А вслед ему звучал военный марш.
«Мысли мои тогда представляли собой сущий хаос. Что делать дальше? Вернуться в университет? Как ни в чем не бываю ходить на лекции, словно ничего не произошло и войны нет? Невозможно. Я понимал, что чувство жгучего стыда, поселившееся в душе, скоро замучит, изгрызет, уничтожит меня…
Оставалось только одно — в час тяжкого испытания для моей страны делать то, что должно, и не оглядываться назад. На следующий день ранним утром, не сказав никому ни слова, я отправился на призывной пункт».
Максим вздохнул. На войне он, конечно, не был, но в армии послужить пришлось. Доброй волей не пошел бы, конечно… В памяти его все два года службы остались как некое странное действо — иногда уродливое, иногда комичное, но всегда совершенно нелепое и необъяснимое с точки зрения нормальной человеческой логики.
Казалось ужасно несправедливым, что каждый гражданин, достигший восемнадцати лет и не успевший нажить к этому возрасту букета достойных хронических заболеваний, обречен на два года лишения свободы — ни за что, просто так, за сам факт своего существования. Ведут его, словно пойманного зверя на веревке, а он упирается, и плачет, и норовит сбежать при первой же возможности, а если не удастся — смиряется со своей долей и живет, считая дни до приказа.
А уж как службу несет при этом — лучше не спрашивать. «День да ночь — сутки прочь», и хорошо еще, если себя или других не покалечит по глупости, неумению или из-за той жестокой скуки, которая развивается, когда людей насильно сталкивают в тесном замкнутом пространстве. Такая скученная, подневольная жизнь, не важно даже, где именно — в армии, в больнице, в тюрьме — почему-то никогда не делает человека лучше, а, напротив, вытаскивает самые темные, низменные инстинкты, о которых он и предположить не мог.
Максим почувствовал легкий укол непрошеной зависти к деду. Кажется, студент Саша Сабуров не видел ничего особенно героического в том, чтобы оставить все, что было дорого и привычно, — семью, университет, даже любимую девушку — и пойти на фронт. На смерть, быть может. И это при том, что в Первую мировую у студентов действительно была отсрочка от призыва. Мог бы спокойно оставаться дома, но…
В час тяжкого испытания для моей страны… Эта фраза упорно вертелась у него в мозгу. Дедушка, оказывается, был не только романтиком, но и патриотом — причем в настоящем, истинном значении этого слова. Пожалуй, теперь его в приличном обществе и произнести поостережешься… Про патриотизм кричат только мордастые политики в телевизоре и бритоголовые подростки на улице. И те и другие у нормального человека теплых чувств не вызывают.
А может, и в самом деле правильно, когда человек не мучается проклятыми вопросами, не рефлексирует постоянно, упиваясь невротической псевдосвободой, а просто верит? И жизнь готов отдать за то, что ему по-настоящему дорого и близко? Наверное, и Россия в те годы была отнюдь не райскими кущами, но ведь действительно был патриотический подъем в первые же дни той войны, которую потом в советских учебниках истории назовут «империалистической»! Сразу после подписания манифеста о ее объявлении тысячи людей в Петербурге вышли на площадь перед Зимним дворцом с флагами, портретами царя и надписями «Да здравствуют армия и флот!». И не один Саша Сабуров отправился на фронт добровольцем — сотни его сверстников осаждали воинские присутствия.
Так же как и потом, в сорок первом… Видно, есть в самой глубинной, потаенной части человеческой натуры что-то такое, что заставляет защищать землю, где родился. И не важно, как она называется — республика или империя, кто управляет ею и какой в ней политический строй…
Власть меняется, а страна — остается.
«Все формальности решились на удивление быстро, и через несколько дней я уже получил назначение в Навагинский пехотный полк. Почти все время я проводил в казармах, ездил с солдатами на стрельбище, чистил и разбирал оружие… Жизнь военного человека была для меня внове, но я скоро освоился с этой премудростью, и даже — что там скрывать! — немного гордился собой.
Чем меньше времени оставалось до отправки на фронт, тем острее чувствовал я, что прежняя, домашняя жизнь кончена бесповоротно. Глядя в зеркало, я видел нового, почти незнакомого мне человека. Не знаю, что было тому причиной… То ли военная форма так сильно изменила не только наружность, но и внутреннее содержание, то ли род занятий накладывает сильнейший отпечаток, то ли просто очередной семилетний люстр моей жизни подходил к концу и наступило время прощания с отрочеством, так трагически совпавшее с войной.
Но в те дни война еще казалась мне интересным и захватывающим приключением. Совсем немного оставалось до того момента, когда мне предстояло отбыть в действующую армию, и я торопил время, казалось — поскорее бы!
Но и те, последние дни, что я провел дома, стали нелегким испытанием…»
Конец августа выдался жаркий. Лето словно опомнилось и решило вернуться ненадолго, порадовать людей последним предосенним теплом.
Поздним вечером Саша возвращался домой — весь в пыли, загорелый и голодный как волк. Целый день сегодня он провел на полигоне в Граворнове. Его взвод отстрелялся на отлично, поразив почти все мишени, и Саша чувствовал себя победителем. Теперь он настоящий офицер! Даже поручик Вишневский, что поначалу глядел на него пренебрежительно, цедил слова через губу и презрительно называл «фендриком», сегодня, посмотрев в бинокль на пулевые пробоины, удивленно покачал головой и сказал:
— Недурственно, прапорщик… Из вас может выйти толк!
Подходя к дому, он немного замедлил шаг. Всякий раз, возвращаясь сюда, он испытывал какую-то неловкость, как будто пытался втиснуться в старые детские штанишки, из которых давным-давно вырос. Почему-то в последние дни ему казалось, что комнаты стали меньше, потолки ниже и старый уютный особнячок, где он провел всю свою жизнь, как-то разом ссутулился и обветшал.
В передней он повесил на старомодную рогатую вешалку свою новенькую шашку с золоченым эфесом. Странно и непривычно выглядела здесь эта вещь — как инородное тело, занесенное из чуждого мира. Мама, увидев ее впервые, почему-то закрыла лицо руками и заплакала.
Она вообще часто плакала в последние дни. Любое, самое незначительное событие могло вывести ее из равновесия — сводки о боях в газете, звуки военных маршей, доносящиеся с улицы, солдат, что давеча зашел во двор и попросил напиться…
Вот и сейчас она вышла ему навстречу с красными глазами, и он почувствовал запах валерьянки и эфирно-ландышевых капель. Видно было, что маменька изо всех сил старается держаться, она даже улыбалась, но уж очень неестественной и жалкой выглядела эта улыбка.
— Саша, ну что ж так долго! Мы тебя ждали, не ужинали. Глаша! Глаша! — крикнула она горничной. — Да идите же, наконец, когда вас зовут. Собирайте на стол, да побыстрее. А ты иди, умойся с дороги.
Вот так же маменька говорила еще несколько лет назад, когда он играл в лапту и прятки во дворе. Видно, никак не привыкнет, что сын ее стал взрослым! Саша нахмурился, но ничего не сказал и покорно отправился мыться.
Через несколько минут он уже сидел в столовой. Белая скатерть, приборы, тарелки с голубым ободком — все здесь было привычно и памятно до мельчайших деталей. Электрическая лампочка светила вполнакала, но в остальном — как будто и войны нет…
Новым и непривычным было только одно — ужинали в полном молчании. Раньше такого никогда не было.
Саша расправлялся с большим куском холодной говядины, усиленно работая ножом и вилкой. Мясо было жестковато, но сейчас оно казалось ему удивительно вкусным. Отрезая кусок, он нажал слишком сильно, нож противно скрежетнул по тарелке, и в напряженной тишине, царящей за столом, этот звук показался особенно резким и неприятным. Саша даже сконфузился немного. Разумеется, в приличном обществе такое поведение недопустимо, но, впрочем, сейчас не до условностей.
Маменька посмотрела на него виновато и сказала:
— Мясо жесткое, да? Все продукты вздорожали чуть ли не вдвое. И не найдешь ничего…
Саша кивал с набитым ртом и чувствовал, как уши пылают от стыда. Бог с ним, с мясом, сойдет и такое, лишь бы маменька не смотрела таким печальным взглядом! Теперь война, и понятно, что с продуктами будет только хуже.
И тут он вспомнил, что сегодня получил жалованье в полковой канцелярии. Маленький, плешивый капитан интендантской службы, более похожий на чиновника, чем на офицера, долго что-то сверял в бумагах, считал какие-то «прогонные» и «суточные»… Саша ждал, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу, потому что давно было пора ехать на полигон, зато в руках у него оказалась значительная сумма денег. Пожалуй, впервые в жизни — не считая, конечно, того дня, когда он нашел клад в Чуриловском овраге.
А вот теперь и деньги пригодятся! Саша торопливо полез в карман и вытащил ассигнации.
— Чуть не забыл! Вот, возьмите… На хозяйство.
Он протянул деньги матери. Она не взяла, и Саша небрежно бросил их на стол. Купюры легли веером, словно игральные карты. Ему казалось, что в этом жесте есть что-то красивое, по-настоящему мужское, но вышло нелепо и даже грубо. Тоже мне купец Иголкин нашелся… Уже в следующий миг Саша устыдился своего поступка, но было уже поздно.
— Что это такое? — спросила мать дрожащим голосом. — Что это?
— Армейское жалованье, — терпеливо объяснил Саша, — я ведь теперь прапорщик, офицер… Могу помочь семье. А там, на фронте, деньги мне все равно ни к чему!
Но маменька, казалось, не слышала его. Она смотрела на ассигнации непонимающим взглядом, словно впервые видела, и глаза у нее были совершенно растерянные, словно эти деньги были свидетельством того, что все это действительно происходит, и не сегодня завтра сын окажется на передовой, там, где убивают…
— Саша, Сашенька, ну почему же так… Зачем… — бессвязно повторяла она. Из широко открытых глаз текли по щекам слезы, но она не вытирала их, словно вовсе не замечая.
Отец встал, с грохотом отодвинув стул, и отложил крахмальную салфетку. Он подошел к маменьке и бережно обнял ее за плечи.
— Не надо, Соня. Время сейчас такое. Мы должны гордиться сыном! Не плачь, пожалуйста.
Он говорил размеренным тоном, пытаясь успокоить, но голос его предательски дрожал. И в эту минуту оба они казались такими беззащитными, слабыми, сразу постаревшими, что сердце сжала печаль. Даже на лицах младших сестер появилось новое, взрослое выражение — как всегда, одинаковое у обеих.
Саша отодвинул тарелку. Только что он был так голоден, что, кажется, съел бы целого быка и добавки попросил, а теперь есть расхотелось совершенно. Молча он поднялся к себе в антресоли, разделся и лег в постель.
«Я в первый раз задумался — почему долг перед моей страной приходит в такое противоречие с долгом перед самыми близкими, самыми любимыми людьми? В ту ночь я долго лежал без сна — и не находил ответа.
Тогда мне казалось, что я сделал правильный выбор… Так ли это на самом деле — я не знаю и по сей день».
Максим перевернул страницу. У него-то как раз выбора не было… В те годы гребли всех, и студентов тоже. Первый курс закончил — и вперед, хорошо еще, если сессию успел сдать, а то потом еще год терять придется. Как же, «защита Отечества есть священный долг каждого гражданина», это и в конституции записано… А в Уголовном кодексе, кстати, и статья есть — за уклонение от этого самого долга.
Некоторые его однокурсники умудрились-таки «откосить» — родители, кто побогаче, давали взятки в военкомате, кто-то пристраивал любимое чадушко в больницу, и хорошо задобренные медики находили у них такие болезни, какие не во всякой медицинской энциклопедии сыщешь.
— Здоровых людей нет, есть недообследованные! Если надо — что-нибудь все равно найдем, — бодро говорили люди в белых халатах и деньги свои отрабатывали честно — в те годы, по крайней мере.
Но откупаться было нечем, здоровьем Бог не обидел, а «косить под дурака» в психушке, как однокурсник Вовка, было как-то противно. К тому же — клеймо на всю жизнь, ни тебе на работу приличную устроиться, ни на права сдать. А потому, получив повестку, Максим покорно отправился в военкомат.
Дальше были проводы с обязательной пьянкой, и друзья, кого еще не забрали, хором горланили «не плачь, девчонка!», а мама смотрела грустно и укоризненно — мол, что за дикие обычаи? Неужели обязательно такой шалман устраивать? В конце концов она не выдержала и ушла спать к соседке. Максиму даже стыдно стало немного — все-таки человеку завтра на работу, а тут дым коромыслом!
Только бабушка не возмущалась. Сначала она весь день что-то жарила, парила, резала бесконечные салаты, а потом села на стул в уголке и так просидела весь вечер. Казалось, шумное веселье вовсе ее не раздражало, она хотела провести рядом с внуком последние часы…
«В последний вечер перед отправкой на фронт я решился, наконец, зайти к Конни — проститься. Встретила она меня неласково… Даже не пригласила войти, так и разговаривали в полутемной передней.
Я стоял перед ней в военной форме — в гимнастерке, перехваченной ремнем, в галифе, сапогах, а она, кутаясь в старый оренбургский платок, словно ей было холодно, долго смотрела на меня колючим, почти ненавидящим взглядом. Не такого приема ожидал я от нее, совсем не такого!»
— Значит, идете воевать? Почему? Пострелять захотелось?
Это непривычное «вы», этот холодный тон изрядно покоробили его. Как будто не было между ними ничего — ни задушевных дружеских бесед, ни пещеры, ни того, единственного поцелуя на берегу моря, за несколько минут до войны… Хотелось подойти, взять ее за плечи, встряхнуть, чтобы хоть немного привести в чувство, и крикнуть: «Это же я! Разве ты меня не узнаешь?»
А Конни уже почти кричала, выплескивая ему в лицо злые, жестокие слова:
— Хотите кровь пролить за веру, царя и отечество? В погонах покрасоваться? Как вы можете — вы, ученый? Ну хорошо, будущий ученый… Папа о вас хорошо отзывался, а я теперь вижу, что зря! Уходите! Видеть вас не желаю! — крикнула она и вдруг заплакала, вздрагивая худенькими, острыми плечами. — И кольцо заберите, заберите, немедленно…
Она потянулась снять с пальца кольцо, но оно никак не снималось. Конни тянула и дергала изо всех сил, но безуспешно. Кольцо сидело крепко, будто намертво приросло.
Саша хотел было повернуться и уйти, не сказав более ни слова. Что еще остается делать, если женщина не желает понять очевидных вещей? Даже если больно, невыносимо больно, все равно надо сохранить достоинство! Ведь он офицер, в конце концов…
В этот миг порыв ветра со звоном распахнул маленькое полукруглое оконце под самым потолком. Свет луны упал на лицо Конни. Александр совсем по-иному увидел ее — и острая жалость пронзила его сердце. Огромные, скорбные глаза, как у Богоматери на иконе, искусанные губы, мокрые дорожки от слез на щеках, судорожно стиснутые руки… И все это из-за него, из-за него! Теперь он видел уже не злость — любовь. Александр наклонился к ней, пригладил растрепавшиеся волосы и тихо сказал:
— Не могу, милая. Оно — твое теперь. Так уж вышло.
Он четко, по-военному повернулся на каблуках и почти выбежал за дверь. Сапоги простучали по лестнице… Прочь, прочь отсюда — и скорее!
«В тот вечер я расстался с ней поспешно и глупо. Долго еще мне слышалось, как там, в полутемной передней, плачет Конни — совсем одна. Сердце мое плакало вместе с ней и рвалось назад, но я точно знал — если задержусь хоть на мгновение, то вовсе не смогу уйти отсюда».
Максим чуть прикрыл усталые глаза. Пожалуй, впервые в жизни он задумался над тем, каково это — провожать любимых и знать, что, возможно, прощаешься навсегда? А потом ждать, надеяться, считать дни, не находя себе места от тревоги…
Верно говорит восточная пословица, что в разлуке две трети печали достается тому, кто остался, и лишь одну греть берет с собой уходящий.