаю, пожил.
– О! – Вася поднял голову. – Отдельное купе, ужин в купе. Меня до сеанса нельзя светить, прячут. Я там у них много чего приватизировал. Удобно компьютеры воровать: маленькие. Но тоже почти бесполезно – кому они счас нужны? Вся цена – пузырек.
– Вася, – спросил я, – а ты крещеный?
– Не знаю.
– А эти, баптисты или как их… свидетели Иеговы тебя окрестили?
– Нет. Я и не хотел. Уж больно какой-то цирк, несерьезно. Вообще, я хотел их изнутри взорвать. Думаю, вот вывезут, вот надо показать чудо исцеления, а я возьму и не исцелюсь. Вот, думаю, вы попляшете. А опять как подумаю, что деньги дают, кормят, можно чего и оприходовать, тогда думаю: надо исцеляться. А ты как думал! – Вася и не спросил, а как бы за меня ответил: – А то я сунулся к Белому дому в октябре, дорожка знакомая, думаю, подхарчусь, думал, как в августе девяносто первого, будут поить. А там не то чтоб кормить, там по морде получил, да еще от своего, от бывшего. Вместе воровали. Меня лупят, вижу знакомого красноперка (ментов же красноперками зовут, по цвету петлиц), кричу: «Витька!» А Витька как неродной, а его дубинники меня лупят. Тут пойдешь на арену. Но чего ж теперь: со мной расстались, не успел я им навредить.
– Давай, – предложил я, – в Сергиевом Посаде выйдем – и в лавру к преподобному Сергию.
– Я еще не созрел, – отвечал Вася, – я еще где-то на подходе. Тут дорога такая, я ж вижу, непростая. Тут бывает, что едут старухи и не присядут, ходят насквозь электричку, от хвоста до головы. Я спрашиваю, чего не сидится, говорят: надо бы, по правилам, идти в лавру пешком, а тут хоть так. Я созреваю. Я еще, может, и литературу буду продавать религиозную.
– И когда ты созреешь?
– А вот еще раз встретимся, тогда.
И ведь встретились же мы с Васей, встретились. Да еще как! Я сижу читаю. Поезд идет на Сергиев Посад. По проходу идет женщина-книгоноша и так четко, уверенно сообщает, что у нее книги дешевле, чем на лотках и в магазинах, в два раза, а за нею идет Вася, который ничего не рекламирует. Увидел меня, обрадовался, как родному!
– Жена! – радостно представил мне Вася женщину. – Американка!
И что же оказалось? А оказалось все так просто, что даже долго и нечего рассказывать. Жена Васи, бросив его, фактически обокрав, улетела к детям, а там дети, воспитанные передовой цивилизацией Америки, обчистили ее. То есть как обустроили: она вложила деньги и драгоценности в их дела и… стала лишней. Ее под предлогом устройства американо-российских связей их фирм посадили на самолет, дали адрес, куда ей надо прийти, и помахали рукой. Она пришла по адресу, но там не только фирмы, но и адреса не было. Вот и вся история.
Вася увидел жену, когда и она и он сдавали бутылки в приемном пункте.
Утешать супругов мне не пришлось, оба они враз говорили. Что так им и надо, что богатство их было нечестное, что оно и детям в пользу не пойдет. Детей вот жалко.
– А внуки, – заплакала женщина, – уже ни слова по-русски.
– Но как иначе, – защитил их Вася, – они же новые русские.
На прощание Вася с гордостью сказал мне, что носит крестик на груди, что жена тоже носит, что живут они из милости у ее бывшей подруги.
– И у твоей тоже?
– Нет, у другой. А та-то с дачей и дочерью куда-то пропала. Я ездил, там теперь какие-то новые с Кавказа. И собака другая. Ничего, даст Бог, встанем. Я еще думаю, может, в компартию поступлю. Ты за кого будешь голосовать? Это же надо, до чего довели богатейшую страну.
Жена позвала Васю. Они ушли дальше.
Может, еще и встречу их когда. Может, и из вас кто встретит, они по электричкам Ярославского вокзала ходят. По тем, которые идут на Сергиев Посад.
Марусины платки
Эта старуха всегда ходила в наш храм, а как вышла на пенсию, то стала бывать в храме с утра до вечера. «Чего ей тут не быть, – говорили про нее другие старухи, которые тоже помогали в службе и уборке, – живет одинешенька; чем одной куковать, лучше на людях». Так говорили еще и оттого, что от старухи много терпели. Она до пенсии работала на заводе инструментальщицей. У нее в инструменталке была чистота, как в операционной. Слесари, токари, фрезеровщики хоть и ругали старуху за то, что требует сдавать инструмент, чтоб был лучше нового, но понимали, что им повезло, не как в других цехах, где инструменты лежали в куче, тупились, быстро ломались.
Такие же образцовые порядки старуха завела в храме. Ее участок, правый придел, сверкал. Вот она бы им и ограничивалась. Но нет, она проникала и на другие участки. Она никого не корила за плохую работу. Она просто пережидала всех, потом, оставшись одна, перемывала и перетирала за своих товарок. Даже и староста не смела поторопить старуху. Только сторож имел на нее управу, он начинал серьезно греметь старинным кованым засовом. Старухи утром приходили, конечно, расстраивались, что за них убирали, но объясниться со старухой не смели. Конечно, они в следующий раз старались сильнее, но все равно как у старухи у них не получалось: кто уже был слаб, кто домой торопился, кто просто не привык стараться, как она.
У старухи был свой специальный ящичек. Это ей по старой дружбе кто-то из слесарей сделал по ее заказу. Из легкой жести, но прочный, с отделениями для целых свечей, для их остатков, отделение для тряпочек, отделение для щеточек и скребков, отделение для порошков и соды.
Видимо, этого ящичка боялись пылинки, они не смели сесть на оклады икон, на деревянную позолоченную резьбу иконостаса, на подоконники: чего и садиться, все равно погибать. И хоть и прозвали старуху вредной, но то, что наша церковь блестела, лучилась отражением чистых стекол, сияла медовым теплым светом иконостаса, мерцала искорками солнца, отраженного от резьбы окладов, – в этом, конечно, была заслуга старухи.
Вредной старуху считали не только соратницы, а и прихожане. К ним старуха относилась как к подчиненным, как старшина к новобранцам. Если в день службы было еще и отпевание, старуха выходила к тем, кто привез покойника, и по пунктам наставляла, как внести гроб, где развернуться, где стоять родственникам, когда зажигать свечи, когда выносить… То же и венчание. Крестили не в ее приделе, хотя и туда старуха бросала зоркие, пронзительные взгляды. Иногда, если какой младенец, сопротивляясь, по грехам родителей, орал особенно безутешно, старуха считала себя вправе вторгнуться на сопредельную территорию и утешить младенца. И в самом деле, то ли младенец пугался ее сурового вида, то ли она знала какое слово, но дитенок умолкал и успокаивался на неловких руках впервые зашедшего в церковь крестного отца.